Найти в Дзене
Прости, история!

Эми Уайнхаус: одна из «клуба 27»

Дым в «Хокстоуне» был таким густым, что его можно было покромсать на кубики и подать ко льду. Ко льду, которого в её стакане не было – только «Кока-Кола» до краёв разбавленная дешёвой водкой. Эми прислонилась лбом к прохладной стене, закрыв глаза. Из колонок лился её же голос, искажённый до неузнаваемости битом: «They tried to make me go to rehab, I said 'no, no, no'…» «Идиотская песня, – прошипела она под нос, – Все думают, что это манифест. А это был просто крик в глухую больничную стену». «Эми, детка, тебя ждут. Пять минут до выхода», – чья-то рука легла на её плечо. Она дёрнулась, как от удара. «Скажи, что я сдохла...». Но сразу выпрямилась. Платье, когда-то сидевшее как влитое, теперь болталось на ней, как на вешалке. Татуировки – сердечки, птички, имя «Блейк» – выглядели сейчас не бунтом, а детскими каракулями на стене разрушенного дома. Она поправила свою знаменитую башню из волос, чувствуя, как дрожат пальцы, но не от страха. От тошнотворной пустоты - внутри была такая тишина

Дым в «Хокстоуне» был таким густым, что его можно было покромсать на кубики и подать ко льду. Ко льду, которого в её стакане не было – только «Кока-Кола» до краёв разбавленная дешёвой водкой. Эми прислонилась лбом к прохладной стене, закрыв глаза. Из колонок лился её же голос, искажённый до неузнаваемости битом: «They tried to make me go to rehab, I said 'no, no, no'…»

«Идиотская песня, – прошипела она под нос, – Все думают, что это манифест. А это был просто крик в глухую больничную стену».

«Эми, детка, тебя ждут. Пять минут до выхода», – чья-то рука легла на её плечо. Она дёрнулась, как от удара.

«Скажи, что я сдохла...».

Но сразу выпрямилась. Платье, когда-то сидевшее как влитое, теперь болталось на ней, как на вешалке. Татуировки – сердечки, птички, имя «Блейк» – выглядели сейчас не бунтом, а детскими каракулями на стене разрушенного дома. Она поправила свою знаменитую башню из волос, чувствуя, как дрожат пальцы, но не от страха. От тошнотворной пустоты - внутри была такая тишина, что голова гудела.

На сцене свет бил в глаза, превращая зал в тёмное, дышащее пятно. Она взяла микрофон. Горло сжалось.

«Привет, сволочи! – хрипло бросила она в зал – Скучали?»

Гул одобрения. Они любили её именно такой. Грубой, надломленной, настоящей. Их любовь была тяжёлым, удушающим покрывалом.

Она запела. Не ту идиотскую песню про реабилитацию, а старую, «What Is It About Men». Голос вырывался из неё сам – сиплый, пронзительный. Она пела глядя в одну точку над головами толпы. В свете софитов ей привиделся дождливый Лондон десять лет назад. Паб «Славяне» в Кэмдене.

Там пахло старым деревом, пивом и надеждой. Девятнадцатилетняя Эми, в узких джинсах и майке, прижимала к груди потрёпанную гитару. На столе перед ней – одинокий стакан джина.

«Ну, давай, еврейская принцесса, – подбадривал её менеджер. – Спой так, чтобы у этих ублюдков слезы навернулись».

Она спела. Про любовь, которая жжёт, как спирт в ране. Зал, шумный и бестолковый, затих. После последней ноты повисла тишина, а потом – взрыв. Ей аплодировали за то, что она вывернула наизнанку свою душу и показала им всё, что там болело.

«Эми, ты будешь звездой, – сказал ей потом седовласый продюсер, его рука тяжело лежала на её бедре. - Но звезде нужна легенда. Будь… посложнее. Поняла?»

Она тогда отстранилась. «Я не хочу легенды. Я хочу петь».

«Деточка, – он усмехнулся, выпуская дым сигареты ей в лицо, – ты будешь петь то, что они захотят услышать. А захотят они твою боль. Корми их болью, и они будут обожать тебя».

Пророчество сбылось с чудовищной точностью.

«Эми! Ещё!» – орали сейчас в зале.

