— Впере-о-од!!! Взять эту пада-аль... на штыки!!!
Нет, Суровцев ничего не видел. Он кричал и колол до тех пор, пока не почувствовал, что штык его увяз в чем-то твердом...
Статья, опубликованная в газете КРАСНАЯ ЗВЕЗДА 23 ноября 1944 г., четверг:
СИЛА ИДЕИ
Гвардейская рота только что отбила тринадцатую контратаку немцев. Измученные люди отдыхали на дне траншеи, и лица у них были изжелта-серые, как опавшие листья. Все были удручены вестью о том, что командир роты тяжело ранен. Его любили, — с ним рота давно не знала поражений.
Всё было прекрасно в этом человеке: и сильный голос, ободрявший в самую тяжкую минуту боя, и широкая грудь, увешанная орденами, и заботливое о солдате сердце. Близко всем было и горе командира: семью его немцы угнали в Германию, и он торопился скорей достигнуть границ ненавистной страны, но именно в тот день, когда вдали показалась остроконечная вышка кирхи с железным петухом, осколок мины раздробил командиру бедро.
— Осиротели мы, ребята, — сказал бронебойщик Камушкин, который, как и многие, верил, что все удачи этого дня зависели прежде всего от командира.
Сержант Захар Суровцев осуждающе посмотрел на него. Завидев идущего по
траншее незнакомого офицера в сопровождении адъютанта командира батальона, он сказал:
— Наверное, новый наш ротный.
— Ну, вот, товарищ Суровцев, это ваш ротный командир лейтенант Воронов, —
сказал адъютант.
Воронов был высок, чуть сутуловат, с добрыми карими глазами и юношески свежим лицом. «Он еще не бреется», — подумал Суровцев, разглядывая темный
нежный пух на верхней губе лейтенанта. На груди его не было ни одной награды, ни одной нашивки ранения, и когда он о чем-нибудь спрашивал, голос его звучал мягко, тихо, как-то по-домашнему.
— Давно воюете, товарищ сержант? — спросил Воронов.
— Четвертый год, товарищ лейтенант, — с гордостью ответил Суровцев, расправляя усы, придавая своему лицу выражение строгое и независимое.
— Нашивок по ранению у вас столько, что и не сосчитаешь...
— Шесть, товарищ лейтенант. Во мне семьдесят пять процентов крови осталось.
— Не крови, а вероятно гемоглобина? Это немало! — улыбнулся Воронов.
— Да, не плохо. Я от самого Смоленска, как начал воевать, так всё и иду пешком сквозь всю Россию.
— Люди обедали?
— Нет еще.
— Ну, это не годится, — сказал Воронов и быстро пошел по траншее к укрытию, где был командный пункт.
Вскоре принесли термос с гороховым супом, но только стали разливать в котелки, как вдали послышался характерный железный глухой гул, — начиналась новая контратака, и все бросились на свой места.
Из березовой рощи вырвался на поляну огромный танк и, стреляя на ходу из
пушки и пулеметов, устремился на траншею. Камушкин выстрелил по нему, но
танк продолжал идти, он уже был в двадцати шагах от траншеи, и тогда Захар
Суровцев швырнул под гусеницу противотанковую гранату, а сам плюхнулся на
дно траншеи, зажмурив глаза; ему казалось, что он промахнулся и танк накроет
сейчас его своей тяжестью и раздавит... Но танк беспомощно крутился на одном
месте, и Камушкин успел зажечь его баки с горючим. Приподнявшись, Суровцев
увидел множество немцев, бежавших от березовой рощи к траншее, они кричали что-то, визжали и вопили. Их было раза в два больше, чем гвардейцев, уцелевших после тринадцати контратак, и немцы, уверенные в том, что теперь-то они ворвутся в траншеи, бежали с воплями.
Вот тогда Захар Суровцев услышал протяжно-певучий чистый голос Воронова:
— Впере-о-од!!! Взять эту пада-аль... на штыки!!!
