А что, если я скажу вам, что самый пронзительный психолог человеческой души, тот, кто вывернул наизнанку все ее темные углы, сам на протяжении лет был рабом самого примитивного, самого механического из демонов? Что его борьба между «писарем» и «игроком» была не метафорой, а ежедневной пыткой, разыгрывавшейся в вонючих залах рулеток Европы, и что один из самых унизительных актов этой драмы случился не где-нибудь, а в сияющем Париже, городе его литературных триумфов и личных крушений?
Это август 1863 года. Воздух на вокзале пахнет угольной гарью, потом и дешевыми духами. Федор Михайлович Достоевский, 41 год, уже автор «Записок из Мертвого дома», стоит у вагона. Его пальцы нервно перебирают костяшки чёток в кармане сюртука — привычный жест, попытка унять дрожь, которая идет изнутри, от предвкушения. Рядом — Аполлинария Прокофьевна Суслова, 24 года, его роковая муза, «апокалиптическая» Полина. Её лицо, красивое и высокомерное, выражает скорее скуку, чем страсть. Она смотрит на него чуть свысока, как на полезную, но уже слегка надоевшую вещь. Они едут в Париж, но конечная их точка — не Лувр и не Елисейские поля. Их манит гулкое зало в Бад-Хомбурге или Висбадене, стук шарика по рулетке, этот механический, почти космический звук судьбы, которую можно обмануть, если угадать цифру.
Париж встречает их удушающей жарой и запахом гниющих отходов, невывезенных с узких улиц. Они останавливаются в скромном отеле. Федор Михайлович уже нервничает. Деньги, присланные из России за будущий роман «Игрок», жгут его карман. Он не может думать ни о чём другом. Он видит цифры — черные, красные — на внутренней стороне век. Позже он опишет это состояние в одноимённом романе: «Главное — игра. Даже не выигрыш… а сама игра». Его диалоги с Полиной становятся обрывочными, натянутыми. «Я скоро вернусь. Мне нужно… мне нужно решить один денежный вопрос», — бормочет он, избегая её взгляда. Она отвечает холодным молчанием. Она уже чувствует, что проигрывает конкуренцию не другой женщине, а бездушной деревянной колеснице с цифрами. И в этом её бесит больше всего.
И вот он в игорном доме. Смесь дорогого табака, пота, подгоревшего воска от люстр, пудры с дамских плеч и ещё чего-то острого, животного — запах адреналина, витающий над зелёными сукнами столов. Воздух густой, как в часовне, но поклоняются здесь не Богу, а случаю. Достоевский протискивается к столу. Его руки, которые через несколько дней будут выводить гениальные строки, сейчас влажны и холодны. Он ставит. Первые ставки — осторожные, пробующие. Потом азарт, эта лихорадочная волна, накрывает его с головой. Его лицо, обычно бледное и сосредоточенное, заливает густой краской. Глаза горят неестественным, стеклянным блеском. Он не замечает, как летит время. Утро застаёт его у того же стола, но уже с пустыми карманами. Все до последнего франка. Он проиграл всё — 1100 франков, огромные по тем временам деньги, аванс за роман, который даже не начат. И теперь он должен вернуться к Полине.
Представьте эту сцену в гостиничном номере. Полуденный свет режет глаза. Полина сидит у окна, её фигура вырезана из холодного света. Она уже всё поняла по его походке, по опущенной голове, по тому, как он не решается поднять на неё взгляд. «Ну что, Фёдор Михайлович? Решили свой денежный вопрос?» — её голос звенит, как тонкое лезвие. Он пытается говорить, оправдываться, что это случайность, что завтра он отыграется. Он опускается перед ней на колени, хватает её руки — руки, которые когда-то писали ему страстные письма. Но теперь они безжизненны и холодны. «Оставьте, — говорит она, отстраняясь. — Вы смешны и жалки». В этот момент унижение достигает своей кульминации. Он, гений, исследующий бездны, валяется в пыли у ног женщины, которую разорил из-за примитивного порока. На его месте мог быть я. Любой, кто хоть раз чувствовал, как твоя собственная слабость, твое личное чудовище, разрывает всё вокруг на куски и ставит тебя на колени перед тем, кого ты, кажется, любишь.
