Найти в Дзене
Миклуха Маклай

Мир-паноптикум Акт 8: Все всё понимаютГлава 1: Последствия

Тюремная камера пахла сыростью, дезинфекцией и кровью. Фёдор Карамазов сидел на краю голой нарки, его спина, обычно прямая как балка, была слегка сгорблена. Лицо испещрено ссадинами и свежими синяками, один глаз заплыл. На запястьях под робами темнели полосы от наручников и, возможно, верёвок. Дверь скрипнула. Вошла Надежда Клац. Она была без своего парадного мундира, в строгом чёрном деловом костюме, но даже он не мог скрыть её властной осанки. Её взгляд скользнул по его лицу. — Неужели ты дал этим… бывшим подчинённым себя так избить? — спросила она без предисловий, её голос был ровным, но в нём слышалось лёгкое недоумение. Карамазов поднял на неё один открытый глаз. — Сокамерники, — хрипло ответил он. — И что, они так сильны? — Я не сопротивлялся. Она нахмурилась. — Где они теперь? — Меня пересадили. В камере повисла тяжёлая пауза. Клац облокотилась на холодную стену, глядя на него. — В стране хаос, Фёдор. Правление у временного совета из перепуганных архиереев и штатских чинуш. Ни

Тюремная камера пахла сыростью, дезинфекцией и кровью. Фёдор Карамазов сидел на краю голой нарки, его спина, обычно прямая как балка, была слегка сгорблена. Лицо испещрено ссадинами и свежими синяками, один глаз заплыл. На запястьях под робами темнели полосы от наручников и, возможно, верёвок.

Дверь скрипнула. Вошла Надежда Клац. Она была без своего парадного мундира, в строгом чёрном деловом костюме, но даже он не мог скрыть её властной осанки. Её взгляд скользнул по его лицу.

— Неужели ты дал этим… бывшим подчинённым себя так избить? — спросила она без предисловий, её голос был ровным, но в нём слышалось лёгкое недоумение.

Карамазов поднял на неё один открытый глаз.

— Сокамерники, — хрипло ответил он.

— И что, они так сильны?

— Я не сопротивлялся.

Она нахмурилась.

— Где они теперь?

— Меня пересадили.

В камере повисла тяжёлая пауза. Клац облокотилась на холодную стену, глядя на него.

— В стране хаос, Фёдор. Правление у временного совета из перепуганных архиереев и штатских чинуш. Ни у кого из них нет ни воли, ни компетенции принимать решения. Армия дезорганизована, Инквизиция… моя Инквизиция пытается удерживать города, но это капля в море. — Она сделала шаг вперёд. — У тебя вековой опыт. Ты знаешь, как устроены все шестерёнки в этой машине, даже сломанной. Я… я хочу, чтобы ты стал Патриархом. Номинально. А реально — тем, кто наведёт порядок. Единственный, кого все боятся и… возможно, единственный, кто сможет.

Карамазов медленно покачал головой, и этот простой жест, казалось, стоил ему усилий.

— Век опыта… пепла, — проскрипел он. — Опыта как ломать, а не строить. Как сеять страх, а не веру.

Он перевёл дыхание, глядя в пол.

— У нас есть достойный кандидат. Герман. Он справится с этой задачей. У него… есть то, чего нет у меня.

Клац сжала губы, её лицо на мгновение исказила неподдельная боль.

— Герман мёртв, Фёдор. Он умер на площади, спасая ребёнка. Его больше нет.

Карамазов замер. Его единственный открытый глаз расширился, в нём мелькнуло что-то, что могло быть ударом, но было тут же поглощено всеобъемлющей усталостью. Он молчал.

— На кого ещё надеяться? — продолжила она, и в её голосе впервые зазвучала отчаянная нота. — Европейцы под предлогом помощи уже пишут новые договоры, по которым мы станем их сырьевым придатком под управлением «восстановительной администрации». Сибиряки стягивают войска к границе, ждут, когда мы окончательно рухнем, чтобы забрать свои старые земли. Империя, Фёдор. Твоя и моя империя… она рушится. И нас всех сметёт в небытие.

Он долго сидел, не двигаясь. Потом медленно, очень медленно поднял на неё глаза. В его взгляде не было ни надежды, ни отчаяния. Была лишь холодная, бездонная ясность древнего камня, который видел, как рождаются и гибнут цивилизации.

— А что, — тихо, почти шёпотом спросил он, — если так и надо?

Клац застыла, не понимая.

— Что?

— Что если… она должна рухнуть? — его голос был ровным, но каждое слово падало в тишину камеры как камень в колодец. — Эта империя страха. Эта церковь-тюрьма. Этот народ, разучившийся думать и готовый верить любому, кто пообещает ему рай или чип для счастья. Что если всё это — тупик? И его падение… не конец, а начало чего-то иного. Может быть, даже шанс.

