ГЛАВА IV: ЯЗЫК СТРАХА И МОЛЧАНИЯ. ПЕРВЫЙ КРУГ
Очнулась она от невыносимой, монотонной трели — механической, настойчивой, как укус слепня. Никакого запаха моря. Только холодный, едкий запах хлора, пота и чего-то сладковато-гнилостного — несвежих тел и отчаяния. Пол под щекой был не мраморным, а гладким, ледяным, отполированным до скользкого блеска тысячами ног. Линолеум. Слово пришло позже. Сейчас было лишь ощущение: чужое, отталкивающее.
Над ней маячили силуэты в белых балахонах, но это были не тоги. Это были грубые, запачканные халаты. Лица под коротко остриженными волосами казались вырезанными из дерева — усталые, равнодушные, с пустотой в глазах, которую она раньше видела только у самых забитых рабов в каменоломнях. Один из них, мужчина с бритой до синевы головой и толстыми руками мясника, что-то говорил. Звуки были быстрыми, режущими, лишёнными всякой гармонии. Гортанные взрывы, шипения. Совершенно варварский диалект, пронеслось в её сознании, ещё не очнувшемся от шока.
Мужчина ткнул ей в плечо не жалом, а чем-то блестящим и острым — шприцем. Боль была иной: не глухой, как от удара, а острой, жгучей, расползающейся по вене ядовитым холодом. Её тело, воспитанное в стоическом самоконтроле, дернулось в судорожном спазме. «Где ликторы? Где отец? Где закон?» — кричал внутри неё голос патрицианки. Но её гортань издала лишь хриплый стон.
Её подхватили под мышки и потащили. Яркий, безжалостный свет лился с потолка из матовых плит, резал глаза. Бесконечный зелёный коридор, по обе стороны — двери. Но какие двери! Сплошные, из тёмного дерева или окрашенного металла, с маленькими квадратными окошками, забранными решёткой. И в этих окошках — лица. Пустые, с выцветшими зрачками. Или полные немого, животного ужаса. Или намертво застывшие в гримасе, которую она не могла классифицировать. Тартар. Это и был Тартар. Не мифический, а рукотворный, пахнущий дезинфекцией.
Её втолкнули в комнату, где за столом сидел человек в белом халате, но более тонкого покроя. У него были усталые глаза за стёклами в металлической оправе (очки). Он что-то говорил, его речь была медленнее, но столь же непонятной. Рядом стояла женщина, переводчица, как позже выяснилось, пытавшаяся говорить на ломаной латыни, почерпнутой из церковных текстов. Вопросы доносились обрывками: «Имя?.. Откуда?.. Император?.. Галлюцинации?»
Ливия молчала. Молчание было её единственным доспехом. Она собрала всю волю, чтобы поднять голову и посмотреть на врача (психиатра) прямым, оценивающим взглядом, каким смотрела на нерадивого управляющего имением. Она видела в его глазах не злость, а профессиональное любопытство, смешанное с глубокой усталостью. Он что-то записал в толстую папку. Диагноз был вынесен без её участия: «F20.0 — параноидная шизофрения. Острый психоз с бредом исторического содержания, синдромом Кандинского-Клерамбо (ощущение внешнего воздействия). Кататонические элементы».
Её римскую одежду — тунику и столу — сняли, несмотря на её тихое, но яростное сопротивление. Их сочли «артефактами бреда» и отправили в камеру хранения. Её обрядили в грубое, бесформенное платье из синей саржи, похожее на мешок, и стоптанные тапочки на резиновой подошве. Унижение было тотальным. Она стала номером 214. Палата 214.
Палата была маленькой, с двумя койками, умывальником и туалетом без двери. Её «соседкой» была пожилая женщина с седыми космами волос, которая целыми днями сидела на кровати, бормоча одно и то же: «Они вживили провода… в мозг… передают на Луну…» Ливия назвала её про себя Провинциа — Сумасбродная.
Первые недели были временем чистого, животного выживания. Распорядок дня, выбитый на табличке у входа, стал её новым законом. Подъём в 6:00 под резкий, пронзительный звон (репродуктор). Построение в коридоре для раздачи таблеток. Она отказывалась их глотать. Тогда приходили санитары — двое, те самые с пустыми глазами. Они фиксировали её, один сдавливал челюсти, другой закладывал таблетки и заливал водой из железной кружки, зажимая нос. Химическая атака на сознание. Лекарства делали её вялой, мышление — ватным, мир — отдалённым и неважным. Она поняла: чтобы сохранить разум, нужно хотя бы частично подчиниться. Она научилась прятать таблетки под язык и выплёвывать в уборной.
