- "Постоянство—прекрасная вещь для здоровых явлений, как, например, работа, аппетит и сон, и чем рутиннее они, тем, пожалуй, лучше. Но едва ли желательно постоянство для нездоровых явлений, вроде перемежающейся лихорадки (...) Сделавшееся привычным, зло превращается в хроническое и с ним бороться становится очень трудно".
"Следовало бы построже определить, что собственно правительство считает политическим деянием и что—политическим преступлением, дабы не смешивать этих двух вещей".
- "Одно из важных условий современного общества—огромное количество недовольных правительством, огромное количество требовательных, даже придирчивых господ, критикующих власть вкривь и вкось. Их так много, что, как курильщиков табаку, их приходится терпеть. Их нельзя считать преступниками и нельзя запрещать их мнения, хотя бы громко выраженные. Однако и невинный курильщик становится преступником, если он вместо своей папиросы поджигает чужую бороду. Вот где правительство должно быть неумолимым—в области преступления. Расширив область дозволенного, следует с гранитной твёрдостью остановиться на рубеже его. Пора бросить гибельную политику снисходительности".
- "Даже в состоянии острого недовольства властью честные люди никогда не пойдут на бунт, ибо за деревьями они видят лес,—ту общую святыню, что называется Родиной".
- "...смешение народностей в русской школе и обществе создало взрывчатую среду; тем не менее правительство упорно поддерживает денационализацию русского общества допущением в него всевозможных племён, даже органически-враждебных русскому".
17 апреля 1912 г.
В последние дни Петербург как будто вернулся к до-Столыпинской эпохе. Снова появились на улице давно не виданные толпы рабочих и учащейся молодёжи, снова раздались давно не слыханные революционные песни вперемежку с «вечной памятью» тем, кто «жертвою пали борьбы роковой». Промелькнули кое-где давно исчезнувшие красные флаги. Выяснилось, что полиция—как и прежде это бывало—вполне осведомлена о месте и времени демонстраций, и городовые, когда нужно, оказываются припрятанными по ближайшим дворам. Несмотря на это, происходят те же «шествия», те же столкновения с жандармами, те же попытки отбить арестованных, то же, положенное как бы по штату, количество взаимных оскорблений полиции и толпы. Всё пока проделывается без тени какого-либо новшества, по установившейся рутине. «Полиция не допустила», «полиция оттеснила», «полиция оцепила и загнала во двор», «полиция переписала наиболее выдающихся зачинщиков», «полиция отпустила арестованных». В качестве финала, вероятно, будут назначены обычные маленькие штрафы градоначальника или взамен их маленькие высидки при полиции.
Тою же рутиной отличается и второй номер программы: рабочие забастовки. Один за другим забастовывают маленькие и, наконец, более крупные заводы, пока число бастующих не дошло до многих десятков тысяч. Забастовали заводы Розенкранца и Эриксона, затем Крейтон, Нобель, Пинш, Круг, Шове, Чешер, Леснер, Копнель, Кирхнер, Кан...
По обилию таких чисто-русских фамилий, как Розенкранц, Леснер, Шове, Чешер, Кан и пр. вы невольно приходите к гипотезе, не лишённой вероятия: одни ли рабочие бастуют и нет ли некоторой в этом отношении директивы со стороны инородческой администрации петербургских заводов? Полиция, как и при Плеве, делает своё дело, т.е. арестовывает уличных агитаторов, производит обыски, отбирает «нелегальную литературу» и «шапирографы» (аппарат для прокламаций, изобретённый ловким еврейчиком Шапиро).
Рутинерам нравится, что нынешние беспорядки идут по давно установившемуся шаблону. Рутинеры из рабочих и учащейся молодёжи страшно гордятся, что они в данном случае репетируют буква в букву то самое, что проделывали «товарищи» эпохи Сипягина и Плеве. Они выкрикивают те же самые лозунги, поют те же давно составленные песни: «Мы жертвою пали...», «Вставай, подымайся» и т.п.