Он посмотрел на свои синяки на костяшках.

— Я потратил жизнь на то, чтобы удерживать это чудовище на плаву. А может, с самого начала нужно было дать ему утонуть.

Клац смотрела на него, и в её глазах боролись привычный цинизм, прагматизм и новое, страшное понимание. Она пришла к нему за решением, за силой, за старым, беспощадным порядком. А он предлагал ей принять хаос. Признать поражение не как тактическую ошибку, а как историческую необходимость.

— Ты… ты предлагаешь просто сдаться? — выдохнула она.

— Я предлагаю не строить новую тюрьму на развалинах старой, — ответил Карамазов и снова опустил голову, замкнувшись в своём молчании и боли, физической и той, что была гораздо, гораздо глубже. Он больше не был палачом или спасителем. Он был просто очень старым, очень уставшим человеком, который наконец-то задал себе самый важный вопрос. И ответ на него не сулил никому ни победы, ни утешения.

На главной площади губернского города процессия двигалась, как живая река скорби и веры. Впереди несли огромный, грубо сколоченный чёрный крест — не церковный, а народный, самодельный, символ памяти не о Христе. Люди шли молча, их лица были застывшими масками горя и решимости. Это было не богослужение, а политическая демонстрация отчаяния.

Их путь преградила другая толпа. Молодые парни в спортивных костюмах и куртках, с бритой затылками и каменными лицами. Они стояли стеной. Вперёд вышел их предводитель, здоровенный детина с шеей быка, накачанными плечами и свирепым взглядом.

— Уберите эту дрань! — рявкнул он, указывая на крест. — Хватит поклоняться лжецу! Ваш лже-пророк сдох, как собака!

Из рядов процессии вышел молодой мужчина, не такой мощный, но с горящими глазами. Бывший семинарист, а ныне — неформальный лидер местных почитателей Германа.

— Ты считаешь лжецом Иисуса Христа? — громко спросил он, его голос дрожал от гнева.

— Мой пророк — Герман! — проревел громила, ударяя себя кулаком в грудь. — А ваш поп-царь и ваш старый бог — ничто! Они вас предали!

Это было как спичка, брошенная в бочку с порохом. Не выдержал кто-то сзади, бросил камень. И понеслось. Драка вспыхнула мгновенно, яростно и беспощадно. Это была не потасовка — это было побоище. Последователи Германа, движимые священной яростью и отчаянием, били с остервенением. Но дело было не только в кулаках. Из-под одеяний, из-за креста, вдруг появились обрезы, самодельные пистолеты, ножи. Это было уже вооружённое выступление.

Городская гвардия, получив сигнал о «массовых беспорядках», прибыла на грузовиках. Молодые солдаты, сами напуганные и дезориентированные, высыпали на площадь, пытаясь образовать кордон. Их командир через мегафон потребовал разойтись.

В ответ раздался первый выстрел. Не в воздух. Пуля с визгом ударила в борт грузовика. Потом — ещё одна, и гвардеец упал, хватаяcь за плечо. Это был сигнал.

Перестрелка вспыхнула стихийно и страшно. Это не был бой. Это была резня в тесноте. Гвардейцы, застигнутые врасплох яростью и оружием толпы, отстреливались короткими, нервными очередями. Пули с треском били по брусчатке, звенели о металл, срывали куски штукатурки с домов. Люди падали — и из процессии, и из рядов гвардейцев. Крики, дым, запах пороха и крови.

Но дисциплина и бронежилеты взяли своё. Гвардейцы сомкнули ряды, оттеснили наиболее яростных нападавших к стенам зданий. Гранаты со слезоточивым газом, швырнутые в эпицентр толпы, довершили дело. Через двадцать минут адского хаоса на площади остались лежать тела, дымящиеся гильзы и клубы едкого дыма. Бунт был подавлен. Жестоко и быстро.

Раненого зачинщика, того самого здоровяка, нашли прячущимся в подворотне с пулевым ранением в ногу. Его, вместе с двумя десятками задержанных, поволокли в здание местного управления Инквизиции — мрачное, серое здание с решётками на окнах.

Внутри царил хаос. Камеры, рассчитанные на десяток человек, были забиты под завязку. Вонь, крики, стенания. Конвойные, сами злые и перепуганные, тащили раненого громилу по коридору, тыкая прикладами.

— Куда его? Всё забито! — крикнул один.

— В пятую! Там только один сидит, старый!

Дверь в камеру №5 с лязгом открылась. Раненого с силой швырнули внутрь. Он грузно упал на цементный пол, застонав от боли. Дверь захлопнулась.