Но были вещи, от которых нельзя было спрятаться. Ночные дежурства. Санитар по имени Борис (она узнала его имя позже) с руками, покрытыми синими наколками. Он приходил в палату «для проверки». Его прикосновения под предлогом осмотра были методичными, унизительными, похабными. Он дышал на неё перегаром и шептал слова, смысла которых она ещё не понимала, но интонация была понятна без перевода. Она пыталась сопротивляться — царапалась, кусалась. Тогда он бил её — не по лицу, а по телу, по местам, которые не видны. Однажды он принёс с собой другого санитара, чтобы «удержать буйную». После этого она научилась диссоциации. Ум её, её истинное «я», отплывало куда-то вверх, к потолку, и оттуда наблюдало, как что-то происходит с её телом, как с куклой. Это был древний защитный механизм, но он спасал от полного распада. Внутри, в самом ядре её существа, горел холодный, яростный огонь. Она поклялась себе, что если выберется, этот человек перестанет существовать. Это была не эмоция, а решение, высеченное в граните.
Её спасением стал язык. Она поняла, что её сила — в способности к анализу и обучению. Она начала наблюдать. Вслушиваться в речь врачей, медсестёр, санитаров. Она улавливала повторяющиеся слова в контексте: «укол», «процедура», «завтрак», «прогулка», «плохо себя ведёт». Она смотрела, как другие пациенты взаимодействуют, как просят, как отказываются. Она стала ассоциировать звуки с предметами и действиями. По ночам, лежа без сна, она повторяла их про себя, выстраивая примитивную грамматику.
Её первым осознанно произнесённым словом в этом мире было не «помогите», а «почему?». Она спросила это у молодой медсестры Ирины, которая иногда смотрела на неё не с раздражением, а с жалостью. Девушка удивилась, но ответила: «Потому что так надо для вашего лечения, Лидия Ивановна» (они переделали её имя на свой лад). Ливия кивнула. Она получила не ответ, а подтверждение: звуки можно использовать для обмена информацией.
Параллельно она тренировала память. В темноте палаты она закрывала глаза и в уме воспроизводила тексты. Не просто читала, а писала их заново, вспоминая каждую букву. «De rerum natura» Лукреция. Трактаты Сенеки. Стихи Катулла. Геометрические доказательства Евклида. Это была гимнастика для ума, крепость, в которую не могли проникнуть ни таблетки, ни Борис. Она мысленно чертила на стенах палаты звёздные карты, рассчитывала траектории планет. Её внутренний мир оставался огромным и упорядоченным, в то время как внешний представлял собой хаотичный ад.
Прошло два года. Однажды на обходе главный врач, тот самый в очках (доктор Светлов), задал ей привычный вопрос: «Ну как самочувствие, Лидия Ивановна?». И она, глядя ему прямо в глаза, медленно, выверяя каждое ударение, ответила на его языке: «Самочувствие приемлемое, доктор. Однако пониженное атмосферное давление, судя по боли в старых травмах, предвещает осадки. Не считаете ли вы, что гиподинамия, вызываемая режимом, противоречит рекомендациям Гиппократа о пользе движения?»
В палате повисла тишина. Доктор Светлов снял очки и протёр их. Он смотрел на неё не как на больную, а как на внезапно заговорившую статую.
— Вы… откуда вы знаете о Гиппократе? — наконец спросил он.
— Я читала. В прошлой жизни, — ответила Ливия с лёгкой, почти невидимой улыбкой. Ирония была её новым оружием.
Этот день стал переломным. Её признали «в состоянии глубокой ремиссии». Её перевели в открытое отделение. У неё появились привилегии: доступ в библиотеку больницы (скудную, но там были учебники и классика), возможность писать карандашом на бумаге, прогулки в саду без присмотра. Мир, хоть и оставаясь клеткой, начал расширяться. Она знала: первый круг ада пройден. Но впереди была бездна между больничными стенами и тем миром, что гудел за окном — миром, который ей предстояло завоевать заново.