✋ Жизнь не всегда проста, но у нас есть один секретный инструмент — юмор. Он помогает пережить трудные моменты, сгладить острые углы и сохранить веру в лучшее.
Смех работает как маленькая терапия: меняет восприятие, снимает напряжение и дает силы двигаться дальше.
Поэтому предлагаю ненадолго отвлечься и зарядиться позитивом. Ниже вас ждет подборка ярких мемов — те самые картинки, что умеют моментально поднимать настроение.
Но есть и особенность: среди них написана мудрая притча. Её обязательно нужно прочитать до конца. Поверьте, она стоит того: вы не только улыбнётесь, но и возьмёте с собой важную мысль. 😉
Сад уходящих теней Часть -1
Знаешь, бывает такое состояние - будто живёшь в стеклянном колоколе. Видишь мир: вот деревья за окном качаются, вот люди говорят, улыбаются, вот солнце по крышам скользит - но до тебя ничего не доходит. Всё как сквозь толщу воды, глухое, приглушённое. И только одна боль живёт внутри, острая и ясная, как осколок льда в груди. Он не тает. Он только обрастает новым холодом, день за днём.
Так жила Василиса.
Она больше не могла входить в их общую спальню. Дверь в ту комнату теперь всегда была прикрыта - не наглухо, нет, просто так, будто там кто-то спит, и негоже шуметь. По утрам она ставила у порога чашку с чаем - крепкий, с двумя кусочками сахара, как он любил. Чай остывал, покрывался тонкой морщинкой плёнки, и к вечеру она забирала пустую, холодную чашку обратно на кухню. Говорила себе: выпил. Ушёл по делам. Всё в порядке.
Но дела у Михаила давно кончились. Его не стало внезапно, в один из тех ясных, хрустальных дней ранней осени, когда воздух звенит, как тонкое стекло, а каждый лист на берёзе горит отдельным золотым пламенем. Инфаркт. Слово-молот, слово-глыба. Оно упало на неё со всей своей каменной тяжестью и раздавило прежнюю жизнь в лепёшку.
С того дня время для Василисы раскололось. Было «до» - яркое, шумное, пахнущее его табаком, лоснящимся от полировки паркетом в прихожей, его смехом, низким и грудным, от которого звенели хрустальные подвески на люстре. И стало «после» - бесцветное, беззвучное, застывшее. Колокол.
Она продолжала двигаться по квартире, как заведённая кукла. Подметала пол, на котором не было его следов. Готовила обед на одну тарелку. Смотрела в окно. За окном был их сад. Вернее, участок в шесть соток на окраине городка, который Михаил с такой страстью превращал в райский уголок. Он сажал яблони, груши, смородину. Разбивал клумбы, где буйствовали пионы, лилии, скромные бархатцы по краю. Он знал каждую травинку, каждый бугорок земли. А она лишь сидела на веранде с книжкой, слушая, как он ворчит на сусликов, или радуется первому распустившемуся бутону розы.
Теперь сад остался. И он умирал.
Сначала это было незаметно. Просто лёгкая небрежность. Потом трава на дорожках поднялась выше щиколотки. Потемнели и обвисли листья на розовых кустах. Смородина, не обрезанная осенью, превратилась в колючие, беспорядочные заросли. Яблони стояли, сгибаясь под тяжестью неубранных плодов, которые, падая, густо, как пушечные ядра, ложились в сырую траву и начинали тихо бродить, наполняя воздух тяжёлым, пьяным сладковатым духом тлена.
Садом овладевал беспорядок. Тихий, неспешный, неотвратимый. Василиса смотрела на это из окна кухни, и её сердце сжималось не от жалости к саду, а от чего-то другого. От злости, пожалуй. Да, от тихой, глухой злости. Как он смел? Как он смел создать всю эту красоту, вложить в неё столько сил, тепла, заботы - и просто уйти, бросив её одной разбираться с этим увяданием? Бросив её наблюдать, как рушится последнее, что от него осталось - этот зелёный, живой памятник его любви к земле.
