Боль была первым, что он вспомнил. Не физическая — та была ничтожна. Боль осознания. Она проросла в его сознании, как черная лоза, в тот миг, когда он впервые, по-настоящему, увидел мир.
Он сидел на выступе скалы, над пропастью, в которой бушевали туманы, рожденные столкновением горячих потоков из недр и ледяного ветра с вершин. Его тело было молодым, сильным, кожа обожжена солнцем и иссечена ветром. Его звали Спитама. Или это было лишь одно из многих имен? Он уже забыл. Теперь он был Никем.
Прошлой ночью он покинул деревню у подножия горы, где родился и вырос. Он ушел не потому, что его изгнали. Его любили. Его отец, жрец скромного деревенского святилища Митры, прочил ему свое место. Его мать уже присмотрела ему невесту — румяную, крепкую девушку с добрыми глазами. У него была жизнь. Цельная, простая, понятная, как узор на ковре.
А на рассвете он проснулся от крика внутри. Крика не своего. Крика мира. Он услышал, как стонет земля под тяжестью тысяч городов, как плачут реки, отравленные медными рудниками, как шепчутся звезды о неумолимой пустоте между ними. Он увидел не лица соседей, а потоки их желаний — мелких, суетных, жадных. Он почувствовал запах гниения, исходящий не от навоза, а от самой сути человеческого бытия — бесцельного, пресмыкающегося, погрязшего в поклонении слабым богам и сильным животным инстинктам.
Боль от этого видения была столь невыносима, что он выбежал из дома и, не оглядываясь, побежал в горы. Бежал до тех пор, пока легкие не стали рваться на клочья, а сердце — биться о ребра, как птица в клетке. Он бежал от ужаса бытия.
И вот теперь он сидел на краю. Голод сводил желудок, жажда палила горло. Но это были ничто. Главный голод был в душе. Голод по смыслам, по порядку, по силе, которая могла бы заставить этот бессмысленный мир замолчать, выстроиться, подчиниться.
«Я сойду с ума, — подумал он. — Или умру. И то, и другое — избавление».
И тогда он увидел Орла.
Птица не прилетела. Она явилась, разрезав туманную пелену ниже его скалы. Её крылья были широки, как паруса боевой триеры, а взгляд, брошенный на него, был лишен животного интереса. В нём был холодный, чистый, почти математический анализ. Орел описал величественную дугу и сел на камень в десяти шагах от него. Не для охоты. Для наблюдения.
— Ты видишь это? — хрипло спросил Спитама, указывая рукой в пропасть, в сторону невидимой деревни, невидимой Парсы, невидимого мира. — Весь этот хаос? Весь этот… шум?
Орел медленно склонил голову набок, будто прислушиваясь. Не к его словам. К чему-то другому. Потом он издал короткий, резкий крик — не птичий, а почти что концептуальный. В нём звучало: «Да. И что?»
Этот крик отрезвил. Не птица говорила с ним. Это он сам, в отчаянии, наделял её смыслом. Он был один. Совершенно один.
Он закрыл глаза, пытаясь заглушить внутренний гул. И тогда пришел второй голос. Глубокий, спокойный, пронизанный усталостью, которая длилась вечность.
— Сойти с ума — просто. Умереть — ещё проще. А жить с этим зрением… вот что требует силы.
Спитама открыл глаза. На другом конце скальной площадки, в тени нависающей скалы, лежал Лев. Он был стар. Шрамы серебрились на его бурой шкуре, грива была седой и свалявшейся. Но в его янтарных глазах горел огонь такого жестокого, такого абсолютного понимания, что Спитаме стало физически страшно.
— Ты… ты говоришь? — пробормотал он.
— Я мыслю, — поправил Лев, и его голос звучал прямо в голове. — Поэтому я существую. А ты? Ты лишь чувствуешь боль. Это начало. Но недостаточно.
— Кто вы? Что вы такое?
— Мы те, кто остался, когда люди ушли, — сказал Лев. — Они спустились в долины, чтобы строить города, поклоняться идолам и плодиться. Мы поднялись выше, чтобы видеть дальше. Орел видит цель. Я вижу путь. А ты… ты видишь проблему.
— Это ад! — выкрикнул Спитама. — Видеть всё так! Всю ложь, всю суету!
— Это дар, — невозмутимо возразил Лев. — Ты не можешь вылечить болезнь, не видя гноя. Ты не можешь построить башню, не видя фундамента. Твой ужас — это ужас архитектора, впервые увидевшего груду камней и понявшего, что он должен превратить её в храм. Только архитектору нужен план. А у тебя его нет. Лишь паника.
— Какой план?! — засмеялся Спитама, и в смехе его слышались слёзы. — Этот мир — ошибка! Он болен с самого начала! От золотого века титанов до этих медных солдат, воющих о крови! Его нельзя исправить! Его нужно… нужно…
— Переделать, — закончил за него голос.
Это был уже не голос Льва. И не крик Орла. Это был Голос.
Он пришёл не извне. Он поднялся из самой глубины пропасти, из самой сердцевины камня под его ногами, из пустоты между звёздами. Он был соткан из света и безмолвия, из мощи и холодной, нечеловеческой логики.
Спитама вскочил, оглядываясь. Лев не шелохнулся, лишь прикрыл глаза. Орел расправил крылья, но не для полета — как бы отдавая честь.
На краю пропасти, где ничего не могло стоять, сгустился свет. Не ослепительный, а ровный, белый, лишённый тепла. Из него проступила фигура. Гигантская, расплывчатая, чуть колеблющаяся, как мираж. Лицо было скрыто сиянием, но Спитама ощутил на себе вес взгляда, по сравнению с которым взгляд льда казался объятием костра.
— Ты видишь болезнь, Спитама, — сказал Голос. Звук вибрировал в его костях. — Ты прав. Мир болен. Болен хаосом, слабостью, поклонением призракам и страстям. Люди могли быть больше. Они могли быть… совершенными. Но они заблудились. Они выбрали путь серебра и меди, а не путь алмаза.
— Кто ты? — смог выдавить из себя Спитама. Благоговейный ужас парализовал его.
— Я — Порядок. Я — Свет, который выжигает гниль. Я — Воля, которая сгибает время. Меня зовут Ахура-Мазда. И я ищу инструмент.
— Инструмент? — прошептал Спитама.
— Рука не может построить храм. Ей нужен резец, молот, циркуль. Моя воля не может напрямую касаться этого пласта реальности. Здесь слишком много… шума. Мне нужен Голос. Разум, который поймёт мою идею и переведёт её на язык людей. Сердце, которое возжелает её воплощения. Сила, которая не сломается под её тяжестью.
Фигура Света приблизилась. Не сделав ни шага.
— Твоя боль — это боль от понимания несовершенства. Это топливо. Твой страх — это признак того, что ты ещё не смирился. Это хорошо