Нужно кому-то первому нарушить то оцепенение, которое сковывает руки и ноги, пригвождает к земле, когда видишь бегущих на тебя с широкими ножами, с ощеренной пастью, с мутными от ярости и пьянства глазами. Нужно большое усилие, чтобы оторваться от земли и броситься вперед, на блестящие эти ножи. Нужно отрешиться от себя, от своего тела, от всех чувств, кроме одного — чувства долга, от всех мыслей, кроме одной: «вперед!» И Захар Суровцев, услышав позади голос Воронова, прозвучавший повелительно, но как-то сердечно и неотразимо убеждающе, первый выскочил из траншеи и с криком «ура» побежал навстречу немцам, и за ним побежали все...
Всё это произошло в течение каких-нибудь десяти минут, но минуты эти равны годам, и Захар Суровцев вернулся в траншею с белой прядью в густых черных
волосах. Гороховый суп еще не остыл.
Достали ложки.
Воронов снимал гимнастерку, вскинув кверху руки. Нижняя трикотажная рубашка была порвана на локте и вся мокрая.
— А чего же он вспотел-то? — спросил Суровцев.
— Как чего? Чай, с вами вместе бежал на штыки. Не видал, что ль? — удивился Камушкин.
Нет, Суровцев ничего не видел. Он кричал и колол до тех пор, пока не почувствовал, что штык его увяз в чем-то твердом, а в это время здоровенный немец вскинул над его головой приклад, и Суровцев, почувствовав, что не успеет выдернуть свои штык, чтоб отразить удар, нагнул голову, но тут кто-то ударил немца штыком, и приклад лишь слегка скользнул по каске Захара...
— Это же ротный ударил! — восторженно воскликнул Камушкин. — Мне-то
со стороны всё было видно. Ударил он, а тут на него двое наскочили... Он пырнул одного, а другой, страшно что ль ему стало, как пошел чесать по полянке! Чисто заяц!
Воронов скинул рубашку, и Захар увидел кровь на руке выше локтя. «Вот она,
нашивка-то», — подумал он с уважением и подбежал к командиру.
— Дайте-ка я перевяжу, — сказал он и, вынув из мешка чистую рубаху, которую он берег на «последний случай», начал разрывать ее на полосы, — бинты давно были израсходованы. Перевязывая Воронова, Захар увидел на теле его много больших и мелких старых рубцов, одни были синеватого, другие какого-то сиреневого цвета, а самый большой, — от ключицы до соска, — тёмно-красный с белыми пятнышками шва.
— Вот они где, ваши орденские ленточки... Спасибо вам, товарищ лейтенант,
— растроганно сказал Захар.
— Это за что же?
— Жизнь вы сейчас спасли мне... Ежели бы не выручили — пропадать...
— Вот что, товарищ Суровцев... Вы со своим взводом продвиньтесь к опушке рощи. Лежите скрытно, а как они пойдут в контратаку, пропустите и бейте сзади, чтоб ни один живой не ушел. Попятно?
— Понятно, товарищ лейтенант, — ответил Суровцев, испытывая радостное чувство готовности исполнить всё, что прикажет ему этот человек с тихим голосом и добрыми карими глазами.
Не успел Суровцев со своим взводом укрыться в кустах, окаймлявших рощу, как послышалось урчанье танков. Они выползли из рощи на поляну и, набирая скорость, ринулись на траншеи, а позади, трусливо прижимаясь к машинам, бежали немцы, прыгая через трупы в серо-зеленых мундирах. Два танка, подбитые бронебойщиками, остановились, не дойдя до траншей, из которых с криком «ура» уже выскочили гвардейцы, сверкая штыками. Немцы повернули
назад, но от рощи бежали навстречу им гвардейцы Суровцева, и немцы, поняв,
что попали в ловушку, остановились и, бросив оружие, подняли вверх руки...
