«Из ленинградской блокады делают "сюсюк". Правда о ней никогда не будет напечатана...» — эти слова принадлежат не диссиденту, а великому русскому академику Дмитрию Сергеевичу Лихачёву, одному из тех, кто прошел через ад осажденного города и выжил. Его воспоминания — не официальная история, а личный дневник катастрофы. Они о том, о чем не пишут в учебниках, что не показывают в парадных фильмах. Это история не только о стойкости, но и о полном распаде человеческого, о крае, где грань между жизнью и смертью стирается, а человек обнажается до своей самой страшной или самой светлой сути.
Дорога Смерти, а не Жизни
Мы привыкли к сакральной фразе «Дорога жизни». Лихачёв же безжалостно поправляет: сами блокадники называли её «дорогой смерти». И не из-за бомбёжек. Машины, шедшие ночью без фар, проваливались в полыньи. На глазах у матери под лёд ушла машина с её детьми. Кортеж не остановился — объехал полынью и поехал дальше. Выживание часто было важнее сострадания. На дороге орудовали грабители: у ослабевших отнимали последнее, а самих спускали под лёд. Чемодан с вещами мог стоить жизни. Здесь, на льду Ладоги, в чистом виде сталкивались «подлость и благородство, самопожертвование и крайний эгоизм».
Механизм голода: карточки, приказы и «внутренние враги»
Голод был не просто стихией. Его усугубляла чудовищная бюрократическая машина.
- Увольнение = смертный приговор. По приказу из Москвы в институтах шло «сокращение штатов». Уволенный лишался карточек, а устроиться на новое место в умирающем городе было некуда. «Вымерли все этнографы... умерло много математиков». Выжили те, кто умел охотиться — например, зоологи.
- Неравенство в аду. Пока сотрудники умирали, директор Пушкинского Дома, живший в здании института, постоянно требовал к себе то тарелку супа, то порцию каши. Вызванный к нему голодающий врач вышел в ярости: его привели к «пережравшемуся» чиновнику с раздутым животом.
- Беженцы — люди второго сорта. Город был окружён кольцом крестьянских телег — их не пускали внутрь. Они замерзали в поле вместе со скотом и детьми. Тех, кого всё же разместили в школах и вокзалах, не снабжали карточками. Они умирали первыми, «вповалку на полу».
- Хаос эвакуации. Детей отправляли «под Новгород — навстречу немцам». Сопровождающие, спасая своих детей, бросали чужих. Малыши, не могущие назвать фамилий, теряли родителей навсегда.
Антропология выживания: от людоедства до самопожертвования
Голод — великий разоблачитель. Лихачёв фиксирует страшную эволюцию падения:
- Воровство у живых. Подростки налетали на хлеб и, не пытаясь бежать, начинали его жадно есть, подняв воротники, ожидая побоев. На лестницах у ослабевших отнимали карточки — это был смертный приговор.
- Ограбление мёртвых. С трупов снимали одежду, вырывали золотые зубы, отрезали пальцы для колец.
- Каннибализм. Сначала — трупный. «Обрезали мягкие части... обрезанные и голые трупы были страшны». Пропадали люди, «сравнительно хорошо выглядевшие» — их могли убить. Детей боялись выводить на улицу.
- «Сухое» людоедство. Самое циничное. Женщина забирала к себе детей умерших рабочих, получала на них карточки, но не кормила. Дети тихо умирали в запертой комнате, а их тела лежали там до конца месяца, пока по карточкам можно было получить еду.
Но в той же бездне рождалось немыслимое благородство. Матери отдавали свой паёк детям и умирали первыми. Оставшись один, ребёнок мог теребить нос мёртвой матери, пытаясь её разбудить. Люди приползали в столовую, другие втаскивали их на второй этаж, потому что сами они подняться не могли. «Одни оказались замечательные, беспримерные герои, другие — злодеи, мерзавцы, убийцы. Середины не было», — констатирует Лихачёв.
Власть: наблюдение, а не спасение
Государственная машина в городе работала избирательно.
- Репрессии не прекращались. Арестовывали видных учёных (Гуковского, Жирмунского). Одних отпускали и вывозили на самолёте, другие, как Борис Коплан, умирали от голода в тюрьме.
- Чистоплотность вместо милосердия. Замдиректора Канайлов (Лихачёв с горькой иронией обыгрывает его фамилию) выгонял ослабевших рабочих и уборщиц на 30-градусный мороз, чтобы они «не умерли в стенах учреждения» и не пришлось выносить труп. Уборщица по его поручению отнимала карточки у умирающих.
- Смена караула. Когда город был на краю, власть «приободрилась»: истощённых милиционеров на Дороге жизни заменили здоровыми, присланными, по слухам, из Вологодской области.
«Мозг умирает последним»
Это, пожалуй, главный вывод Лихачёва. Когда отказывает тело, последним уходит разум, а с ним — либо совесть, либо эгоизм. Решения, принятые в этом пограничном состоянии, не поддаются обычной моральной оценке. Бросить умирающую дочь в больнице, чтобы спасти других детей. Оставить старуху-мать привязанной к санкам на перроне, потому что саннадзор не пропускал. Выбрать, какую из двух дочерей кормить. Это не «подвиги» и не «предательства» в обычном смысле. Это выбор за гранью человеческого опыта.
Почему же «правда никогда не будет напечатана»? Не потому, что её кто-то скрывает. А потому, что её невозможно полностью принять, вместить, канонизировать. Официальная память требует героев и палачей, светлого и тёмного. Правда же блокады — в её тотальной амбивалентности. В том, что «дорога жизни» была и дорогой смерти. Что величайшее самопожертвование и величайшая подлость существовали в одном пространстве, в одних людях, иногда — в одном сердце.
Читать Лихачёва страшно и необходимо. Не чтобы осудить, а чтобы понять бездну, в которую может сорваться мир, и ту хрупкую человечность, которая даже там не гаснет окончательно. Это память не для счёта очков, а для смирения. Чтобы, произнося «блокада», мы помнили не только салюты, но и тихий конвульсивный стук умирающей от голода мыши в промёрзшей комнате учёного.
Блокада Ленинграда — это не только история стойкости. Это история предела, за которым человек остаётся один на один с голодом и смертью. Понимание этого не умаляет подвига — оно делает его трагичнее и честнее. И, возможно, именно такая память и есть настоящая.