Найти в Дзене
Миклуха Маклай

Моль. Глава 1. Нирвана в среду

В среду он проснулся с ощущением, что вторник украли. Не пропал, не забылся — именно украли. Будто кто-то вошел в комнату, пока он спал, и аккуратно вынул из головы двадцать четыре часа, не оставив чека, не стерев следов, но гарантированно что-то забрав. В груди гудела пустота, какая бывает, когда долго смотришь на экран ноутбука с выключенным звуком: вроде все работает, а смысла нет. Он открыл глаза — потолок был тот же. Бежевая краска, трещина от соседей сверху, люстра с тремя лампочками, из которых работала одна. Восьмой год живет здесь, а руки так и не дошли. Или доходили, но он не помнил. Телефон. Сначала телефон. Аппарат лежал на полу, как будто упал ночью. Стекло — целое, но под чехлом — пыль. Он нажал на кнопку. Экран вспыхнул, больно полоснул по глазам, и первым, что он увидел, было: 06:34, СРЕДА. А дальше — двенадцать пропущенных. Мать. Он смотрел на цифры, и внутри разрасталась тяжесть, знакомая с детства. Сначала она всегда сидела в животе, потом перебралась в грудь, а теп

В среду он проснулся с ощущением, что вторник украли.

Не пропал, не забылся — именно украли. Будто кто-то вошел в комнату, пока он спал, и аккуратно вынул из головы двадцать четыре часа, не оставив чека, не стерев следов, но гарантированно что-то забрав. В груди гудела пустота, какая бывает, когда долго смотришь на экран ноутбука с выключенным звуком: вроде все работает, а смысла нет.

Он открыл глаза — потолок был тот же. Бежевая краска, трещина от соседей сверху, люстра с тремя лампочками, из которых работала одна. Восьмой год живет здесь, а руки так и не дошли. Или доходили, но он не помнил.

Телефон. Сначала телефон.

Аппарат лежал на полу, как будто упал ночью. Стекло — целое, но под чехлом — пыль. Он нажал на кнопку. Экран вспыхнул, больно полоснул по глазам, и первым, что он увидел, было: 06:34, СРЕДА.

А дальше — двенадцать пропущенных. Мать.

Он смотрел на цифры, и внутри разрасталась тяжесть, знакомая с детства. Сначала она всегда сидела в животе, потом перебралась в грудь, а теперь обосновалась где-то под ключицами — холодная, липкая, как мокрая тряпка. Мать. Он не брал трубку три месяца. Четыре? Он тоже не помнил. Помнил только, что когда видел ее имя на экране, внутри что-то сжималось в точку и отказывалось разжиматься обратно.

Он не звонил ей. Не мог. После того разговора, после того, как она сказала про отца — не сказала, а выплюнула в трубку, — он просто перестал набирать этот номер. И она перестала. До сегодняшней ночи.

Двенадцать раз.

Он провел пальцем по экрану, открывая историю. Первый звонок — 23:14. Последний — 04:47. Между ними еще десять. И ни одного принятого.

Он спал. Он что, спал, когда она звонила? Он вообще помнил, как ложился?

Черный экран отразил его лицо — опухшее, чужое, с красными белками, как после заплыва в хлорированной воде. Волосы торчат в три стороны. Губы обветрены.

Он поднялся и пошел в ванную, спотыкаясь о собственные ноги.

Зубная щетка была сухая.

Он держал ее в руке, смотрел на щетину, на остатки старой пасты у основания, и пытался вспомнить, чистил ли зубы вчера. Или позавчера. Вообще — когда последний раз. Память выдавала обрывки: душ, горячая вода, пар, стекло запотело, он писал пальцем букву «М» и сразу стер. Но зубы? Ничего.

Он открутил пасту, выдавил на щетку, сунул в рот. Мятный холод обжег десны, но вкуса не было. Только металл.

Тогда он посмотрел в зеркало.

Синяк.

Огромный, лилово-сизый, с желтыми краями, будто заживающий, но при этом свежий — он занимал половину левого плеча, уходя на лопатку и вниз, к ключице. Кожа вокруг была горячей. Он тронул пальцем — отозвалось тупой болью, глубокой, словно синяк лежал не сверху, а внутри, под мышцами, под костью, в самом центре тела.

Он не падал. Он не бился. Он не помнил, чтобы вчера кто-то к нему прикасался.

Вчера. Был ли вчера?

Он вышел из ванной, оставляя мокрые следы на ламинате. Квартира встретила его тишиной, которая бывает только в пустых комнатах, где неделями никто не говорит вслух. На кухне пахло засохшим хлебом и чем-то сладковатым, гнилостным. Он открыл холодильник: молоко с истекшим сроком неделю назад, сыр в плесени, пустая бутылка кефира. Кофемашина была холодной.

Он пил кофе каждое утро. Каждое. Даже когда болел. Даже когда не хотелось. Это был ритуал, единственный, который у него остался: смолоть зерна, забить в рожок, трамбовкой прижать ровно три раза, пролить воду, подождать шипения. Без этого утро не считалось утром.