Городок их был небольшим, притиснутым к невысоким, поросшим сосной холмам. Дома здесь были в основном деревянными, одно- и двухэтажными, с резными наличниками, потемневшими от времени и непогоды. Улицы, мощённые ещё дедами булыжником, весной тонули в липкой грязи, летом пылили, а осенью укрывались жёлтым ковром палых листьев с раскидистых клёнов. Жизнь здесь текла медленно, по старинному, почти забытому в больших городах ритму. Соседи знали друг друга в лицо, знали, у кого какая беда, какая радость. И смерть Михаила Семёновича стала событием, о котором говорили шёпотом на лавочках у ворот, сокрушённо качая головами. «Царствие ему небесное, труженик был, золотые руки». И тут же, следом: «А Василиса-то как? Совсем одна осталась. Детей Бог не дал. Зачахнет, поди».
Василиса знала, что говорят. Она чувствовала на себе взгляды, полные жалости и любопытства, когда изредка выходила в магазин. Взгляды, которые будто говорили: «Вот она, живая вдова. Ходит тенью». Она стала ненавидеть эти взгляды почти так же сильно, как ненавидела пустоту в собственной квартире. И потому выходила всё реже. Запасы, сделанные Михаилом ещё летом, - банки с солёными огурцами и грибами, варенье из крыжовника, медовые соты с пасеки дальнего родственника - позволяли ей неделями не переступать порога. Мир сузился до трёх комнат, кухни и вида из окна на умирающий сад.
Сад. Он был их общей мечтой, когда они, молодые, только переехали сюда из тесной городской коммуналки. Участок достался от деда Михаила, заброшенный, заросший бурьяном и молодым ольшаником. Михаил, инженер на заводе, всё свободное время отдавал земле. Он не просто копал и сажал. Он изучал. У него были книги по почвоведению, по прививке деревьев, по ландшафтному дизайну, выписанные из Москвы. Он знал, что посадить в низинке, где скапливается влага, а что - на пригорке. Он сам сложил каменный погребок, выкопал пруд, вывел особый сорт малины, которая плодоносила до самых заморозков. Сад был его картиной, его симфонией, его главным делом после работы.
А Василиса… Она любила результат. Любила сидеть летним вечером на веранде, попивая чай с мятой, сорванной тут же, у крыльца. Любила, когда он, раскрасневшийся, с землёй под ногтями, приходил к ужину и с жаром рассказывал, как подружился с жабой, поселившейся в пруду, или как отвоёвывал у крота очередную грядку. Её мир был внутри дома: вышитые салфетки, чистота на полках, запах пирогов. Сад был его территорией. Она в нём отдыхала, но не трудилась. И теперь эта территория, огромная, живая и требовательная, смотрела на неё из окна немым укором.
Первый месяц после похорон прошёл в каком-то оцепенении. Приезжали родственники, соседи, приносили еду, говорили утешительные слова, которые тут же вылетали из головы. Потом всё стихло. Осталась тишина. Гулкая, давящая. Тишина, в которой отчётливо слышался скрип половиц, шипение газа в конфорке, собственное неровное дыхание. Василиса начала разговаривать вслух с Михаилом. Сначала робко, шепотом. Потом громче.
«Миш, соль куда-то подевалась. Ты всегда знал, где всё лежит».
«На улице опять дождь. Ты бы сказал, сапоги резиновые надевать».
«Голова болит. У тебя всегда таблетки в тумбочке были».
Ответа, конечно, не было. Только эхо в пустых комнатах. И от этого эха становилось ещё страшнее. Она замолкала. А тишина после её голоса казалась ещё гуще, ещё враждебнее.
