Собор Святой Параскевы Пятницы. Полдень.
Собор был полон. Не до отказа, как по большим праздникам, но на скамьях сидело человек пятьдесят — в основном женщины, старики, несколько крестьян с озабоченными лицами. Шла обычная дневная служба. Пение псалмов под аккомпанемент монотонного гула дьячка, запах ладана, тусклый свет из узких окон, затянутых пыльным бычьим пузырём.
Велика вошла, как и все, — скромно, перекрестилась у двери, опустила глаза. Она была в том же сером плаще, с тем же посохом. Бабка Марья, пришедшая помолиться о здоровье страждущих, которых лечила. Ничего необычного.
Она заняла место у колонны в дальнем конце собора, откуда был хорошо виден алтарь. И особенно — его основание.
Статуя.
Она знала, что это будет не просто каменное изваяние. Но реальность превзошла ожидания. Идол был огромен, почти в человеческий рост. Серый гранит, покрытый тёмными прожилками и… влагой. Слёзы. Они сочились из пустых глазниц, стекали по грубо высеченным щекам и собирались в желобке у подножия, откуда тонкой струйкой стекали в небольшой, тёмный слив, вероятно, ведущий в подвал. Лицо статуи было искажено не злобой, а вечной, немой агонией. Рот был раскрыт в беззвучном крике. Это было лицо существа, заживо похороненного в камне и принуждённого вечно плакать.
И статуя была опутана.
Не цепями. Свинцовыми нитями. Тонкими, гибкими, вплавленными прямо в камень, как паразитические корни. Они оплетали статую с ног до головы, образуя сложный, удушающий узор. На каждой нити были выгравированы крошечные, едва различимые письмена — церковнославянские молитвы, заклинания, имена святых. Это была не просто обвязка. Это была система подавления. Ритуальное удушение. Каждая нить была каналом, по которому высасывали силу Скорби, превращая её в топливо для церковных «чудес» и в энергию для удержания самой статуи в плену.
Велика почувствовала, как её собственная пустота, место Скорби, содрогнулось. Не от боли — от узнавания. От яростного, немого зова. Часть её, заточённая там, в этом камне, узнала целое. И рвалась на свободу.
Она закрыла глаза, пытаясь сдержать резонанс. Она не должна была выдать себя здесь, сейчас. Но сила притяжения была огромной. Её ноги сами понесли её вперёд, к алтарю. Она делала вид, что молится, перебирая чётки (дешёвые деревянные, купленные тут же у входа), но на самом деле она приближалась.
Епископ Филарет, совершавший службу, заметил её. Его взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по ней. Старая женщина. Одна из тех, что приходят за утешением. Ничего особенного. Он продолжил обряд.
Велика дошла до алтарной преграды. Здесь, в двух шагах от статуи, чувство стало невыносимым. Это была не просто её Скорбь. Это был сплав. Тысячи, десятки тысяч отдельных страданий, впитанных камнем за столетия. Слёзы женщин, потерявших детей. Рыдания мужей, хоронивших жён. Тихий плач стариков, брошенных семьями. Вся боль города, его тёмное, солёное подземное море, было сосредоточено здесь. И всё это кричало. Беззвучно, отчаянно, прося о конце.
Велика упала на колени, притворяясь, что молится усерднее. Положила ладони на холодный камень пола, прямо над тем местом, где, как она чувствовала, под спудом находилось основание статуи.
И позволила своему сознанию коснуться камня.
---
Видение обрушилось на неё не как картина, а как поток. Ощущений. Звуков. Запахов. Эмоций.
Лето, жара. Молодая женщина в простом платье стоит у этой же статуи, когда она ещё стояла под открытым небом, на старом капище. Она плачет, прижимая к груди мёртвого младенца. Её слёзы падают на пьедестал. «Забери его боль, матушка-земля, забери мою боль…»
Зима, вьюга. Старый воин, весь в шрамах, стоит на коленях. У него дрожат руки. «Прости, брат… я не хотел… мы были по разные стороны стены…» Его слёзы, густые, как смола, смешиваются со снегом.
Весна. Девушка с синяком под глазом. «Он бьёт меня… а я люблю его… почему?» Её слёзы тихие, бесконечные.
Осень. Мужчина средних лет с пустыми глазами. «Всё пропало… урожай сгнил… дети умрут с голоду…»
Сотни. Тысячи таких моментов. Каждый — капля в море. Каждый — звено в цепи страдания, которое держало статую, а через неё — и саму Скорбь Велики — в плену.
И среди этого потока она нашла свою собственную нить. Не явную. Приглушённую. Её собственную скорбь по сестре, по утраченному миру, по девяти векам одиночества. Она была тут. Переплетённой с чужими страданиями, почти неотличимой. Но она была. И она звала.
Велика открыла глаза. По её щекам текли слёзы. Настоящие. Не притворные. Она плакала от переполняющей её боли — и своей, и чужой. Она была как губка, впитавшая океан солёной горечи. Её собственная пустота заполнилась до краёв, переполнилась, и теперь из неё лилось наружу.
Она не могла остановиться. Слёзы текли ручьями, падая на пол, на её руки, на чётки. Она дрожала. Её тело содрогалось от рыданий, которые она не могла издать — горло было сжато спазмом.
Люди вокруг начали замечать. Шептались. Указывали. «Смотри, старуха… плачет… так истово молится…» Кто-то смотрел с умилением. Кто-то — с подозрением.