Кофемашина была холодна. Значит, он не включал ее. Значит, вчера утром он либо не пил кофе, либо не был здесь.

Он сел на табурет, и табурет жалобно скрипнул. Голова гудела. Внутри разрасталась паника, но не острая, а вязкая, как старый мед, — она не кричала, она просто заполняла собой все свободное пространство, вытесняя воздух.

Телефон снова завибрировал.

Он дернулся, едва не уронив его в раковину. На экране высветилось то же имя. Мать.

Он сбросил.

И сразу пожалел. Надо было взять. Надо было спросить: «Ты звонила? Зачем? Что случилось?» Надо было услышать ее голос — и понять, свой ли у него самого. Но вместо этого он просто смотрел, как экран гаснет, и в темноте стекла снова увидел свое лицо.

Синяк пульсировал. Он снова тронул его — больно, но терпимо. Кончики пальцев были липкими.

Он поднес руку к глазам.

Под ногтями — черное.

Не грязь, не масло. Это была пыльца. Мелкая, бархатистая, темно-фиолетовая вблизи, почти черная, если смотреть под углом. Она забилась под каждый ноготь на левой руке, въелась в кутикулы, просочилась в складки кожи. Он потер пальцем о палец — она не стиралась, только размазывалась тонким слоем, оставляя на подушечках бледно-лиловые разводы.

Пыльца. Откуда, черт возьми, здесь пыльца? В его квартире не было цветов. Не было даже кактуса, который подарила бывшая и который сдох через три недели. Единственное растение на подоконнике — засохший стебель, он сам не помнил, откуда он взялся.

Он лизнул палец.

Вкус был горьким, травянистым, с металлической нотой, как после укола в стоматологии. Язык онемел на секунду.

Он отдернул руку.

Вернулся в спальню, сел на край кровати, уставился в стену. Надо было думать, но мысли разбегались, как тараканы от света. Вторник исчез. Щетка сухая. Кофе не пит. Мать звонила двенадцать раз. Синяк. Пыльца.

Пыльца.

Он снова посмотрел на пальцы. Разводы поблекли, но не исчезли. Он пошел в ванную, включил горячую воду, намылил руки — черное не сходило. Тер щеткой — кожа покраснела, но пыльца осталась, будто въелась навсегда, будто была не снаружи, а прорастала изнутри.

Он выключил воду и долго стоял, глядя в раковину. Капли срывались с пальцев, унося с собой мыло, но не цвет.

Телефон снова завибрировал. Опять мать.

Он взял аппарат, провел пальцем по экрану, поднес к уху.

— Алло.

Тишина. Не мертвая, а напряженная, будто на том конце задержали дыхание.

— Мам.

Ничего. Только далекий шум, похожий на ветер. Или на дыхание. Или на помехи.

— Мам, ты звонила. Что случилось?

Пауза. Потом — короткие гудки.

Он отнял трубку от уха, посмотрел на экран. Вызов сброшен. Но она звонила еще десять секунд назад. Она слышала его голос. Почему не ответила? Или ответил кто-то другой?

Он перезвонил.

Абонент недоступен.

Он набрал снова — то же сообщение. И снова. И снова. Гудки, потом механический голос, потом тишина.

Он отбросил телефон на кровать. Тот мягко приземлился на подушку, экраном вниз, и замолчал.

В комнате снова стало тихо. Только холодильник гудел на кухне, и где-то за стеной сосед сверлил стену. Восемь утра среды, обычное время для ремонта. Обычное время для жизни.

Он сидел на кровати, сжимая левое плечо, и пытался вспомнить, когда в последний раз выходил из дома. Выходил же. Работа, магазин, мусор. Или нет? Он работал удаленно, в магазин заказывал доставку, мусор... когда он последний раз выносил мусор?

Запах на кухне усилился.

Он поднялся, дошел до ведра, открыл крышку. Пусто. Ведро было вымыто, на дне блестели капли воды. Он выносил мусор. Когда? Он не помнил этого.

Он сел на пол, прямо на линолеум, и закрыл глаза. Внутри все дрожало мелкой дрожью, как перегруженный трансформатор. Надо было успокоиться. Надо было восстановить вчера. Вторник. Что было во вторник?

Он открыл телефон, зашел в календарь.

Понедельник: созвон с клиентом, выполнено. Заметки: «купить хлеб». Чек из супермаркета в 19:42. Он купил хлеб, молоко, яйца. Молоко прокисло, хлеб засох, яйца лежат в холодильнике — три штуки из десяти. Он съел семь? Когда?

Вторник: пусто.

Не просто пусто — стерильно. Ни событий, ни заметок, ни геолокации. Будто вторника никогда не было. Будто в календаре эту дату заклеили белым корректором и забыли дописать поверх.

Он пролистал дальше. Среда, сегодня: пусто. Четверг: пусто. Пятница, суббота, воскресенье — белые листы, ожидание, которого не случится.

Он отложил телефон.

Синяк пульсировал в такт сердцу.