Единственным связующим звеном с внешним миром стал кот, Матвей. Пушистый, рыжий, с белой манишкой и наглым выражением морды. Михаил подобрал его котёнком на работе, принёс домой, отмыл от мазута. Кот признавал хозяином только его. С Василисой существовал на условиях взаимного нейтралитета: она кормит, он позволяет себя кормить. После смерти Михаила поведение кота изменилось. Он стал беспокойным, часто сидел у закрытой двери в спальню, тихо мяукал. Потом, словно смирившись, перестал. Но теперь он стал постоянно крутиться под ногами у Василисы, трогать её лапой, требовать внимания. Она отмахивалась, а он упрямо возвращался, усаживался рядом и смотрел на неё своими жёлтыми, не моргающими глазами. В его взгляде не было жалости. Было что-то иное. Наблюдение. Как будто он ждал, когда она, наконец, сделает что-то важное.
Однажды, в конце октября, когда небо повисло низко, как мокрая вата, и мелкий, назойливый дождик сеял уже третьи сутки, она не выдержала. Воздух в квартире стал спёртым, тяжёлым, пропитанным запахом одиночества и пыли. Она накинула его старый плащ - тот самый, в клетку, пахнувший теперь сыростью и забвением, а не им, - натянула на ноги резиновые сапоги, взяла зонт и вышла на крыльцо.
Воздух снаружи ударил в лицо холодной, влажной ладонью. Она ахнула, и это «ах» вырвалось клубящимся паром. Дождь не струился, а висел в пространстве мельчайшей взвесью, серебристой пеленой. Он оседал на ресницы, на шерсть плаща, на побуревшие листья, лежащие ковром. Сад встретил её гробовой, сырой тишиной. Ни птиц, ни шорохов. Только тихое, монотонное шипение бесчисленных капель, разбивающихся о листья, траву, землю.
Василиса сделала первый шаг с крыльца. Сапог с хлюпом ушёл в размокшую землю дорожки, которую уже почти не было видно под слоем прошлогодней листвы и мха. Она прошлась по центральной аллее, которая вела от дома к калитке. Раньше это была аккуратная тропинка, посыпанная мелким гравием. Теперь гравий почти весь ушёл в землю или был скрыт под слоем растительного мусора. Её ноги вскрывали этот слой, и снизу пахло чем-то тёплым, грибным, гнилостно-сладким - запах активного разложения, запах работы невидимых сил.
Она шла медленно, как по дну мелкого, мутного озера. Взгляд скользил по знакомым, но таким изменившимся очертаниям. Вот розарий. Кусты, когда-то усыпанные бархатными бордовыми и нежно-розовыми цветами, теперь представляли собой скелеты, покрытые чёрными пятнами грибка. Длинные, необрезанные плети с редкими шипами стелились по земле, цепляясь за всё подряд. Вот груша. Её ветви, отягощённые тёмными, сморщенными плодами, почти касались земли. Несколько ветвей уже сломались под тяжестью и валялись в траве, и на их изломе белела древесина, словно кость.
Василиса остановилась у яблони - той самой, антоновки, что он посадил в первый год их жизни здесь. Она помнила тот день с поразительной, болезненной ясностью. Конец апреля. Земля, ещё холодная, но уже оттаявшая. Она, молодая, в лёгком платочке, держала тонкий, как прутик, саженец с едва набухшими почками. Он, Михаил, уже разгорячённый от работы, в расстёгнутой рубахе, копал яму. Лопата с лёгким хрустом входила в землю, и оттуда пахло сыростью и червями. Солнце припекало спину. Он тогда вытер лоб тыльной стороной ладони, оставив грязную полосу, и улыбнулся ей, сверкнув белыми зубами на загорелом лице: «Подержи, Василёк. Воткнём тут наше будущее. Вырастет большое дерево, яблочки будут - загляденье. Мы с тобой тут ещё внукам нашим ветку самую нижнюю для качелей приспособим».
Она тогда рассмеялась: «Какие внуки, Мишенька, о чём ты?» Он посмотрел на неё серьёзно, положил лопату: «Будут. Обязательно будут. Дом без детского смеха - не дом. Сад без внуков - не сад». Они посадили деревце, полили, обвязали колышек. Он обнял её за плечи, и они стояли так, глядя на хрупкий прутик, веря в это будущее, пахнущее яблоками и детским смехом.