Но самое страшное происходит потом. Нужны деньги. Нужны срочно. И Достоевский отправляется к тому, кого презирал всей душой, — к Ивану Сергеевичу Тургеневу. Их отношения были натянутыми, полными идеологических разногласий и личной неприязни. Тургенев — светский лев, западник, успешный писатель, живущий в комфорте. Достоевский — «почвенник», вечный должник, одержимый страстями. Визит к Тургеневу в его парижскую квартиру был для Фёдора Михайловича пыткой, горше, чем проигрыш. Позже он в письме опишет эту встречу с леденящей яростью: «Я у Тургенева был и выпросил у него 50 талеров... Унижение было смертельное». Он просит эти деньги, зная, что Тургенев смотрит на него со смесью брезгливости и высокомерной жалости. Воздух в кабинете Тургенева пахнет дорогими сигарами и порядком, тем самым европейским порядком, который Достоевский ненавидел. Каждая секунда этого разговора — игла под ноготь. Тургенев даёт деньги. И это милостыня, а не заём, завершает унижение.
Что чувствовал Достоевский, выходя от Тургенева с этими несчастными 50 талерами в кармане? Не облегчение. Всепоглощающую ненависть — к Тургеневу, к Парижу, к рулетке, но больше всего — к самому себе. Эта ярость потом выльется в его произведениях, в знаменитых монологах о «подпольном человеке», который из-за гордости и унижения готов разрушить весь мир. Парижский скандал не был единичным эпизодом. Это был симптом болезни, которая то затихала, то разгоралась с новой силой. В 1865 году он проиграет в Висбадене даже часы, последнюю ценную вещь, и будет писать письма с мольбами о помощи, граничащие с бредом. Позже следователи его жизни, биографы, будут фиксировать эти периоды как чёрные дыры в его творческой биографии. Учёные до сих пор спорят: была ли его игромания самостоятельной бедой или симптомом более глубокого невроза, его знаменитой «эпилепсии со взрывом сознания»? Одни видят в ней поиск острых ощущений, попытку убежать от внутренней боли, от необходимости писать, от давления долгов. Другие — метафизический бунт против рационального мира, жалкую попытку найти в хаосе случая хоть какой-то высший смысл, доказательство существования чуда. Люди в обсуждениях часто пишут: «Как такой умный человек мог быть таким глупым?» Но в том-то и дело, что это не про ум или глупость. Это про одержимость. Про демона, который сидел в нем и которого он, в отличие от своих литературных героев, так и не смог изгнать.
Парижский эпизод с Сусловой стал точкой невозврата в их отношениях. Унижение было слишком публичным и глубоким. Их связь, и без того мучительная, после этого быстро сошла на нет. Но рулетка осталась. Она будет преследовать его до конца дней, как тень, как второй, порочный автор его судьбы. Он будет проигрывать гонорары за только что написанные шедевры, снова и снова клясться «бросить навсегда» и снова срываться. Эта внутренняя война отразилась в его творчестве с пугающей точностью. Его «Игрок» — почти репортаж, написанный в пожарном порядке, чтобы выплатить долги реальному кредитору. Но в нем — вся физиология азарта, вся эта «дрожь», которую не знал ни один писатель до него.
И вот я смотрю на его поздний портрет. Усталые, глубоко запавшие глаза, в которых читается знание всех бездн. И я ловлю себя на мысли: а что, если эти бездны он знал не потому, что был гением, а потому, что регулярно в них падал? Что, если его игромания была не позорным изъяном, а ключом, тем самым страшным ключом, который отпирал для него двери в человеческое отчаяние, манию, потерю контроля? Его герои теряют себя в идеях. Он терял себя в игре. Разница ли это? И когда вы в следующий раз почувствуете навязчивый зуд какой-то своей маленькой слабости, подступающей к горлу, спросите себя: вы уверены, что это просто слабость? А не попытка вашей личной, внутренней бездны позвать вас обратно, чтобы вы, как Достоевский, смогли потом описать её вкус, цвет и запах всем остальным?