Анна
В четыре утра звонят только с плохими новостями. Телефон вибрировал на тумбочке, разрывая тишину моего сна. Сердце сразу упало куда-то в живот. Кто? Бабушка? Нет, с ней сидит сиделка. Работа? Но там знают, я в ночную не выхожу.
Я щупаю экран, не глядя. Беру трубку.
— Алло? — голос хриплый, спросонья.
В ответ — тишина. Не гудки. А тяжёлое, неровное дыхание. Кто-то там есть, но не может говорить.
— Алло? — уже резче, сажусь на кровати.
— Анна?
Один только голос — и меня облило ледяной водой. Я узнала его сразу. Три года не слышала, но узнала. Это Ирина. Жена Леонида. Жена того самого Леонида.
— Это я, — говорю я, и язык будто деревянный.
— Тимуру... — её голос срывается, превращается в шёпот, полный такого ужаса, что у меня по спине мурашки. — Тимуру очень плохо. Вам... тебе надо приехать. Сейчас.
Слово «Тимур» ударило меня между глаз. Просто имя. Маленькое имя. А для меня — целый мир, который живёт только в моей голове и в трёх тайных фотографиях на старом телефоне.
— Что? Что случилось? — я уже встаю, ноги сами несут меня к шкафу. Беру первые попавшиеся джинсы.
— Лейкоз. Рецидив. — Она говорит ровно, как диктор, читающий сводку катастроф. — Врачи говорят... что обычные схемы не работают. Шансов почти нет. Если ничего не предпринять.
Я опираюсь о косяк двери. В глазах темнеет. «Шансов почти нет». Ему четыре года. Четыре. Он, наверное, даже ходить уже научился как следует. Говорит. А я не знаю, какой у него голос. Я слышала только его первый крик. И то, как он кряхтел у меня под боком, когда я носила его, последние недели. Мой мальчик. Не по бумагам, конечно. По бумагам я — «суррогатная мать», сторона «А», исполнившая условия контракта. А он — их законный ребёнок, сын Леонида и Ирины. Точка.
Но в моей душе никаких точек не стояло. Там была дыра. Дыра размером с ребёнка.
— Куда? — спрашиваю я коротко. Всё внутри сжалось в один тугой, болезненный ком.
— Центр детской гематологии. Павильон шестой. — Она даёт адрес, я повторяю его про себя, как заклинание.
— Я выезжаю сейчас, — говорю я и вешаю трубку.
Стою посреди комнаты. На мне джинсы, а в руке свитер. Что делать? Сумка. Деньги. Паспорт. Карточки. Вдруг понадобится. Я бегаю по квартире, собираю вещи, а в голове одна мысль: «Он умирает. Он умирает, а я даже не видела его толком».
Злость подкатывает к горлу, горькая и беспомощная. На них. На этих идеальных, успешных людей, которые не смогли уберечь моего... их ребёнка. На себя. На ту глупую девчонку, которая три года назад согласилась на этот адский контракт, чтобы спасти маму. Маму не спасли. А я потеряла всё.
Я выбегаю на улицу. Ещё темно, сыро, март. Ловлю первую попутную машину, благо, в нашем районе таксисты тусуются у метро даже ночью.
— В детскую больницу, на Гематологическую, — говорю я водителю. Голос звучит чужо.
Он бросает на меня странный взгляд в зеркало. Наверное, я похожа на привидение: бледная, глаза выпученные, волосы пучком.
Едем. Я смотрю в окно на плывущие фонари и думаю одно: «Держись, малыш. Держись, Тимур. Мама едет». Я никогда не решалась назвать себя этим словом вслух. Даже мысленно редко. Сейчас — решаюсь. Потому что если не сейчас, то может быть поздно.
Мои руки дрожат. Я сжимаю их в кулаки, чтобы не выть. Вой там, внутри, уже поднимается к горлу. Но нет. Сначала увидеть его. Хоть раз дотронуться. А там... будь что будет.
Леонид
Я сижу у его кровати и смотрю, как поднимается и опускается его грудь под тонкой больничной простынёй. Кажется, если отвлечься, перестанешь дышать сам. Тимурка. Мой мальчик.
Он не похож сейчас на того бутуза, который носился по квартире три месяца назад. Он похож на старичка. Кожа прозрачная, синеватая под глазами. Руки, такие пухлые раньше, теперь просто тонкие палочки в синяках от капельниц.
Я беру его ладонь в свою. Тёплую. Живую. Пока ещё живую.
— Держись, сынок, — шепчу я. — Папа тут.