Внуков не случилось. Не сложилось. Сперва учёба, работа, потом незаметно подкрался возраст, а с ним и тихое, взаимное сожаление, которое уже не выскажешь вслух, чтобы не ранить. Яблоня выросла. Стала крепкой, раскидистой. Давала обильные урожаи. Но качели на нижней ветке так и не появились.
Теперь яблоня стояла печальная, скособоченная. Неубранные яблоки тянули ветви вниз, к сырой земле. И на одной из таких сломанных ветвей, там, где древесина обнажилась белой, влажной плотью, Василиса увидела гриб.
Она замерла, забыв на миг о дожде, о сырости, о своей тягостной тоске. Гриб был не похож на те, что она собирала с Михаилом в лесу - крепкие подберёзовики, маслята в скользких шляпках. Этот был другой. Хрупкий, изящный, почти не от мира сего. Шляпка его была тонкой, полупрозрачной, вогнутой, как чаша или ухо, прислушивающееся к шёпоту дождя. Цвет - не белый, а цвета слоновой кости, с едва уловимым перламутровым, жемчужным отсветом в самой глубине воронки. Ножка - тонкая, чуть изогнутая, будто стебель экзотического цветка. Он рос прямо из раны дерева, из этого белого, обнажённого места, и капли дождя, скатываясь по его шляпке, задерживались на краях, сверкая, как крошечные бриллианты, прежде чем сорваться вниз.
Это было что-то хрупкое, несвоевременное. Красота, рожденная из поломки. Из гнили. Из смерти. Василиса не знала, как называется этот гриб. Михаил, наверное, знал бы. Он знал всех жителей сада, от могучих деревьев до самых незаметных мхов. Но Михаила не было. Была только она, мокрый плащ, тихий, настойчивый дождь и это крошечное, хрупкое чудо на месте гибели.
Что-то дрогнуло в её ледяном панцире. Не тепло, нет. Тепла она бы не выдержала - оно растопило бы её, размыло в бесформенную, жалкую лужицу. Это было просто движение. Трещина. Тонкая, как паутинка, но идущая от самого сердца наружу, к этому грибу. Она медленно, почти боясь спугнуть, протянула руку. Не чтобы тронуть, а чтобы почувствовать пространство вокруг него. Ладонь её была холодной, влажной. Но воздух вокруг гриба казался другим - не таким сырым и тяжёлым. Он словно вибрировал. Она поднесла ладонь ближе, потом легонько провела пальцем по воздуху в сантиметре от шляпки. И почувствовала… запах. Не грибной, не землистый, не прелый. Слабый, едва уловимый, но абсолютно ясный аромат. Мёда? Да, дикого, лугового мёда, собранного с клевера и чабреца, с лёгкой, освежающей горчинкой полыни. Он витал вокруг этого маленького существа, создавая свой собственный, невидимый островок, противоречащий всей окружающей сырости, холоду и тлену.
Василиса отдернула руку, будто обожглась невидимым пламенем. Сердце забилось странно, с перебоями. И вдруг, неожиданно для самой себя, она сказала вслух. Голос её, не использовавшийся для нормальной речи несколько недель, прозвучал хрипло, неуверенно, но слова вышли чёткими, в такт падающим каплям:
- Ну вот. И что ты здесь делаешь? Кто тебя звал?
Гриб, конечно, молчал. Но в его молчании, в его упрямом, нежном существовании прямо в сердце умирающего сада, был какой-то странный ответ. Вызов. Безмолвный вопрос, обращённый к ней самой: «А ты что здесь делаешь?»
Она резко развернулась и почти побежала назад, к дому. Сапоги хлюпали, плащ развевался. Она ворвалась в прихожую, скинула мокрую одежду, оставив её на полу лужицей. В кухне, дрожащими руками, поставила чайник. Стояла и смотрела, как синий язык газовой горечки лижет почерневшее дно эмалированного чайника, и думала только об одном - о том грибе. О его перламутровой шляпке. О медовом запахе среди гнили. О том, как он рос из раны.
