В самом дальнем шкафу запасников я нашла патефон. На нём была одна-единственная пластинка. Я её поставила. И услышала не музыку, а исповедь.
Инвентаризация в запасниках — это очень увлекательно. Пыль, тишина и ощущение, будто трогаешь само время. В тот день я разбирала самый дальний угол, где стоял дубовый шкаф с наглухо заклинившей дверцей. Петрович с характерным кряхтением сорвал петли, и из облака затхлой пыли на нас смотрела прошлая жизнь музея. А на нижней полке, завернутый в тряпку, лежал он.
Он был непохож на наши музейные экспонаты. Не парадный, не глянцевый. Простой, дорожный патефон в кожаном футляре, потертом на углах. Внутри, под крышкой, всё было идеально: застывшая на месте игла, запасная мембрана в крохотном конверте. И одна пластинка, без этикетки. Только в центре, чернильным карандашом, выведено: «Для М.В.».
— Клад, — коротко бросил Петрович, отирая пот со лба. — Советский. Лет шестьдесят ему, не меньше. Хорошо сохранился.
— А кто такой М.В.? — спросила я, уже чувствуя знакомый зуд любопытства.
— Михаил Васильевич, наверное. Или Витальевич. Кто его знает. Положи на полку, опишем под номером.
Но я не смогла. Вещь звала. Она была слишком личной. Я отнесла патефон к себе в кабинет, под предлогом проверить сохранность. Петрович покосился, но не стал спорить.
Вечером, когда в музее остались только мы да вечно дремлющий в котельной Васька, я не выдержала. Стыдное чувство, будто подглядываешь в замочную скважину, боролось с профессиональным долгом. Долг выиграл.
Я аккуратно завела пружину, поставила пластинку. Иголка опустилась с тихим шипением, похожим на вздох.
Музыки не было.
Сначала был шум. Шум падающих капель и далёкого, приглушённого гула. Потом — долгий, глубокий вдох. И голос. Мужской. Низкий, усталый, с лёгкой хрипотцой.
«…а потому и говорю тебе, Катя, в этот аппарат. Потому что бумаге не доверяю. Сожгут. А тут… кто его знает. Может, когда-нибудь послушают. После…»
Голос оборвался. На заднем плане, сквозь шум, явственно пробились звуки. Не музыки. Отдалённые, сухие хлопки. Выстрелы? Или хлопушки? Но интонация, напряжение в голосе говорили — не хлопушки.
«…сегодня снова были в подвале горкома. Опять шифровки. Говорят, враги народа. А я смотрю на фамилии и понимаю: вчера ещё хлебом с ними делился. Ладно. Я не об этом. Я о том письме. Ты его нашла? Ты должна была найти. Там всё. Про Павлика, про его брата, про то, как вышло… Не осуждай меня, Катюша. Я не мог иначе. Я… я испугался. Не за себя. За тебя…»
Прозвучал гудок — резкий, пронзительный. Звук обрывающейся телефонной линии, записанный на пластинку? Голос заторопился, стал почти шёпотом.
«Если что… я спрятал второе. Там же, где мы… помнишь, сирень цвела? В жестяной…»
Щелчок. Иголка соскользнула в центр, зациклено постукивая. Запись кончилась.
У меня похолодели пальцы. Я сидела, уставившись на вращающийся диск, не в силах пошевелиться. В кабинете было тихо, только тикали часы и шипела игла.
— Анна Семёновна? Чай, я… — в дверях появился Петрович с двумя кружками. Он замолчал, увидев моё лицо. Взгляд переметнулся на патефон. — Включила?
— Петрович, — мой голос прозвучал чужим. — Ты слышал когда-нибудь про М.В.?
Он медленно поставил кружки на стол, подошёл и выключил аппарат. Тишина стала оглушительной.
— Михаил Васильевич Коробов, — глухо сказал Петрович. — Смотритель. До меня. С 58-го по 83-й год. Умер тут же, в кабинете, от сердца. Нашли его утром за этим самым столом.
— А «Катя»?
— Жена его. Екатерина Павловна. Умерла лет десять назад. В доме престарелых. Детей не было.
Он помолчал, глядя на патефон как на призрака.
— И это… его голос?
— Я клянусь, — Петрович перекрестился, чего за ним я никогда не видела. — Это он. Таким я его и помню. Только… таким испуганным я его не слышал никогда. Он всегда был… букой. Молчаливый, строгий.
Я снова посмотрела на надпись: «Для М.В.». Не от М.В., а для. Значит, записывали для него? Кто? И зачем?
— Петрович, что за письмо? Что за история с Павликом? И… какие выстрелы?
Он отвернулся, подошёл к окну. На улице темнело, падал густой снег.
— Не знаю. Не моё дело было. Я тогда только пришёл помощником... молодой. Он мне: «Ты, Захаров, смотри у меня, языком не болтай». А времена были всегда… мутные. Конец шестидесятых, но отголоски прошлого, они долго шли. Шифровки, враги народа… — он махнул рукой. — Всё это глупости. Но голос-то… голос настоящий.
И тогда мы оба поняли, что наткнулись не на экспонат. Мы наткнулись на истерзанную душу. На чью-то давнюю, записанную на винил исповедь. На тайну, которая, возможно, ждала этого момента много лет.
Я осторожно сняла пластинку, как святыню.
— Надо найти Катю. Вернее, то, что от неё осталось. Может, есть бумаги, вещи.
— А «второе»? — хрипло спросил Петрович. — Он что-то спрятал. Там же, где сирень. У нас во дворе сирени не было. У него, в саду, у дома… Дом-то давно снесён.
— Значит, будем искать по-другому, — сказала я, уже чувствуя, как мурашки бегут по спине. — Если он боялся бумаг, но доверил это пластинке… Значит, правда была опасной. И он очень хотел, чтобы её когда-нибудь услышали.
Мы молча пили остывающий чай, а патефон стоял между нами, как немой свидетель. И в тишине мне снова слышался тот сдавленный шёпот: «Не осуждай меня, Катюша… я испугался…»
Начиналась охота за эхом. За эхом чужой, давней, но от этого не менее живой боли.
Ваша Анна.
(Продолжение следует)
#провинциальнаяхроника #тайна #патефон #голосизпрошлого #исповедь #мистика #музей #память #петрович #история #ссср #часть1