Епископ Филарет закончил молитву. Его взгляд снова упал на неё. На её слёзы. И в его глазах не было сострадания. Был холодный, аналитический интерес. А потом — понимание. Он видел не просто старую плакальщицу. Он видел… резонанс. Тот самый, которого ждал.
Он сделал знак двум дьячкам, стоящим у алтаря. Те незаметно двинулись в её сторону.
Велика почувствовала опасность. Сквозь пелену слёз и боли она увидела приближающихся мужчин. Их лица были бесстрастны, но в глазах читалась решимость. Она поняла — её раскрыли. Или заподозрили.
Она заставила себя встать. Ноги подкашивались, мир плыл перед глазами. Она сделала шаг назад, потом другой. Повернулась и, почти падая, пошла к выходу, опираясь на посох. Люди расступались, глядя на неё с изумлением.
— Бабушка, ты в порядке? — окликнула её какая-то женщина.
Велика не ответила. Она шла, стиснув зубы, пытаясь загнать обратно эту лавину чужих страданий. Но они не уходили. Они оставались в ней, как яд, как тяжёлый груз. Теперь она несла в себе не только свою пустоту, но и боль всего города.
Дьячки шли за ней, не скрываясь теперь. Они вышли из собора следом за ней на площадь.
Полуденное солнце ударило ей в глаза, ослепило. Она остановилась, дезориентированная. Люди, торговцы, возы — всё смешалось в пестром, шумном калейдоскопе.
И тут она увидела его. Воеводу Кудейара. Он стоял у крыльца приказной избы, что напротив собора, и смотрел прямо на неё. Его лицо было непроницаемым, но в его позе читалась готовность. Он ждал. Ждал, когда она выйдет.
Велика поняла, что ей не уйти просто так. Дьячки сзади. Воевода и, вероятно, его люди — спереди. Она в ловушке на открытом пространстве.
Она сделала глубокий вдох, пытаясь собрать остатки сил. Потом резко повернула не к воротам, а в боковую улочку, узкую и тёмную, ведущую в лабиринт беднейших кварталов. Она почти побежала, её старые ноги скрипели, сердце колотилось.
Сзади раздались крики: «Стой!»
Она не оглядывалась. Она знала, что если они догонят её здесь, на улице, всё кончено. Её или убьют как колдунью, или отведут к епископу, или… к воеводе. К Кащею.
Улочка делала резкий поворот. За углом стояла телега, доверху нагруженная сеном. Велика, не раздумывая, нырнула под неё, прижалась к стене дома, накрываясь своим плащом. Она затаила дыхание.
Через мгновение мимо промчались дьячки, тяжёло дыша. Они пробежали дальше, не заметив её.
Велика оставалась под телегой, пока их шаги не затихли. Потом осторожно вылезла, огляделась. Улочка была пуста. Она была спасена. На время.
Но теперь она понимала всю глубину проблемы. Скорбь была здесь. В статуе. Но чтобы забрать её, нужно было разорвать свинцовые нити. А это означало… разрушить систему подавления. Вызвать, возможно, обвал самого собора. Или высвободить ту лавину боли, что копилась веками, в один миг, на весь город.
Это была дилемма, достойная самой изощрённой пытки. Чтобы спасти часть себя, ей нужно было причинить неисчислимые страдания тысячам невинных людей, чья боль и держала эту часть в плену. Или… оставить всё как есть. Позволить Скорби вечно плакать в камне, питая своей силой церковь и, возможно, ещё кого-то. А самой уйти, лишённой ещё одной части души, обречённой на медленное угасание.
Она стояла в тёмной, вонючей улочке, прислонившись к холодной стене, и слёзы снова навернулись ей на глаза. Но теперь это были не слёзы сострадания. Это были слёзы бессильной ярости. Ярости от того, что её снова загнали в угол. Что играют с ней, как кошка с мышью. Что её душа стала разменной монетой в чужих, грязных играх.
Она вытерла лицо рукавом, сжала посох.
— Нет, — прошептала она в грязный воздух переулка. — Я не позволю. Если нельзя забрать, не причинив вреда… может, можно превратить? Не разорвать нити, а… перенаправить их? Забрать не только Скорбь, но и всю боль, что её держит? Принять её на себя?
Мысль была безумной. Принять на себя страдания тысяч людей? Её и так уже разрывало от того, что она впитала за несколько минут. Что будет, если она примет всё? Она сойдёт с ума. Или умрёт. Или… станет чем-то иным. Чем-то, что уже не будет ни Великой, ни Мочей. А просто сосудом для мировой скорби.
Но разве она уже не была сосудом? Сосудом пустоты? Может, лучше наполнить её смыслом? Даже если этот смысл — боль всех и вся?
Она не знала ответа. Но знала, что должна вернуться в собор. Не сейчас. Ночью. Когда там никого не будет. И попытаться… поговорить. Со статуей. Со своей Скорбью. Узнать, чего хочет она. Может, она уже сроднилась с этими страданиями. Может, она не хочет свободы. Может, она хочет остаться и плакать вечно.
Велика выпрямилась, стряхнула с плаща солому и грязь. Её лицо в полумраке переулка было решительным. Страх ушёл. Осталась только усталая решимость идти до конца. Каким бы этот конец ни был.
Она выбралась из переулка на более людную улицу и, не привлекая внимания, пошла обратно к дому вдовы Ульяны. Ей нужно было готовиться. К ночи. К встрече с самой собой. Заточённой в камне и слёзах.