В тот вечер она впервые за много недель не поставила чашку чая у закрытой двери в спальню. Она выпила чай за кухонным столом, глядя в тёмное окно, за которым шумел дождь. И когда легла спать, то заснула не сразу. Перед внутренним взором стоял тот гриб. И во сне она увидела целую поляну таких грибов, растущих не из земли, а из звёзд, рассыпанных по чёрному бархату неба. И они тихо звенели, как хрустальные колокольчики.
На следующее утро дождь кончился. Небо, уставшее от долгого плача, прояснилось до бледной, вымытой, почти бесцветной голубизны. Василиса проснулась рано - не от будильника, а оттого, что сквозь сон ей показалось, будто кто-то тихо позвал её по имени. Так, как звал Михаил, когда будил на рассвете, чтобы показать первый иней, похожий на сахарную пудру, или особенно яркую, дрожащую на востоке звезду.
Она встала, накинула халат и подошла к окну в гостиной, выходящему в сад. Ночью выпал иней. Сад лежал, закутанный в лёгкую, серебристую дымку тумана, поднимающегося от прогревающейся земли. Каждая травинка, каждая веточка была оторочена игольчатым, сверкающим на солнце инеем. Мир казался новым, только что созданным, хрупким и невероятно чистым. И в этой белой дымке, у подножия старой яблони, она снова увидела его. Тот самый гриб. Теперь, на фоне инея и тумана, он казался не просто растущим, а светящимся изнутри. Как крошечный фонарик, заблудившийся в осенней чаще, или как далёкая, одинокая звезда, упавшая на землю и не пожелавшая гаснуть.
Она выпила кофе, почти не чувствуя его вкуса, оделась - уже не в его плащ, а в свою старую, стёганую безрукавку - и вышла. Воздух был холодным, колючим, но свежим, словно его только что вымыли и выжали. Он щипал щёки, звенел в ушах. Иней под ногами хрустел, как тонкий сахар. Она подошла к яблоне, ступая осторожно, словно приближалась к святыне.
Гриб был на месте. За ночь он чуть подрос, шляпка его раскрылась шире, стала ещё более вогнутой, и тот медовый запах, едва уловимый вчера, теперь висел в холодном воздухе маленьким, тёплым облачком. Василиса села на сырую колоду - ту самую, что служила когда-то скамьёй, на которой они сидели летними вечерами. Колода была холодной, влага проступала сквозь ткань брюк, но она не обращала внимания. Она смотрела на гриб. И тогда, оторвав взгляд от него, она начала замечать другое.
Рядом, на той же сломанной ветви, чуть выше, из другой трещины в потрескавшейся коре, проклёвывалась тонкая, изумрудная ниточка мха. Не того серого, пыльного мха, что покрывает северную сторону деревьев, а молодого, яркого, сочно-зелёного, вопиюще живого на фоне чёрной, мокрой древесины и серебряного инея. Он только-только начал свой путь, но уже видно было, как он цепляется за неровности коры, как растекается по ним изумрудным ручейком.
А если присмотреться к самой земле под яблоней, в ковре из побуревших, намокших листьев, то виднелись не один, а множество крошечных, упругих шапочек других грибов. Коричневые, неприметные, некоторые не больше пуговицы на детской кофточке. Но их было много. Целая колония. И между ними, из-под груды листьев, выбивался папоротник, который Михаил когда-то посадил у самого ствола для тени и который всё лето чах, выглядел жалким. Теперь, в осенней сырости и прохладе, он выпустил новые, кружевные вайи, туго скрученные, как барашки из тёмно-зелёного, почти чёрного шёлка. Они разворачивались медленно, с достоинством, не обращая внимания на то, что вокруг - не весна, а преддверие зимы.
Сад… он не просто умирал. Он не был статичной картиной запустения. Он менялся. Одна жизнь, яблоневая, человеческая, садовая, та, что была создана руками и волей Михаила, - отступала. Сдавала позиции. А на смену ей, в её же теле, из её же ран, осыпающихся остатков, из продуктов её распада, уже пробивалась, уже цвела другая жизнь. Не такая упорядоченная, не такая понятная и плодоносная в человеческом понимании. Более тихая, более тайная, более… дикая. Но жизнь. Несомненно, жизнь.
