В нашей стране существует негласное соглашение:
если человек каждый вечер с экрана рассуждает о судьбах государства,
то его дети обязаны ходить строем, желательно в сторону светлого будущего.
Если же вдруг выясняется, что сын такого человека живёт в Лондоне,
работает моделью и носит одежду, в которой не очень удобно маршировать,
у публики начинается внутренний митинг.
— Ты в курсе? — спрашивают меня в лифте. — У Соловьёва сын в Лондоне.
— В курсе, — говорю.
— И модель.
— И модель.
— Это вообще как?
Как будто география и профессия — это государственная измена в двух частях.
Потому что Владимир Соловьёв у нас давно перестал быть просто человеком.
Он стал интонацией.
Форматом.
Телевизионным состоянием воздуха.
— Когда он говорит, кажется, что спорит не с гостем, а с картой мира, — сказал мне один знакомый.
— Иногда с глобусом, — добавил другой.
И вот у такого человека вдруг сын — не дипломат, не военный, не аналитик,
а парень, который выходит на подиум под музыку и ловит объективы камер.
Для публики это звучит почти как анекдот, но без смешной части.
— Значит, всё это спектакль? — спрашивают в комментариях.
— Значит, двойные стандарты?
— Значит, дома одно, а на экране другое?
И никто почему-то не спрашивает самого простого:
а кто вообще сказал, что дети должны быть продолжением телевизионного образа?
Но вопросы тут никому не нужны.
Нужен скандал.
Сын зовут Даниил.
Белокурый, высокий, с лицом, которое дизайнеры описывают словами «чистая линия» и «холодный свет».
С таким лицом либо в кино, либо в моду.
Он выбрал второе.
Живёт в Лондоне.
Учится.
Работает.
Снимается.
— Ты понимаешь, что из-за тебя отца критикуют? — спрашивают его.
— А из-за меня ли? — спокойно отвечает он. — Или из-за того, что людям нужен повод?
И тут хочется встать и поаплодировать, но мы же не на подиуме, а в жизни.
Потому что на самом деле критикуют не его.
Критикуют отца.
Через сына.
— Как ты можешь говорить о стране, если твой ребёнок за границей?
— Как ты можешь говорить о ценностях, если у тебя модель?
Как будто ценности измеряются визами и подиумами.
— Вы хотите, чтобы я запретил ему жить? — мог бы спросить Соловьёв.
— Мы хотим, чтобы всё совпадало, — отвечают люди.
— А жизнь вообще редко совпадает, — сказал бы любой отец, если бы у него хватило сил спорить с интернетом.
Но он, судя по всему, не спорит.
Он просто живёт.
И вот это бесит сильнее всего.
Потому что от него ждут объяснений, оправданий, покаянных заявлений.
А он говорит:
— Я горжусь всеми своими детьми.
Точка.
— Но он же в Лондоне!
— И что?
— И модель!
— И что?
Вот эти два «и что» вызывают у публики почти физическое раздражение.
Потому что в них нет ни оправданий, ни агрессии, ни нужного конфликта.
А конфликт очень хочется.
Потому что тогда можно сказать:
вот, смотрите, он разошёлся с сыном, вот она — настоящая драма.
А тут — нет драмы.
Есть семья, которая почему-то не считает, что профессия ребёнка должна соответствовать политической позиции отца.
И это нарушает весь привычный сюжет.
Эльга, жена Соловьёва, вообще ведёт себя подозрительно спокойно.
— Главное, чтобы он был порядочным человеком, — говорит она. — А где он работает — это уже вторично.
— Вас не смущает, что его обсуждают?
— Меня смущает, что люди обсуждают чужих детей, — отвечает она.
И вот тут публика начинает злиться ещё больше.
Потому что когда человек не оправдывается, кажется, что он специально провоцирует.
— Значит, им всё равно?
— Значит, им плевать?
Нет, им не плевать.
Им просто важнее семья, чем комментарии.
Но в публичном пространстве это звучит почти как дерзость.
Потому что у нас принято:
если ты публичный, будь готов к тому, что даже твоя кухня — это политическая территория.
А тут кухня оказалась обычной.
С завтраками.
С детскими голосами.
С разговорами о том, кто сегодня идёт на тренировку, а кто на кастинг.
И вот этот кастинг — самое обидное слово для публики.
Потому что оно не из словаря «служения», а из словаря «самореализации».
— Он должен был пойти в армию!
— А кто сказал, что он не служит своему делу?
— Он должен был учиться здесь!
— А кто сказал, что граница отменяет корни?
— Он позорит отца!
— А кто вообще решил, что ребёнок — это визитная карточка родителя?
Но такие вопросы не приживаются.
Потому что они требуют признать, что мир сложнее лозунгов.
А лозунги удобнее.
Соловьёв при этом остаётся Соловьёвым.
Громким.
Резким.
Непримиримым в студии.
И вот тут возникает то самое ощущение диссонанса, которое так раздражает публику.
Потому что человек, который выглядит как политический молот,
дома оказывается просто отцом, который не лезет в жизнь взрослого сына.
— Ты не боишься, что его путь тебе навредит? — могли бы его спросить.
— Я боюсь, что ему навредит мой контроль, — мог бы он ответить.
И, возможно, именно это делает ситуацию по-настоящему неудобной.
Потому что тогда получается, что самый громкий человек на экране
оказывается самым спокойным человеком в семье.
А публика к такому не готова.
Публика хочет, чтобы всё совпадало:
громкий — значит жёсткий везде,
строгий — значит строгий даже за закрытыми дверями.
А тут — нет.
Тут граница проходит по порогу квартиры.
Политика остаётся снаружи.
А внутри — просто люди.
И если там растёт парень, который собирается на показ,
а не на митинг,
это не делает его врагом.
Это делает его просто другим.
И, возможно, именно это общество простить не может.
Потому что тогда придётся признать:
даже самые громкие фигуры имеют право на тихие семьи,
а их дети — на собственные маршруты.
И вот это — по-настоящему скандально.
Не Лондон.
Не подиум.
А право не быть продолжением телевизионного образа.
Самое возмутительное в этой истории не то, что сын Соловьёва живёт в Лондоне и работает моделью, а то, что его никто за это не наказал. Не было публичных отречений, воспитательных монологов, показательных конфликтов. Просто семья, которая решила, что личная жизнь ребёнка не должна быть политическим заявлением. И для общества это оказалось куда более раздражающим, чем любой громкий скандал.
Мы слишком привыкли, что публичные люди обязаны быть монолитными, как памятники: одинаковыми с любой стороны и при любом освещении. Нам хочется, чтобы их дети тоже были частью этого монумента — в той же позе, с тем же выражением лица. А когда вдруг выясняется, что за громкой фигурой стоит обычная семья, где никто не проверяет идеологию перед завтраком, это вызывает почти личное оскорбление.
И, пожалуй, главный вызов здесь в том, что Соловьёв отказался превращать сына в аргумент. Не стал делать из него ни доказательство своей правоты, ни объект для оправданий. Просто оставил ему право быть собой. В стране, где всё стремятся превратить в символ и лозунг, это выглядит почти как акт неповиновения. И, возможно, именно поэтому эта история так злит — потому что напоминает: даже самые громкие люди имеют право на тихую, неидеологическую любовь к своим детям.