Солнце опустилось за рощу, всё вокруг потускнело, и сразу повеяло тем острым
холодком, который в сентябрьские вечера появляется тотчас же, как только солнце уходит с неба. И вдруг между стволами берез, посеченных артиллерией, пробился луч солнца, лег на поляну светлой дорожкой и осветил молоденький клен. Красновато-желтая листва его вспыхнула, как факел, и будто светлей стало вокруг. Суровцев изумленно смотрел на деревцо, которого не замечал раньше, хотя рядом с ним провел целый день; было непостижимо, как оно могло уцелеть на этом поле смерти, где плавилось и горело железо. И он сказал тихим, приглушенным от волнения голосом, будто доверял сокровенную тайну:
— Теперь, ежели поглядеть, сколько лесов порублено немцами! Идешь по земле, и сердце болит...
— Каждый со своей болью идет, — сказал Воронов.
— Видать, и вам немец в печенки въелся, товарищ лейтенант, — заметил
Камушкин. — Очень у вас против них злость большая...
— Из чего же это видно? — с улыбкой спросил Воронов.
— А давеча, как на штыки пошли. Видал я, как вы пырнули одного... Я так считаю, их ни одного не надо щадить, всем один расчет!
— Сильно пострадали от немцев?
— Невесту мою угнали в Германию,— глухо ответил Камушкин. — На весь наш
район была одна такая красавица... Со всей области к ней приезжали свататься... Двадцать семь женихов отвергла, товарищ лейтенант, а за меня согласилась.
— А нашу деревни дотла спалили. Жена с детишками в лесу три года жила в пещере, — перебил его Захар Суровцев. — Жена пишет: младшего, Сережу, схоронила, а девочка заикается сильно, с испугу приключилось...
— И ваших родственников обидели? — спросил Камушкин.
— Нет, моя семья не пострадала. В Сибири живут, — ответил Воронов с заметным смущением, словно ему было неловко признаться в этом.
— А-а, — разочарованно протянул Камушкин. — И невеста там имеется?
— И невеста, — тихо сказал Воронов.
Помолчали. Луч, освещавший клен, погас, и там, где стояло деревцо, осталось лишь мутное желтое пятно.
- Все-таки из-за немца пришлось вам, товарищ лейтенант, лишиться хорошей жизни, семью бросили... На войну вот вас взяли. Как не злобиться? — сказал Захар Суровцев.
- Я добровольно вступил в армию.
- Стало быть, такой уж у вас характер от рождения, чтоб воевать. От папаши или от деда в кровь перешло?—спросил Камушкин.
- Нет, ни отец мой, ни дед на войне не бывали, а сам я характером тихий... Всё больше книжками интересовался, понять хотел: для чего человек живет на земле? По-разному писали в книгах, но мне больше всего поправилась такая мысль: «Человек создан для счастья, как птица для полета». А что такое счастье?
И на этот вопрос люди по-разному отвечали мне. Отец мой на золотом прииске
работал, он так говорил: «Счастье — это вот как крупинка золота: чтобы ее найти, нужно целую гору земли лопатой, своими руками перекидать да промыть. Счастье — это награда за тяжкий труд, и пусть она будет, как крупинка, маленькая, а ее на всю жизнь хватит».
Воронов умолк, прислушиваясь к жесткому шороху листьев за кустами, правой рукой привычно касаясь потертой кабуры. Из-за кустов вышел низенький, щуплый ефрейтор, огляделся, увидел Воронова, и лицо его как-то передернулось, а глаза раскрылись широко и удивленно. Вытянувшись по уставу, он проговорил отчетливой скороговоркой:
— Товарищ лейтенант! Ефрейтор Трубников прибыл в ваше распоряжение с
командой пополнения в составе сорок восемь рядовых и один ефрейтор! — Выпаливши это одним духом, он порывисто вздохнул, и по лицу его расплылась блаженная улыбка, словно он пришел в родной дом: — Иван Степанович! Товарищ лейтенант! Опять я к вам попал... Я уж, извините, посчитал, что вы померли по причине ранения... Я тот раз и папаше вашему отписал, что так, мол, и так...