Василиса встала. Колени слегка дрожали, но не от холода. Она обошла яблоню, внимательно, как следователь осматривает место происшествия. Потом двинулась дальше, по саду, но уже не так, как вчера - сквозь пелену собственного отчаяния, а с каким-то новым, осторожным, почти крадущимся вниманием охотника, выслеживающего редкого зверя. Только зверь этот был не один. Их было множество.
Она подошла к зарослям смородины. Те самые колючие, беспорядочные заросли, которые вызывали у неё раздражение. Теперь она присмотрелась. Да, кусты разрослись, старые ветки отмерли, новые лезли во все стороны. Но в самой гуще этого зелёного хаоса, у самого основания куста, укрытое от ветров, дождя и любопытных глаз, висело гнездо. Крошечное, почти идеально круглое, сплетённое из сухих травинок, мха и, что удивительно, белой овечьей шерсти, которую, должно быть, натаскали с соседского поля. Вход в гнездо был сбоку, маленькое аккуратное отверстие. Василиса замерла, боясь дышать. И услышала. Тонкий, как игла, едва различимый писк. Не один, а несколько голосков. Из гнезда. Она отшагнула, спряталась за стволом старой сливы. И через минуту увидела, как к кусту подлетела маленькая, юркая птичка с торчащим кверху коротким хвостиком. Крапивник. В клюве у неё поблёскивал зелёный, сочный бок гусеницы. Птичка огляделась быстрыми, чёрными бусинками-глазками, затем юркнула в чащу смородины прямо к гнезду. И из гнезда писк усилился, стал благодарным, жадным, требовательным.
Василиса простояла за сливой ещё добрых десять минут, наблюдая, как крапивник снова и снова приносит добычу. Она вспомнила, как Михаил ворчал на этих птичек: «Опять в смородине гнездо свили, шныряют туда-сюда, ягоды у них все в помёте». А теперь… теперь это гнездо, эта кипучая, невидимая миру жизнь среди колючих ветвей, казалась ей не вредительством, а чудом. Тайной, которую сад решил ей приоткрыть.
Она прошла дальше, к пруду. Вернее, к тому, что осталось от маленького декоративного прудика, который Михаил с таким тщанием выкопал, выложил по краям плоскими камнями и заселил кувшинками. Воду он менял, чистил дно. Теперь пруд был почти не виден. Вода зацвела, покрылась толстым слоем тины, ряски и опавших листьев. От неё пахло стоячей водой, илом. Но на самом краю, на большом плоском камне, который всегда грелся на солнце, сидела лягушка. Тёмно-бурая, с тремя неяркими золотыми полосками вдоль спины. Она сидела неподвижно, лишь её горловой мешок медленно, ритмично пульсировал. Василиса присела на корточки в метре от камня. Лягушка не шелохнулась. Не прыгнула в воду. Она лишь медленно, с невыразительным безразличием, повернула к ней свою широкую голову с выпуклыми, как жёлтые бусины, глазами. И в этих глазах не было ни страха, ни любопытства, ни враждебности. Было просто присутствие. Полное, абсолютное, ничем не замутнённое присутствие здесь и сейчас: на этом камне, под этим холодным октябрьским солнцем, в этом заросшем, заброшенном пруду. Она была частью этого камня, этой воды, этого сада так же органично, как мох на яблоне или гриб на сломанной ветке.
- И тебе здесь хорошо? - прошептала Василиса, не ожидая ответа. - Не холодно?
Лягушка, конечно, не ответила. Она просто закрыла глаза, вобрав в себя последние, слабые, но всё ещё драгоценные лучики осеннего тепла, и замерла в блаженной неподвижности.
