Найти в Дзене
Запах Книг

«Строгий режим для писателя» — как судьба Бориса Акунина превратилась в судебный сюжет и что это говорит о времени

Новость я услышал в лифте. Лифт пах мокрыми куртками, апельсинами и чужими судьбами. В зеркале потолка отражались три лица: моё, уставшее; женщина с пакетом мандаринов; мужчина в пуховике, который говорил по телефону так уверенно, будто зачитывал приговор. — Да, ужесточили. Строгий режим. Таганский суд. Всё официально. Лифт дёрнулся и замер между этажами. Как будто сам задумался, стоит ли продолжать движение. — Кого? — спросила женщина с мандаринами. Мужчина прикрыл динамик ладонью, посмотрел на нас, словно решая, достойны ли мы этой информации. — Акунина. Слово упало в лифте тяжело. Даже мандарины перестали пахнуть. Когда-то фамилия Акунин означала не суды и документы, а вечерний свет лампы, хруст бумаги, шелест страниц. Это было пространство, где можно было жить без новостей. Где люди спорили о характерах, а не о статьях. Где зло имело форму злодея, а не формулировки. Я помню, как однажды ехал в электричке и читал его роман. Напротив сидел мужчина с авоськой, в которой лежали лук и г
Оглавление

Новость я услышал в лифте. Лифт пах мокрыми куртками, апельсинами и чужими судьбами. В зеркале потолка отражались три лица: моё, уставшее; женщина с пакетом мандаринов; мужчина в пуховике, который говорил по телефону так уверенно, будто зачитывал приговор.

— Да, ужесточили. Строгий режим. Таганский суд. Всё официально.

Лифт дёрнулся и замер между этажами. Как будто сам задумался, стоит ли продолжать движение.

— Кого? — спросила женщина с мандаринами.

Мужчина прикрыл динамик ладонью, посмотрел на нас, словно решая, достойны ли мы этой информации.

— Акунина.

Слово упало в лифте тяжело. Даже мандарины перестали пахнуть.

Книги как убежище

Когда-то фамилия Акунин означала не суды и документы, а вечерний свет лампы, хруст бумаги, шелест страниц. Это было пространство, где можно было жить без новостей. Где люди спорили о характерах, а не о статьях. Где зло имело форму злодея, а не формулировки.

Я помню, как однажды ехал в электричке и читал его роман. Напротив сидел мужчина с авоськой, в которой лежали лук и газета. Он смотрел на обложку и спросил:

— Хорошо пишет?

— Умеет не врать, — ответил я.

— Это редкость, — сказал он и вышел на своей станции.

Тогда мне казалось, что литература — это территория вне досягаемости. Что там действуют свои законы: ирония, сомнение, пауза. Теперь эта территория сузилась до судебного абзаца.

Суд как география без пейзажа

Таганский суд звучит почти уютно — как районный рынок или старая трамвайная остановка. На деле это место, где пространство лишено запахов, оттенков и теней. Там всё измеряется папками.

Я представил зал: длинный стол, флаг, микрофон, бумаги, которые не читают — их исполняют. Прокурор говорит ровно, будто зачитывает меню:

— Прошу заменить вид исправительного учреждения.

Судья кивает. Бумаги переглядываются. Печать ставит точку.

Где-то в этот момент кто-то пьёт кофе, кто-то опаздывает на работу, кто-то спорит в очереди за хлебом. Мир не останавливается, когда решается чужая судьба.

Два имени — один человек

Григорий Чхартишвили — имя, которое живёт в документах. Борис Акунин — имя, которое живёт в библиотеках, на полках, в памяти.

Иногда мне кажется, что это два разных человека, которые случайно оказались в одном теле. Один умеет сочинять миры. Другой вынужден отвечать за реальность.

Теперь эти два имени сошлись в одной папке.

Заочный мир

Слово «заочно» звучит мягко, почти гуманно. Как заочное обучение или заочное голосование. Но заочный приговор — это разговор без собеседника. Это когда тебя судят без твоего присутствия, как тень.

— Удобно, — сказал мне знакомый адвокат.

— Кому?

— Системе. Человеку — не очень.

Заочные решения похожи на письма, которые никогда не вскрывают при адресате.

Цифры, которые не умеют сочувствовать

Четырнадцать лет. Потом пятнадцать. Теперь — строгий режим.

Цифры не знают, что такое возраст, усталость, память. Они не помнят, сколько человек прожил до приговора. Им всё равно, какие книги он писал, какие слова выбирал.

— Это много? — спросил я у того же адвоката.

— Для срока — да. Для абсурда — в самый раз, — ответил он.

Слова как вещественные доказательства

В материалах значатся публикации, отсутствие пометок, десятки записей, административные протоколы, уголовные формулировки. Слова превращаются в предметы. Предложения — в улики. Точка может оказаться важнее смысла.

Когда-то мы читали, чтобы понять человека. Теперь читают, чтобы найти повод.

-2

Строгий режим как состояние эпохи

Мне кажется, строгий режим — это уже не только про колонии. Это про время. Про общественный климат. Про манеру говорить короткими фразами и не задавать лишних вопросов.

Раньше эпохи любили толстые романы. Теперь они предпочитают краткие отчёты.

Разговоры на кухне

Вечером мы сидели на кухне. Чай давно остыл. Радио бормотало новости.

— Он же писатель, — сказала моя знакомая.

— В наше время это не броня, — ответил я.

— А что броня?

— Тишина. Но она тоже недолго держится.

Мы замолчали. Молчание было плотным, как старое пальто.

Мир без автора

Есть странное ощущение, что авторы постепенно исчезают из пространства текста и становятся героями протоколов. Их биографии переписываются не издателями, а архивами.

Когда-то Акунин писал о расследованиях и загадках. Теперь загадка — его собственная судьба, но без литературной интриги и без спасительного юмора.

Бумага сильнее метафоры

Судебная бумага не понимает метафор. Она не знает, что такое ирония. Она не интересуется подтекстом. Она не задаёт вопрос «зачем».

Она знает только «указать», «назначить», «заменить».

Бумага всегда выигрывает у бумаги.

Человек вне кадра

Самого человека почти не видно. Есть имя, псевдоним, номера дел, ссылки на статьи. Нет голоса, нет жестов, нет пауз. Есть сухой текст.

Как будто персонажа стёрли ластиком, оставив только контуры.

Когда литература перестаёт быть убежищем

Когда-то мы верили, что в тексте можно спрятаться от шума мира. Что книга — это маленькая крепость. Но крепости тоже иногда сдаются.

И тогда остаётся только вопрос: где теперь укрываться человеку, если даже слова перестали быть стеной?

-3

Самое скандальное здесь даже не цифры сроков и не формулировки обвинений. Самое тревожное — это ощущение, что разговор с миром постепенно сводится к печатям и протоколам. Где раньше были интонации, сомнения, человеческие паузы — теперь только ровный шрифт и подпись внизу страницы. Это пугает больше любого приговора.

Мы привыкли думать, что писатель — это существо вне режима, вне строя, вне табеля о рангах. Он живёт в мире, где можно сомневаться и ошибаться. Но оказалось, что эпоха умеет отрезать даже этот островок свободы, превращая автора в объект учёта, а текст — в доказательство.

И самое неприятное — это чувство, что реальность всё чаще пишет сюжеты грубее, чем любой роман. Без иронии. Без сострадания. Без возможности переписать финал. И в этом месте литература впервые начинает выглядеть не убежищем, а воспоминанием о том, что когда-то свобода вообще существовала.