Найти в Дзене

Не запланированная встреча.

Сестрица-Небылица: Портрет из тумана и тоски
Что ж, братцы-сестрицы, коли уж речь зашла о Сестрице-Небылице, той, что и Мара, и Недоля, а в простом говоре — Костлявая, то опишу её, как видел Михаил-Искатель. Не как в книжках страшных — с косой да в саване. Нет. Видение было тоньше, да и страшнее от этой тонкости.
Лик без лица, или Вечное «не то»
Стояла она не как мертвец, а как дым от костра, что

 Сестрица-Небылица: Портрет из тумана и тоски

Что ж, братцы-сестрицы, коли уж речь зашла о Сестрице-Небылице, той, что и Мара, и Недоля, а в простом говоре — Костлявая, то опишу её, как видел Михаил-Искатель. Не как в книжках страшных — с косой да в саване. Нет. Видение было тоньше, да и страшнее от этой тонкости.

Лик без лица, или Вечное «не то»

Стояла она не как мертвец, а как дым от костра, что забыли потушить на краю поля. Высокая, будто свеча перед образами, но неяркая, неживая. Фигура её была из того, из чего делают сны под утро — полупрозрачная, струящаяся, и цвет у неё был ничей. Не серый, не сизый, а цвет тишины в опустевшем доме, цвет промежутка между двумя ударами сердца.

Одеяние на ней — не ткань, а сама тень, принявшая облик рясы. Оно не шилось, не ткалось — оно оседало на ней, как иней на голых ветвях. И колыхалось оно не от ветра, а словно дышало в обратную сторону, втягивая в себя свет луны и тепло живого тела.

А лица… Лица-то и не было вовсе. Вернее, было место для лица — овал в дымчатой мгле. И в этом овале плыли тени, как облака по ночному небу. Присмотришься — вот будто тонкие, девичьи черты проступили. Моргнёшь — уже строгий, старушечий взгляд из глубины. Отвернёшься на миг — и видится суровое, каменное лицо воина. Оно было всем и ничем, каждым, кого ты терял, и тем, кого боялся увидеть в конце пути. От этого глаза слезиться начинали — не от страха, а от напряжения пустоты, что смотрела на тебя.

Руки — длинные, пальцы тонкие и цепкие, как корни старой ивы, что пробились сквозь крышку гроба. В них держала она не косу — спасибо хоть за это! — а посох. Посох был тёмный, гладкий, отполированный прикосновениями бесчисленных душ. А на конце его — камень-слеза, холодный и светящийся ровным, мёртвым светом, как гнилушка в глухом лесу. Свет этот не освещал, а поглощал вокруг себя сумерки, делая их ещё гуще.

Суть её: скука вечная и точность безжалостная

Но страшнее внешности была её суть. Чувствовал Михаил кожей — стоит перед ним не злодейка, не мстительница. Стоит великая, превеликая Скука.

Представьте себе ткачиху, что тысячу лет ткёт один и тот же узор — чёрную прямую нить на чёрной же основе. Все петли ей известны, все узелки наскучили. Приходят к ней «заказчики» — кто с воплем, кто с молитвой, кто с молчаливым покорством — а ей всё едино. Однообразие, братцы, оно хуже любой пытки. И вот в этой вечной, унылой монотонии и таилась её натура.

Она была живыми, точными весами. Не добрыми, не злыми — точными. Как гиря в два пуда, что упадёт на ногу, — ей всё равно, чья нога, больно ли будет. Её дело — замыкать круг. Кончать песню последней нотой. Ставить точку в конце повествования. И от этой работы, важной да нужной, ей было тошно, как солёной селёдкой.

И тут является Михаил. Не с воплем «пощади!», а с деловым предложением: «Давай, тётенька, скрасим твой трудовой день. Давай я тебе новую схему вплетения предложу. Не обрывать нить, а в новый узор её вплести».

И увидел он в той безликой мгле, что служила ей лицом, проблеск интереса. Не любви, не милосердия — а именно интереса, как у мастера, которому подсунули новый, хитрый инструмент. Скука на миг отступила. Это и было главное.

Голос, что звучит в костях

Заговорила она. Голос был ни её, ни откуда. Он звучал не в ушах, а глубже — в рёбрах, в позвонках, в самых костях, отзываясь тупой, медной вибрацией. Словно сама тишина обрела речь.

— Ты принёс мне не просьбу, а игру, — прозвучало в Михаиле. — Старую игру я знаю наизусть. А эту… эту я ещё не пробовала.

Говорила она без суеты, без гнева. Словно пересчитывала зёрна в бесконечном мешке. И в этой размеренности была страшная сила. С ней нельзя было торговаться, как на базаре. С ней можно было только предлагать условия, как с самой Судьбой-Индивой.

И договор их был странным. Она не обещала ему здоровья или долгих лет. Она говорила:

— Боль твоя теперь не враг. Она — мой голос в тебе. Моё напоминание. Когда забудешь, зачем идешь, когда расплескаешь силу на пустое — она тебе напомнит. Тихо. Настойчиво. Точно.

И понял Михаил, что приобрёл не избавителя от хвори, а самого строгого, самого придирчивого соавтора. Такого, который сидит за плечом и холодной рукой направляет перо, шепча: «Нет, это слишком сладко. Нет, это неискренне. Пиши правду, даже если она горчит. И помни — я жду самую лучшую твою сказку. Ту, что ты проживёшь».

Вот такая она, Сестрица-Небылица. Не страшилище, а вечная Пряха, уставшая от своей пряжи. И, может, в этом и есть главная её тайна и главная надежда для живых — даже Вечность может затосковать по новому узору. И в этой тоске — шанс для смелого да упрямого договора.