— Рано ты меня схоронил, товарищ Трубников, — Воронов дружески пожал
его руку. — Ну, пойдем, посмотрим, кого ты нам привел.
Они ушли, а через полчаса, поужинав, люди окружили Трубникова, и он вот что
рассказал им:
— Мы с ним с одного прииска, с Незаметного. Папаша его Степан Егорыч мне двоюродным дядей доводится... А с Иваном Степанычем мы в школу вместе бегали, и в пионеры записывались. Бывало, задачка не выходит — к нему, всегда
покажет, а уж на улице никогда тебя в обиду не даст, и постоянно вокруг него увивалась всякая мошкара подзащитная. Что ни спроси — знает, какую книгу ни
назови — читал! Ну, и стало ему тесно на прииске. Мальчонкой еще ушел из родительского дома по свету бродить. Сперва на Дальний Восток подался, а как Комсомольск построили, он метро в Москве строил и заводы разные — и куда ни приедет — всюду желанный гость. Вот это-то ему и нравилось что везде он, как дома, каждый кирпич свой узнает, каждое дерево посаженное... Домой только перед самой войной заявился. Отец спрашивает его: «Ну, хвались, какие
домой капиталы принес?». А Иван Степаныч вынул из мешка книгу толстую, —
год читать, не одолеешь, — и говорит: «Вот мой капитал». Степан Егорыч очки надел. «Дорогая?» — спрашивает. «Шесть с полтиной всего, но книга такая, что ей цены нет, потому что в ней всё сказано: и откуда взяло свою силу золото, и откуда появились на свете богатые и полные, и как перевернуть весь мир, чтобы
человек жил лучше». Степан Егорыч ему говорит: «Ты бы, Ваня, лучше оженился, ведь невеста-то ждет». А он ему отвечает: «Время теперь беспокойное, для свадьбы неподходящее: не миновать нам с фашистами воевать. Как поется в солдатской песенке: «Наши жены — ружья заряжены, вот где наши жены...». Поеду в военное училище». — «Год же твой еще не на призыве», — говорит отец. — «Меня не военкомат призывает в армию, большевистская партия, в которой я состою членом, — значит, я там нужней».
И еще сказал: «Должен я, — говорит, — свою идею защищать...».
Так и уехал.
...Я нагнал его уже под Киевом. Сильно он был ранен, думал — не выживет... А теперь вот опять встретились...
Рассказ Трубникова был прерван появлением Воронова. Он был чем-то возбужден. Вызвав к себе командиров взводов, он сказал:
— Получен приказ на рассвете занять это немецкое село, — и протянул руку,
указывая на черневший вдали шпиль кирхи.
— Люди сильно притомились, товарищ лейтенант, — заметил Суровцев.
Воронов промолчал. Он сам видел это, но нужно было наступать. Закурив, он
подошел к бойцам, которые сидели под плащ-палатками, похожие на угрюмо нахохлившихся птиц, усталых от полета.
— Сейчас говорил со штабом полка... Там допрашивали взятых нами вчера
пленных, — с усмешкой начал он, интригующе растягивая слова. — Во-от...
Так они показывают, что у них есть приказ... Да, приказ не пускать в Германию советских людей... Словно от них зависит: пустить нас или не пустить?!
Ну, и боятся же они нас! — он расхохотался, закашлялся и, вытирая слезы, проговорил прерывистым от смеха голосом:
— А-а... взяло кота поперек живота!
Веселое настроение его передалось бойцам; лица их посветлели, послышался
смех, а Камушкин отпустил такое крепкое словечко, что все захохотали, громко, облегченно, вкладывая в смех ощущение своей силы. В. ИЛЬЕНКОВ.
Желающим принять участие в наших проектах: Карта СБ: 2202 2067 6457 1027
Несмотря, на то, что проект "Родина на экране. Кадр решает всё!" не поддержан Фондом президентских грантов, мы продолжаем публикации проекта. Фрагменты статей и публикации из архивов газеты "Красная звезда" за 1944 год. С уважением к Вам, коллектив МинАкультуры.