Я — архитектор. Я строю миры из бетона и стекла. Я умею рассчитывать нагрузки до миллиметра, предвидеть стресс-факторы. А вот эту нагрузку — болезнь собственного ребёнка — я не рассчитал. И всё моё стеклянное, идеальное здание жизни дало трещину с самого фундамента.
За моей спиной — тихий шорох. Ирина. Она сидит в кресле у стены, закутавшись в свой серый плед. Не спит. Она просто смотрит в одну точку на кафельной плитке. Уже который час. Она сломалась. Не тогда, когда поставили диагноз. Тогда она билась, как тигрица. А когда после первой, казалось бы, успешной ремиссии, анализы вдруг поползли вниз. Её как будто выключили. Она выполняет действия: моет его, говорит с врачами тихим голосом, ест, когда я настаиваю. Но её нет внутри. Там пустота.
И я остался один. Один на один с этой машиной по имени «Болезнь». И я проигрываю.
Утром был Ковалёв, главный онкогематолог. Говорил сложно, но смысл ясен: здесь мы уже сделали всё, что могли. Нужен другой подход. Клиника в Германии. Экспериментальный протокол. Шанс — 30%. Может, 40. И огромные деньги. Сумма, на которую можно купить хорошую машину. Или доплатить за ипотеку. У нас таких денег нет. Нужно продавать, просить, занимать.
Я говорил об этом Ирине час назад.
— Надо думать, как собрать деньги. Может, машину продать, — сказал я.
Она медленно перевела на меня свой пустой взгляд.
— Делай, что хочешь, — сказала она ровно и снова уставилась в стену.
От её равнодушия меня затрясло. Я хотел схватить её за плечи, трясти, кричать: «Это наш сын! Проснись!» Но я видел — она не спит. Она просто ушла слишком далеко, и я не знаю, как до неё докричаться.
И тут, в этой полной беспомощности, меня осенило. Мысль была такая постыдная, такая эгоистичная, что я сразу попытался её отогнать. Но она вернулась. Настойчиво.
Анна.
Та девушка. Нет, женщина. Которая выносила его. Которая родила. Которая три года назад рыдала в роддоме, когда медсестра уносила Тимура в палату к Ирине. Мы заплатили ей по контракту, сверх того даже. И велели забыть. И сами забыли. Вычеркнули. Она была для нас инструментом, который выполнил свою работу.
Но она... она ведь его мать. Биологически — на все сто. И у неё больше нет своих детей. А что, если... Что, если она захочет помочь? Не деньгами — у неё их нет. А... просто собой. Силой. Может, её появление что-то изменит? Растормошит Ирину? Или просто даст мне глоток воздуха, минуту, когда я не буду чувствовать себя таким одиноким в этой борьбе?
Я взял телефон. Руки вспотели. Прокрутил контакты. Вот оно. «Анна (договор)». Я так и не удалил. Уродливая запись.
Палец замер над кнопкой вызова. Это безумие. После всего, что было. Она нас, наверное, ненавидит. Имеет полное право. Может, она уже замуж вышла, родила своих, забыла.
Но тут телефон завибрировал у меня в руке. Ирина.
Я взял трубку.
— Леша, — её голос был беззвучным шёпотом, как будто она боялась, что её услышат в палате.
— Что? Тимуру хуже? — я вскочил.
— Нет. Я... я ей позвонила. Анне. Сказала, чтобы приезжала.
Я сел обратно на стул. В ушах зазвенело.
— Зачем? — спросил я тупо.
— Потому что я больше не могу, — в её голосе впервые за неделю появилась какая-то эмоция. Не плач. А что-то вроде обречённой ясности. — Я тону, Леша. А она... она, наверное, единственная, кто любит его так же сильно, как мы должны были. Или как ты. Я уже не могу.
Она положила трубку. Я сидел, держа в руке горячий телефон, и смотрел на Тимура. Чувство было странным. Как будто с меня сняли страшную ношу — необходимость делать этот звонок самому. И тут же навалилась новая, ещё более страшная. Скоро здесь будет она. Женщина с глазами, как у моего сына. Живое, дышащее напоминание о нашей сделке, о нашей вине.
Я потянулся, поправил ему одеяло.
— Слышишь, сынок? — прошептал я. — К нам едет... тётя Аня. Та самая. Будет сложно. Но, кажется, без неё... нам уже не справиться.
Я не знал, правда это или нет. Но впервые за много недель во мне шевельнулось что-то, отдалённо напоминающее надежду. Страшную, опасную, неправильную надежду.
продолжение следует...