Как всегда, когда жизнь принимает толповой характер, исчезает творчество и устанавливается своего рода староверие. Рутинеры полиции тоже, видимо, весьма довольны, что ничего нет нового в демонстрациях. Дело для них, слава Богу, знакомое, почти привычное. Можно действовать «по примеру прежних лет», как пишется в казённых бумагах. У полиции в отношении подобных демонстраций сложился опыт, выработалась своя стратегия и тактика, намечены—как и у революционеров, излюбленные позиции.
В воскресенье можно было прозакладывать сто против одного, что демонстранты соберутся сначала на Казанской площади, что они будут пытаться отслужить панихиду по ленским товарищам, что когда это не удастся,—они запоют вечную память на улице и т.д., и т.д. Со времён старого Трепова и Веры Засулич Казанский собор и Казанская площадь служат как бы официальным местом для церковно-революционных парадов, для своего рода «разводов с церемонией». Сюда именно собираются все нижние чины бунта, студенты и рабочие, и отсюда их разводят, с церемонией или бесцеремонно, по участкам. Проходят десятилетия, и так как география Петербурга мало меняется, то мало меняется и история борьбы полиции с уличными демонстрациями.
Хотя в каждой рутине есть своя доля мудрости, подсказываемая необходимостью, но есть и своя доля глупости. Постоянство—прекрасная вещь для здоровых явлений, как, например, работа, аппетит и сон, и чем рутиннее они, тем, пожалуй, лучше. Но едва ли желательно постоянство для нездоровых явлений, вроде перемежающейся лихорадки. Тут чрезвычайно опасно повторяться. Сделавшееся привычным, зло превращается в хроническое и с ним бороться становится очень трудно.
Мне кажется, и революционеры, и правительство делают большую ошибку, придерживаясь рутины в своей долголетней борьбе. Обе стороны не достигают своих целей. Haлицо мы имеем процесс борьбы, и не имеем результата. Вследствие именно рутинных реформ, объясняемых ленью и неспособностью, длится непрерывная война и нет победы. Если двум лагерям и стратегия, и тактика взаимно известны, если оба действуют по заранее почти условленному расписанию, то выпадает главное условие всякого счастья—неожиданность и уменье воспользоваться ею. В такой, простите за выражение, бесталанной войне ни одна из сторон не может иметь успеха, и самая борьба является по существу бессмыслицей. В прошлую революцию судьба улыбнулась русским бунтарям, послала в их пользу огромное подспорье в виде японского разгрома... Шансы революции сразу подпрыгнули высоко,—но та же судьба послала счастливое подспорье и правительству. В момент яростного натиска бунта городское простонародье дало отпор жидам, а донские казаки оказались ещё раз донскими казаками. В столкновении этих двух неожиданностей старая рутина борьбы революции с властью была сломана и на несколько недель завязалась настоящая война, соревнование творчества с обеих сторон. Победила та сторона, которая всего решительнее отступила от рутины.
Через полгода после смерти Столыпина мы снова наблюдаем предреволюционные времена. Кабинет В.Н.Коковцова оказался не в состоянии, подобно Сипягину, предупредить совершающихся демонстраций. Он в состоянии, подобно старому правительству, только принять вызов революции и отвечать на него рутинными средствами.—Собрались на Казанской площади?—Разогнать. Поют революционные песни?—Загнать во двор и переписать. Разбрасывают прокламации?—Арестовать, сделать обыски, выслать из Петербурга и пр. и пр.
По моему глубокому убеждению, такая система борьбы хотя и не обещает революционерам близкой победы, но наносит и самому правительству огромный ущерб. Она поддерживает в столичном населении длительное брожение, она постепенно приучает уличную толпу к зрелищу беспорядков и к участию в них, она воспитывает чернь в привычке к политическому буйству. Не надо забывать, что Россия за последние 50 лет выросла вдвое, а крупные центры—втрое и вчетверо. Огромные скопления народных полуцивилизованных масс, уже достаточно распропагандированных политически, требуют иных, чем прежде, приёмов обуздания.