Она моргнула, возвращаясь в настоящее. Смазала взглядом первые ряды. И застыла. Возле сцены, прислонившись к колонке, стоял он. Блейк. Её муж. Её катастрофа. Его лицо, когда-то прекрасное, теперь было обрюзгшим, но глаза горели всё тем же хищным, знакомым огнём. Он поймал её взгляд и поднял свой стакан. Тост. За старые добрые времена. Которые не были ни добрыми, ни временами. Это был вечный, порочный круг: ссора, водка, примирение, кокаин, клятвы, измена, разбитая посуда и песни. Столько песен!

«Я не могу без тебя - хрипел он однажды, обнимая её в полуразрушенной кухне их дома. На полу валялись осколки её премии «Грэмми». Она бросила статуэтку в него, но не попала. – Мы одно целое. Мы - легенда».

«Я не хочу быть легендой! – рыдала она, чувствуя, как привычная тоска сжимает горло. – Я хочу, чтобы у нас был завтрак. Просто тихий завтрак без криков и порошка на столе!»

«Скучно, – цедил он, отворачиваясь к окну. – Ты же артист. Тебе нужен адреналин. Я – твой адреналин».

И он был прав. С ним мир обретал кривые, но чёткие края. Без него – расплывался в серую, бессмысленную муть. Он был её главной рифмой и самой страшной ошибкой.

Концерт кончился. За кулисами её облепили: «Шикарно, Эми!», «Завтра летим в Нью-Йорк, там обложка для Rolling Stone!», «Детка, нужно сбросить пару кило для фото, не подведи…».

Она прошла сквозь них, как призрак. Нашла свой гримёрный стол, заваленный цветами, и села. Среди роз и лилий лежала одинокая гвоздика. Чёрствая, сморщенная. Кто-то сунул ей в руку стакан. Она отхлебнула, морщась. Не водка. Чай. Холодный, сладкий.

«Мама просила передать, – раздался тихий голос. – Говорит, водка тебя добьёт».

Эми подняла глаза. В дверях стояла её младшая сестра, одетая с такой аккуратностью, которая всегда раздражала Эми.

«А что, по её мнению, меня ещё не добило?» – с вызовом спросила Эми, но голос дал трещину.

Сестра вошла, закрыла дверь. Шум за стенами стал приглушённым.

«Она волнуется. Все волнуются».

«Прекрасно волноваться за кого-то, – Эми с силой поставила стакан. – Удобно. Можно сидеть дома, пить свой правильный чай и думать: "Ах, бедная моя дочь, спилась". А потом включить телевизор и посмотреть, как эта дочь получает очередную награду. Хороший спектакль».

«Перестань, – голос сестры дрогнул. – Она же твоя мать. Она любит тебя».

Любовь. Это слово звучало сейчас как обвинение. Любила ли её мама, когда в пятнадцать лет, найдя в комнате пачку травы, кричала, что из Эми никогда ничего путного не выйдет? Любил ли её отец, с гордостью рассказывавший журналистам «о бунтарском духе дочери», пока она в соседней комнате пыталась вызвать рвоту, чтобы не потолстеть? Любил ли Блейк? Любила ли её эта бесконечная, жадная толпа?

Любила ли она сама себя? Хотя бы немного.

«Знаешь, в чём самая большая ирония? – тихо сказала Эми, глядя на своё отражение в светящейся лампочке зеркала. Измученное лицо, огромные глаза. – Я пою о любви. Пишу только о любви. А я даже не знаю, как она выглядит. Настоящая, тихая - та, которая не рвёт на части».

Она встала, пошатнувшись. Сестра бросилась поддержать, но Эми отстранилась.

«Да всё в порядке. Я в порядке. Просто устала...».

Она вышла на улицу. Лондонский туман смешался с дымом её сигареты. За углом ждал лимузин... и Блейк. Он курил, прислонившись к машине.

«Поехали домой? – спросил он без предисловий. – Я купил шампанского. Отпразднуем твой успех».

Она смотрела на него, на этого человека, который был для нее и раем, и адом. Это он украл её покой и сделал какой-то другой – измождённой, истеричной, вечно уставшей. Внутри опять воцарилась та самая, леденящая тишина.

«Нет, – тихо сказала она. – Я не поеду».

Он удивлённо поднял брови. «Что? Куда ты пойдёшь одна?»

