Найти в Дзене
Под крышкой рояля

Жертва ценой в жизнь

Он сидел за роялем каждый вечер, когда в опустевшем театре оставались только тени и пылинки, пляшущие в луче уборщицкого фонарика. Его пальцы касались клавиш не как хозяин, а как проситель, ищущий у бесконечности разрешения на маленькое чудо. Он не играл музыку. Он приоткрывал дверь в ту комнату, где мелодии живут вечно, нетленными и чистыми, прежде чем их испортит человеческое исполнение. Его игра была не звуком, а тишиной, которая обрела голос. Его жизнь растворилась в интервалах и гармониях. Он стал проводником, почти призраком, плотью, которую арпеджио используют как мост в наш шумный мир. Он давно перестал отделять себя от инструмента. Дерево, струны, молоточки и кости его рук были единым организмом, дышащим одним дыханием. Иногда ему казалось, что он не играет Бетховена или Рахманинова, а лишь пропускает сквозь себя великую реку, текущую из прошлого в будущее, и его единственная задача — не замутить воду. Бывали вечера, когда из под его рук рождалась не музыка, а сама боль, пре

Он сидел за роялем каждый вечер, когда в опустевшем театре оставались только тени и пылинки, пляшущие в луче уборщицкого фонарика. Его пальцы касались клавиш не как хозяин, а как проситель, ищущий у бесконечности разрешения на маленькое чудо. Он не играл музыку. Он приоткрывал дверь в ту комнату, где мелодии живут вечно, нетленными и чистыми, прежде чем их испортит человеческое исполнение. Его игра была не звуком, а тишиной, которая обрела голос.

Его жизнь растворилась в интервалах и гармониях. Он стал проводником, почти призраком, плотью, которую арпеджио используют как мост в наш шумный мир. Он давно перестал отделять себя от инструмента. Дерево, струны, молоточки и кости его рук были единым организмом, дышащим одним дыханием. Иногда ему казалось, что он не играет Бетховена или Рахманинова, а лишь пропускает сквозь себя великую реку, текущую из прошлого в будущее, и его единственная задача — не замутить воду.

Бывали вечера, когда из под его рук рождалась не музыка, а сама боль, преображенная в нечто невыразимо прекрасное. Это был не плач, а монумент плачу. Не крик, а архитектура крика, выстроенная из нот. Зрители, случайно оставшиеся в зале, замирали, чувствуя, как что то внутри них ломается и тут же собирается заново, но уже по другому. Он лечил души, которых не видел, и даже не знал, что делает это.

Но плата за такую близость к сути была страшной. Чем чище становился звук, тем прозрачнее делался он сам. Он исчезал. Его прошлое, его любовь, его страх стирались, как карандашный набросок, оставляя лишь контуры человека, сидящего за инструментом. Он стал эхом, живущим лишь в отражении чужих гениев. И самое ужасное, что он понимал это и принимал как должное. Его жертва была добровольной.

-2

Однажды вечером он начал играть и не смог остановиться. Он играл до рассвета, пока не опустели залы его души, пока не стиралась последняя граница между ним и музыкой. А когда первые лучи солнца упали на крышку рояля, за ним уже никто не сидел. На пустом стуле лежала только тишина, густая и завершенная, как финальный аккорд. И лишь старый сторож, протирая паркет, клялся потом, что слышал, как тихо звенит воздух. Будто кто то невидимый все еще держит педаль.