Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Сын танкиста. Глава 16: Театр унижения

Он не знал, зачем пошёл, но точно знал, что там она будет. Просто шёл за ней. Сначала — наугад. Табак, кожа и что-то цветочное, почти как у матери — только вульгарнее. В какой-то момент оказался у кафе при театре. Место, куда он бы не зашёл. Никогда. Слишком чисто. Слишком красиво. Слишком… чуждо. Она была там. Она — с бокалом вина в руке, безупречно уложенная, в той самой юбке. Ноги — скрещены, поза — театральная. Словно не ужин, а репетиция роли. Только это не игра — это охота. Он — был собран, строг. Костюм. Запонки. Губы сжаты. Спина ровная. Но не это бесило Жорика. Бесило то, что она смеялась. Мягко. Пронзительно. Он подошёл ближе. Остался в тени. Только смотрел. Весь растворился в этом кадре. Ветта — как центр экспозиции. Он - соперник— как декорация, которой она пользуется. Она сидела так, что её юбка приоткрывала больше, чем должна была. Бёдра играли с границей приличия. И Жорик понял: она без белья. Он почти чувствовал это физически. Как будто это ему — не сопернику — она пок
Оглавление

Глава 16: Театр унижения

Он не знал, зачем пошёл, но точно знал, что там она будет.

Просто шёл за ней.

Сначала — наугад.

Потом — по следу каблуков. По запаху духов, которые врезались в память с первой их встречи.

Табак, кожа и что-то цветочное, почти как у матери — только вульгарнее.

В какой-то момент оказался у кафе при театре.

Место, куда он бы не зашёл. Никогда. Слишком чисто. Слишком красиво. Слишком… чуждо.

Она была там.

Жорик остался снаружи. Через стекло он видел Ветту и его. Они сидели за круглым столиком у окна.

Она — с бокалом вина в руке, безупречно уложенная, в той самой юбке. Ноги — скрещены, поза — театральная. Словно не ужин, а репетиция роли. Только это не игра — это охота.

Он — был собран, строг. Костюм. Запонки. Губы сжаты. Спина ровная.

Но не это бесило Жорика.

Бесило то, что она смеялась.

Мягко. Пронзительно.

И — не с ним.

Он подошёл ближе. Остался в тени. Только смотрел. Весь растворился в этом кадре. Ветта — как центр экспозиции. Он - соперник— как декорация, которой она пользуется.

Она сидела так, что её юбка приоткрывала больше, чем должна была. Бёдра играли с границей приличия. И Жорик понял: она без белья. Он почти чувствовал это физически. Как будто это ему — не сопернику — она показывает.

«Ты видишь, да? А вот он — не замечает. Или делает вид. И ты бесишься, да? Бесись…»

Он наклонился к ней. Что-то сказал. Она ответила, игриво наклонившись. Касание рукой. Сдвиг пояса. Смех.

И — взгляд. В стекло. Прямо в Жорика.

«Я здесь. Ты — снаружи. Как всегда.»

Он сжал кулаки. Внутри что-то пульсировало. Зависть, похоть, гнев — всё сразу.

Ветта продолжала своё представление. Она почти целовала соперника глазами. Он оставался спокоен. Как будто знал игру. Или — выше её.

И тогда Жорик понял: этот театр — не для соперника. И не для неё. Это спектакль для него.

Для зрителя.

Для марионетки.

Для камеры, у которой нет прав.

Он был этим объективом.

Смотрел.

Молчал.

Ждал сигнала, который никогда не прозвучит.

В какой-то момент соперник резко отодвинулся. Вино плеснулось на скатерть.

Он встал. Жёстко. Резко.

На мгновение глаза Ветты дрогнули. Первый раз — неуверенность. Первый раз — сбой.

— Нет… — прошептала она.

Но было поздно.

Он ушёл.

Ветта осталась стоять. Одинокая, как кукла в витрине.

Жорик видел всё это, прижавшись к стеклу, как ребёнок в лужу к экрану старого телевизора.

Она выбежала. Каблуки стучали по плитке. Лицо — растерянное. Губы — смазаны. Плечи дрожали.

Он пошёл за ней по улице. Увидел, как она садится в машину. Её волосы спутаны. Тушь — размазана. Машина тронулась. Унесла её прочь.

Он остался стоять. На холоде. Один.

«Что это было?» — думал он.

И сразу же: «Что это значит для меня?»

Потом медленно пошёл. Куда — не знал.

Он оказался в комнате. Не в своей. Неважно. Чей-то съёмный угол. Окно открыто. Ночь липкая, влажная, как раздавленный фрукт.

На столе — стакан с чем-то. В руке — чье-то белье. Старые обои. Те самые из прошлой жизни.

Он пил.

«Она показала себя. Но не отдалась никому. Потому что она — выше. А я — ниже. Гораздо ниже.»

Он попытался лечь, но не смог. Встал. Ходил кругами. Смотрел на зеркало. Видел в нём не себя — отражение в стекле. Того окна. Где он был зрителем.

«Я не спал с ней. Но я входил в неё каждым взглядом. А она… она входила в меня каждый раз, когда смотрела мимо.»

Он плакал. Сам того не замечая.

Не как ребёнок.

Как взрослый, которого никто никогда не выберет или как собака в приюте, слишком большая для квартиры, но непородистая для дома.

«Я думал, что боль проходит. Но она растёт. Как опухоль. Как вторая кожа. Как камера, которая не выключается.»

Он достал камеру.

Включил.

Навёл на свою тень в окне.

Щёлк.

Потом — в зеркало.

Щёлк.

В бокал.

Щёлк.

«Если уж меня никто не любит — пусть хотя бы я буду доказательством, что я был. Хоть на фотографии.»

Он бросил белье в ящик.

Вытер губы.

Сел.

И начал писать.

«Я хотел кричать. Но камера делала это за меня.
Каждое фото — мой крик. Которого никто не услышит.»