При крайней густоте населения не всегда легко различить громадную толпу прохожих или гуляющих от демонстративной толпы. При обострённых нынче классовых, религиозных, экономических интересах, трудно отличить их от политических. Но нельзя же считать всякую демонстрацию за революцию.
Следовало бы построже определить, что собственно правительство считает политическим деянием и что—политическим преступлением, дабы не смешивать этих двух вещей. В нашем новом свободном строе не составляет преступления, если каждый отдельный гражданин выскажет, как ему угодно громко, своё несочувствие той или иной мере правительства, лишь бы это несочувствие было выражено в приличной форме, без злословия и клеветы. Такой поступок отдельного гражданина, умен он или глуп, справедлив или несправедлив,—во всяком случае ненаказуем. Мне кажется, такими же дозволенными должны считаться и общественные заявления, если они не нарушают порядка и благочиния. Так называемые митинги сочувствия или негодования дозволены во многих культурных странах, как дозволены политические процессии и демонстрации, пока они имеют академический характер. Они считаются там политическими деяниями, в целесообразность которых полиция не входит, но в тот момент, когда деяние начинает переходить в преступление, полиция энергически закрывает сборище.
Этот обычай не ведёт к большим неудобствам. Он во всяком случае выгоднее нашей неопределённости, при которой никто не знает в точности, что позволено и что запрещено. В силу смешения демонстрации наказуемых с ненаказуемыми, иногда невинные поступки влекут за собою слишком тяжкие репрессии, а иногда серьёзные преступления остаются безнаказанными.
На днях судилась одна учёная женщина, всё преступление которой состояло в том, что она зашла в радикальную редакцию во время обыска в ней. Чтобы избежать сиденья в тюрьме, учёная женщина несколько лет скрывалась за границей, но наконец явилась добровольно и рассказала суду, как было дело. Суд её оправдал, но ведь одно уже предание суду по политическому делу при означенных условиях является тяжёлой и незаслуженной карой. Мне кажется, одно лишь присутствие в уличной толпе не должно влечь за собой ответственности за действия всей толпы и тем более отдельных её крикунов.
Если правительство желает быть сильнее революционеров, оно должно приспособиться к новым условиям общества, ибо по закону Дарвина только приспособившиеся выживают.
Одно из важных условий современного общества—огромное количество недовольных правительством, огромное количество требовательных, даже придирчивых господ, критикующих власть вкривь и вкось. Их так много, что, как курильщиков табаку, их приходится терпеть. Их нельзя считать преступниками и нельзя запрещать их мнения, хотя бы громко выраженные. Однако и невинный курильщик становится преступником, если он вместо своей папиросы поджигает чужую бороду. Вот где правительство должно быть неумолимым—в области преступления. Расширив область дозволенного, следует с гранитной твёрдостью остановиться на рубеже его. Пора бросить гибельную политику снисходительности. Между краем пропасти и самой пропастью лежит неуловимая черта, но кто перешагнул её, должен лететь вниз,—таков верховный закон. Сколько бы люди ни гуляли по улице, сколько бы ни пели и говорили глупостей, полиция должна быть спокойна, если эти действия не мешают уличной жизни. Но как только раздалось что-нибудь вроде «мы жертвою пали»,—или «долой то-то и то-то»,—полиция должна мгновенно останавливать это преступление. Засвидетельствованные преступники должны подвергаться не лёгкому штрафу или аресту, а очень строгому наказанию, приблизительно тому же, что полагается за покушение на убийство. Ибо всякий призыв к бунту есть покушение на жизнь отечества.
Весь секрет успеха в борьбе с революцией—это достаточно быстрый отбор преступных элементов из неизмеримой массы недовольных. Недовольные сегодня могут быть удовлетворёнными завтра. Даже в состоянии острого недовольства властью честные люди никогда не пойдут на бунт, ибо за деревьями они видят лес,—ту общую святыню, что называется Родиной.