Василиса провела в саду весь тот день. Она не пошла домой на обед, не заметила, как замёрзли пальцы на руках. Она открывала для себя целый мир, который жил и дышал параллельно её горю, её опустевшей, застывшей жизни. Мир, который не скорбел об утраченном порядке, не цеплялся за прошлое. Он просто… использовал его. Как фундамент. Как питательную среду. Как строительный материал.
Опавшие, неубранные яблоки были не просто гниющей падалицей, символом запустения. Это была столовая, пиршественный зал. На одном яблоке копошились осы, выгрызая сладкую мякоть, их жужжание было густым, сытым. На другом устраивали брачную церемонию какие-то мелкие, блестящие жучки. Третье было почти полностью съедено, и на его месте уже росла плесень - пушистая, белая, как снег, и тоже живая.
Полусгнившая груша у забора, которую Михаил всё собирался спилить, но руки не доходили, стала домом. Василиса наткнулась на него случайно: увидела кучу сухих листьев, натасканных в дупло у самых корней. Пахло оттуда чем-то тёплым, звериным, сонным. Она осторожно отогнала палкой листья и увидела свернувшийся в клубок колючий комочек - ёжика. Он не проснулся, только фыркнул во сне и плотнее сжался. Рядом, в другом углублении, спал второй. Они устроились на зимовку. В гнилой груше. В том, что человек счёл бы мусором, они нашли крепость, колыбель, убежище.
К вечеру, когда солнце, огненный шар, скатилось за крышу соседского дома, окрасив небо в невероятные сиреневые, персиковые и медные тона, Василиса вернулась к той первой яблоне. К грибу. Он теперь казался ей не случайным гостем, не аномалией. А стражем. Или проводником. Хранителем тайны этого места. Он был ключом, который отпер дверь, за которой она сидела в темноте.
Она села на колоду, уже не обращая внимания на проступившую сквозь одежду сырость, и сказала, глядя прямо на него, как на живого собеседника:
- Ты показываешь мне. Да? Ты показываешь, что конец - это не просто конец. Что из конца… начинается что-то другое.
Ветерок, холодный предвестник ночи, шевельнул ветку. Капля вечерней росы, скопившаяся в самой глубине воронки шляпки, дрогнула, скатилась по изгибу и упала ей на руку. Холодная, чистая, как слеза, но не горькая.
Она встала и пошла в дом. На крыльце её ждал Матвей. Он сидел, поджав хвост, и смотрел на неё. И впервые за много месяцев она не прошла мимо, отмахиваясь. Она остановилась, наклонилась и почесала его за ухом.
- Ну что, - сказала она тихо. - Пойдём, покормлю.
Кот мурлыкнул, низко, как маленький моторчик, и потёрся о её ногу.
С того дня для Василисы началась новая жизнь. Вернее, продолжилась старая, но уже не под стеклянным колоколом. Колокол дал ту самую трещину, тоненькую, идущую от гриба на яблоне, и в неё хлынул воздух - пахнущий влажной землёй, грибами, увядающими листьями, обещанием будущей зимы, жизнью, которая не кончается, а лишь меняет форму.
Она стала приходить в сад каждый день. Сначала просто ходила и смотрела. Потом начала замечать всё больше и больше деталей, как будто зрение её, замутнённое горем, прояснялось, становилось острее.
Она увидела, как паутина, натянутая между ветвями шиповника, каждое утро, если не было дождя, сверкает миллионами бриллиантов росы. И как сам паук, маленький, коричневый, почти невидимый на фоне коры, терпеливо, нить за нитью, чинит свою кружевную ловушку после ночного ветра. Она научилась различать его - он всегда сидел в центре паутины, сложив длинные лапки, в позе бесконечного ожидания и готовности.
Продолжение в следующей статье ...
ВСЕ ЛУЧШИЕ МЕМЫ и ПРИТЧИ - ЗДЕСЬ 👇
.
Друзья, если вам нравятся мои публикации - вы можете отблагодарить меня. Сделать это очень легко, просто кликайте на слово Донат и там уже как вы посчитаете нужным. Благодарю за Участие в развитии моего канала, это действительно ценно для меня.
Поблагодарить автора - Сделать Донат 🧡
.