Он закрыл глаза и провалился в темноту, где не было ни вторника, ни среды, ни матери с ее двенадцатью звонками, ни черной пыльцы под ногтями. Только тепло, только покой, только забвение. Нирвана.

Звонок в дверь разорвал тишину.

Он дернулся, ударился локтем о тумбочку, выругался сквозь зубы. Кто? В восемь утра. Курьер? Сосед? Она?

Он не пошел открывать. Сидел на полу кухни, сжимая левое плечо, и слушал, как за дверью переминаются с ноги на ногу. Звонок повторился — длиннее, настойчивее.

— Открой, я знаю, что ты дома.

Голос был незнакомый. Мужской, низкий, без интонаций. Он не знал этого голоса.

— Я не открою.

— Открой, это важно. Это о твоей матери.

Он замер.

— Что с ней?

— Открой — скажу.

Он поднялся, подошел к двери, посмотрел в глазок. Искаженная оптика, коридор пуст. Никого.

— Тебя нет там.

— Я здесь. Ты просто не видишь.

Он отступил на шаг. Сердце колотилось где-то в горле.

— Кто ты?

— Тот, кто был с тобой во вторник.

Он снова посмотрел в глазок. Пусто. Только свет от лампочки на лестничной клетке, тусклый, желтый, как старый абажур.

— Я не помню вторника.

— Я знаю. Поэтому я здесь.

Пауза. Он стоял, прижавшись лбом к холодной двери, и чувствовал, как вибрация от голоса проникает внутрь, оседает в ребрах, заполняет легкие.

— Чего ты хочешь?

— Чтобы ты вспомнил.

— Я не хочу вспоминать.

— Придется. Она не перестанет звонить.

— Кто?

— Твоя мать.

Он закрыл глаза. За дверью было тихо.

— Уходи.

Молчание.

— Уходи, — повторил он громче.

Никто не ответил. Он снова посмотрел в глазок — пусто. Только свет, только гул лампочки. И легкий, едва уловимый запах. Горьковатый, травянистый, с металлической нотой.

Запах пыльцы.

Он отошел от двери, спиной вперед, не сводя взгляда с глазка. В коридоре было темно, только из кухни пробивался бледный утренний свет. Он чувствовал спиной стену, обои, холодок от батареи, и думал: «Я схожу с ума».

Но даже эта мысль была чужой. Она не принадлежала ему, пришла откуда-то снаружи, как тот голос из-за двери. Он не чувствовал безумия — только пустоту, которая разрасталась внутри с каждым вдохом.

Он вернулся в спальню, лег на кровать, уставился в потолок. Лампочка в люстре мигала, но он не вставал ее поменять. Восьмой год. Руки не доходят.

Телефон снова завибрировал.

Он не посмотрел на экран. Просто поднес к уху и сказал:

— Я не помню.

И услышал в ответ:

— Я знаю, сынок. Я тоже не помню.

Это был ее голос.

Он сел на кровати так резко, что хрустнула шея.

— Мам?

— Ты звонил мне ночью, — сказала она. — Три часа ночи. Сказал, что умираешь.

— Я не помню.

— Я знаю. Ты всегда так говоришь.

Пауза. За окном взревел мотоцикл, пронесся мимо, стих.

— Что я еще сказал?

— Сказал, что нашел это место. Где все цветет. И что хочешь, чтобы я пришла.

Он молчал. Левое плечо пульсировало в такт сердцу.

— Я приду, — сказала мать. — На этих выходных.

— Не надо.

— Я приду. Ты же позвал.

— Я не помню.

— Но ты позвал. А я запомнила.

Гудки.

Он долго сидел в тишине, сжимая телефон в руке, и смотрел на свое отражение в черном экране. Лицо было спокойным. Даже умиротворенным. Будто все, что случилось — пропавший вторник, синяк, пыльца, голоса, мать, — было не с ним, а с кем-то другим, а он просто сидел в зрительном зале и смотрел кино про человека, который потерял день.

В комнате темнело, хотя за окном только начало девятого утра. Или вечера? Он посмотрел на телефон — 08:47. Утро. Среда, утро. Еще даже не полдень.

Но за окном было серо, как в сумерках.

Он подошел к окну, отодвинул штору. Небо затянуло. Не облаками, нет — чем-то более плотным, вязким, почти осязаемым. Эта серая масса двигалась, клубилась, и в ней, глубоко внутри, пульсировали фиолетовые искры, похожие на ту пыльцу у него под ногтями.

Он смотрел на небо, и небо смотрело на него.

В среду он проснулся с ощущением, что вторник украли. Но теперь ему начало казаться, что украли не только вторник. Украли что-то большее — то, что держало его здесь, привязывало к этому телу, к этой квартире, к этим двенадцати пропущенным от матери.

И взамен оставили синяк на плече.

И пыльцу под ногтями.

И тишину.

Он закрыл штору, лег на кровать, закрыл глаза. В груди гудела пустота. Телефон молчал. За стеной сосед все сверлил стену — бесконечный, монотонный звук, который никуда не вел, просто бурил дыру в никуда.

Он подумал: «Интересно, помнит ли сосед свой вторник?»

И провалился в сон без сновидений.