Но кроме честных и нечестных людей, капризная природа создала ещё разные другие категории их: людей умных и глупых, впечатлительных и сдержанных и т.д. Для правительства важно, чтобы преступные элементы не вводили в соблазн слишком глупых и впечатлительных людей, и потому оно должно преследовать преступников без всякой пощады. Вся прошлая революция вытекла из двух ошибок власти: из излишнего страха перед недовольными и из излишней снисходительности к преступникам.
Заведомых агитаторов (среди студенчества и рабочих) чуть не десятки раз арестовывали и выпускали, как бы нарочно подзадаривая их на всё более и более тяжкие преступления. Одновременно просто недовольных граждан теснили точно преступников. Само правительство бессознательно готовило почву для взрыва и сеяло искры.
Целые губернии, искони благонамеренные, были засеяны административно-ссыльными. Они заразили всю провинцию пропагандой, проделываемой на казённый счёт. Одной рукой правительство боролось с забастовками, другой разрешало еврейские издания, которые связывают воедино не только все недовольные массы рабочих, но и держат их в нравственной связи с рабочим движением всего света. Одною рукой опасные агитаторы сажались в тюрьмы, другою рукой не менее опасные выпускались из тюрем. Одною рукой боролись с движением студенчества и рабочих, другою рукой подбрасывали к ним подстрекателей движения—Евреев.
Генерал Рейнбот упрекнул московских Евреев, что их дети возбуждают бунт в русских школах. «Пока наши дети,—отвечали раввины,—обучались в еврейских хедерах, они не были бунтовщиками, они сделались таковыми в русских школах». Подобно тому, как в химии два нейтральные тела при сближении дают иногда взрыв,—смешение народностей в русской школе и обществе создало взрывчатую среду; тем не менее правительство упорно поддерживает денационализацию русского общества допущением в него всевозможных племён, даже органически-враждебных русскому. И потом удивляются, что русский патриотизм падает, сменяется духом измены!
Сговориться с преступниками—нельзя, приспособиться к ним—преступно,—остаётся одно—подавлять их. Но можно сговориться с недовольными и следует приспособиться к тому сорту недовольства, в источнике которого лежит бездеятельность или несправедливость власти.
Кроме могучего оружия—вооружённой силы—у правительства есть в распоряжении ещё большее могущество—нравственное. В конце концов, нельзя подавить революционное брожение иначе, как нравственным торжеством власти над недовольными.
Для этого правительство должно быть безукоризненным. Оно должно быть справедливым и не допускать даже тени мысли, что у народа есть другой, более верный защитник, чем законная власть. Чтобы убедить в этом широкие рабочие массы, необходимо не запаздывать ни с правосудием, ни—когда нужно—с административным вмешательством в народную жизнь. В данном ужасном случае—в ленских событиях—правительство значительно запоздало стать на защиту обиженных. До несчастного дня 4 апреля стачка рабочих держалась очень долго, больше месяца, что совсем не в русских нравах, и даже за границей показалось бы вещью небывалой. Очевидно, что-то случилось—помимо политического подстрекательства— исключительное, доведшее рабочих до крайнего упорства. Следовало своевременно вмешаться в это дело и уладить его. Юридически может быть верное, но что значило требование Ленского товарищества выселить сначала 1955, а затем 3229 человек? Ведь это значило выбросить несколько тысяч рабочего народа в мёртвую тайгу, где они должны были бы замёрзнуть и умереть от голода. А когда рабочие видят, что судья Хитун, постановляющий эти приговоры о выселении, катается в экипаже от Ленского товарищества и, может быть, пирует с заправилами, то у тёмных людей, работающих в рудниках в чисто-каторжной обстановке,—мог в самом деле возникнуть вопрос: неужели же нет для них государственной защиты? И если есть, то что же она медлит?
Хотя и несколько опоздав с благотворным вмешательством, правительство хорошо сделает, если всё-таки станет на защиту слабых—конечно, в меру нарушенной справедливости.
Речи министров в Гос.Думе не удовлетворили страну, они были поняты как преждевременная попытка оправдать то, что не может быть оправдано без суда. Чтобы стихли страсти, нужно громкое заявление правительства, что оно спешит на помощь обиженным и не оставит виновных без строгой кары.