Он поднял голову, отплёвываясь кровью. В углу камеры, на голой наре, сидел человек. Огромный, даже сидя он казался гигантом. Его лицо было в синяках, одежда — грязная роба. Но глаза… глаза смотрели на него с холодным, безразличным вниманием, словно оценивая не человека, а явление природы. Это был Фёдор Карамазов.

Громила, превозмогая боль, приподнялся на локте. Его взгляд, полный злобы и боли, встретился с этим ледяным взором.

— Чего уставился, дед? — прохрипел он. — Тоже за святого нашего сел?

Карамазов не ответил. Он просто смотрел. Смотрел на это живое воплощение нового хаоса, который он предвидел и о котором говорил Клац. Хаоса, рождённого не силой, а отчаянием, и направленного уже не на врагов, а на самих себя. И в глубине его усталых глаз, казалось, не было ни осуждения, ни сочувствия. Лишь подтверждение той самой страшной догадки: круговорот насилия, который он запустил когда-то, вышел из-под контроля и теперь пожирал своих же детей, облачившихся в новые, самодельные рясы мучеников.

Спустя несколько часов тяжёлого, напряжённого молчания, прерываемого лишь стоном юноши от боли в ноге и кашлем Карамазова, любопытство пересилило боль и злобу. Молодой парень, которого звали Артём, уставился на своего необычного сокамерника. Фёдор задал вопрос:

— А тебя-то за что? — хрипло спросил он, вытирая пот со лба.

— Мы боремся, — прорычал Артём, пытаясь придать голосу убедительности. — За Германа. Против секты старого Христа, за нового Бога, как Герман и завещал! Чтобы все знали!

Фёдор смотрел на него ещё несколько секунд, а затем тихо, но так, что каждое слово било, как молотком по наковальне, произнёс:

— Герман такого не завещал бы никогда.

— Откуда тебе знать, старый хрыч?! — взорвался Артём, пытаясь приподняться, но боль в ноге пригвоздила его к полу.

И тогда Карамазов встал. Не просто поднялся — он распрямился во весь свой исполинский рост, и даже в грязной робе, даже избитый, он заполнил собой всю камеру. Тень от него накрыла юношу. В его глазах не было ни злобы, ни превосходства — лишь холодная, беспощадная ясность и возраст, который чувствовался не годами, а тяжестью увиденного.

— Я знал Германа, — сказал Карамазов, и его голос был низким раскатом, от которого задрожали стены. — Лично. Он был… добр. По-настоящему. Помогал всем, кто приходил. Исцелял. Утешал. Даже когда к нему приходили с оружием и злобой в сердце… он отвечал не злом. Он отвечал добротой. Той самой, о которой и говорит ваша… и его… вера. А вы… — он обвёл жестом не только Артёма, но как бы всю страну за стенами камеры, — …вы всё пачкаете своей грязью. Своей ненавистью. Своей жаждой крови под любым предлогом.

Он сделал шаг вперёд, нависая над притихшим, вдруг смолкнувшим юношей. Карамазов наклонился, заглядывая ему прямо в глаза, и спросил тихо, почти по-отечески, но с такой силой, что у Артёма перехватило дыхание:

— С чего ты взял, мальчик, что Герман велел убивать? Кто тебе это сказал?

Артём замер. Вся его ярость, вся фанатичная уверенность вдруг дали трещину под тяжестью этого вопроса и под ледяным взглядом человека, который, судя по всему, действительно знал то, о чём говорил. Растерянность сменила злобу. Он сглотнул.

— Отец Назарий… — прошептал он. — Настоятель. Из монастыря, где Герман когда-то… служил. Он говорил, что истинная вера требует борьбы. Что старый мир должен пасть… ради нового. Что Герман… что он был лишь началом, а мы — продолжением.

Карамазов выпрямился. На его лице не было удивления. Было лишь подтверждение худших догадок.

— Настоятель, — повторил он без эмоций.

Он подошёл к решётчатой двери и ударил по ней открытой ладонью. Звук был оглушительным в тишине коридора.

— Охранник! — голос Карамазова прозвучал не как просьба, а как приказ, от которого по инерции вздрогнул даже Артём. — Позовите сюда дознавателя. Сейчас же.

В его тоне была такая непререкаемая власть, такая уверенность, что даже привыкший к крикам и угрозам охранник за дверью не посмел отказать. Послышались быстрые шаги.

Карамазов отвернулся от двери и посмотрел на Артёма.

— Герман завещал любить. А вас используют, чтобы сеять ненависть. Вам это надо?

Артём сидел, сжимая рану на ноге, и молчал. Его мир, построенный на простой формуле «мы правы, они нет», только что дал трещину. И в эту трещину заглянуло лицо настоящего чудовища из прошлого, которое, как ни парадоксально, говорило о святом куда больше правды, чем его собственный наставник.