«Просто пойду. Мне нужно… пройтись».

Он засмеялся, не веря. «Эми, давай без драм. Ты устала. Поедем, выпьем, всё будет как раньше».

Как раньше. Эти слова прозвучали как приговор.

«В том-то и дело, Блейк, – голос её был совершенно безжизненным. – Я не хочу, чтобы было как раньше. Я не могу больше».

Она повернулась и пошла прочь. Не в сторону богатых кварталов, а туда, где пахло рекой и старым городом. Она слышала, как он кричал ей вслед, потом ругался, потом хлопнула дверца машины. Она не обернулась.

Она шла долго. Мимо закрытых магазинов, мимо парков, где когда-то гуляла с подругами, мимо студии, где записывала свой первый альбом. Голоса в голове понемногу стихали. Шум города превратился в отдалённый гул. Она вышла к набережной. Вода была тёмной, тяжёлой. В ней дрожали отражения фонарей.

Эми села на холодную парапетную скамью, достала из кармана смятую пачку сигарет. Последняя. Она прикурила, глубоко затянулась. Кашель вырвался из груди судорожным, болезненным спазмом. Когда он прошёл, почувствовала странное, почти незнакомое чувство. Покой. Никто не требовал от неё хита. Никто не тянул за руку. Никто не ждал, что она разыграет спектакль.

Эми подняла голову к небу. Сквозь рыхлую пелену облаков проглядывало несколько звёзд. Тусклых, лондонских. Она вспомнила, как в детстве, в летнем лагере, они с девчонками убегали ночью на поле, чтобы посмотреть на Млечный Путь. Тогда он казался ей гигантской, сияющей рекой. Куда она течёт? Ей казалось, что если очень захотеть, можно услышать её тихий, звёздный шум.

Сейчас неба почти не было видно. Но где-то там, за облаками и смогом, эта река всё так же текла. Бесшумно. Не требуя ничего взамен.

Она докурила сигарету, раздавила окурок о бетон. Встала. Было холодно. Ей предстояло завтра лететь в Нью-Йорк. Делать обложку. Петь. Улыбаться. Быть Эми Уайнхаус.

Но в этот миг, на пустынной набережной, она была просто Эми. Очень уставшей женщиной, которой шёл двадцать седьмой год. Двадцать седьмой. Этот возраст начал мерещиться ей в последнее время везде: в числах на чеке, в случайных номерах машин. Возраст, в котором навсегда остались Джими Хендрикс, Дженис Джоплин, Джим Моррисон. Клуб двадцатисемилетних. Шутка, которая не смешила.

«Может, в этом и есть разгадка? – пронеслась в голове безумная, отстранённая мысль. – Не проклятье, а просто… инструкция по эксплуатации для таких, как я. Гори ярко, сгори быстро, чтобы долго не мучиться».

Она повернулась и медленно пошла назад, к свету, к жизни, которая когда-то была её мечтой, а теперь стала клеткой. Её тень, длинная и худая, колебалась на мостовой под ритм её нетвёрдых шагов – последний печальный блюз.

Она так и не улетела в Нью-Йорк на ту обложку. Через три недели, 23 июля 2011 года, её нашли бездыханной в её лондонском доме. Её сердце, изношенное годами борьбы с демонами, несчастной любовью, которая жгла как спирт, и невыносимой тяжестью дара, остановилось. Ей было всего двадцать семь.

Когда новость облетела мир, плакали не только фанаты. Плакал, кажется, сам северный Лондон, откуда навсегда ушёл её хриплый, надрывный голос, успевший спеть миру о боли так, как никто до неё. В Кэмдене, у её дома, люди несли цветы, бутылки джина, записки. И ставили свечи — десятки, сотни дрожащих огоньков. Они горели несколько дней и ночей, освещая пустоту, которую она оставила.

А в её последней, недопетой песне, которая так и вышла посмертно, были строчки, звучащие теперь как прощальное письмо: «Я больше не хочу быть твоим грустным клоуном. Я ухожу. Прости».

Она ушла. Оставив после себя гул недопетых песен, гениальных как безумно красивый крик о помощи...

В этом мире, где так много суеты, а я создаю островок живых человеческих историй. Если цените такое — поддержите подпиской и оценкой.