О сестре Гитлера обычно вспоминают как о неловкой подробности.
Как о подписи мелким шрифтом под историческим приговором.
— Единственная родная сестра, — сказал мне как-то знакомый историк. — И, между прочим, пережила своего брата почти на пятнадцать лет.
— Значит, ей досталось продолжение, — сказал я.
— Ей досталась тишина, — ответил он.
Звали её Паула.
История их семьи начиналась странно — с письма в Ватикан.
Потому что отец и мать приходились друг другу родственниками, и церковь долго думала, разрешать ли им вообще быть семьёй.
— Представляешь, — сказал я приятелю, — будущая катастрофа мира зависела от церковной канцелярии.
— История вообще любит начинаться с печатей, — сказал он. — А заканчивается пеплом.
Детей у них было много.
Но выжили только двое.
Остальные умерли ещё младенцами.
И это, как мне кажется, многое объясняет:
в семье, где каждый выживший — уже почти чудо, слишком много ожиданий и слишком мало тепла.
Адольф был старше Паулы на семь лет.
Для детства — вечность.
Он уже говорил, а она только училась.
Он уже сердился, а она только плакала.
Говорят, он её бил.
— Он меня воспитывал, — говорила потом Паула.
— Это не воспитание, — сказал бы сегодня любой специалист.
— Это старший брат, — сказала бы тогда любая семья.
После смерти отца и матери они остались почти одни.
Адольф уехал в Вену.
Паула осталась в Линце.
В маленькой квартире, где всё напоминало о тех, кто ушёл.
— Ты напишешь? — писала она.
— Напишу, — отвечал он.
Они не виделись больше десяти лет.
Но письма шли.
И в этом была странная форма близости:
родственники, существующие только на бумаге.
Когда Паула выросла, она тоже поехала в Вену.
Как будто другого маршрута у неё просто не было.
Сначала работала домработницей в общежитии для еврейских студентов.
— Забавный поворот, — сказал мне один профессор. — История ещё не знала, что готовит этой женщине.
Потом стала секретаршей.
Жила скромно.
Писала брату.
Виделась с ним редко.
А потом фамилия стала опасной.
Её уволили.
— Мы вынуждены… — начали объяснять.
— Я поняла, — сказала она.
Не за ошибки.
За родство.
Брат стал помогать деньгами.
— Хватает? — спрашивали её.
— Хватает, чтобы не зависеть от чужой доброты, — отвечала она.
Её убедили сменить фамилию.
— Вольф, — сказали ей. — Так будет безопаснее.
— От кого?
— От всего мира.
И тут история добралась до её личной жизни.
Она влюбилась в венгерского психиатра — Эрвина Экелиуса.
Обычный человек.
Не политик.
Не герой.
— Я хочу выйти за него замуж, — сказала она брату.
— Нет, — ответил брат.
— Почему?
— Потому что я так решил.
И всё.
Эрвина арестовали.
Потом отправили на фронт.
Потом — плен.
Потом — лагерь.
Потом — смерть.
А Паула осталась ждать.
И ждать — это вообще её главная профессия.
Ждать писем.
Ждать разрешений.
Ждать, что брат объяснит.
Ждать, что всё это временно.
Во время войны она работала в госпитале.
— Что вы там делали? — спрашивали её позже.
— Писала отчёты, — говорила она. — Разносила бумаги.
Человек-буфер между болью и канцелярией.
В апреле сорок пятого её привезли в резиденцию брата.
Дали деньги.
— Это вам, — сказали ей.
— Почему сейчас?
— Потому что потом может не быть.
Через месяц её арестовали американцы.
Начались допросы.
— Вы знали?
— Нет.
— Вы верили?
— Я верила брату.
— Вы понимаете, что его обвиняют в чудовищных преступлениях?
— Я не верю, что он мог это приказать.
И вот здесь история сталкивается с самой неудобной правдой:
человек может искренне не верить в то, что знает весь мир.
Потому что личная память сильнее газет.
— Он бы мне сказал, — повторяла она.
Её отпустили.
Вины не нашли.
Она вернулась в Вену.
Работала в художественном салоне.
Иногда меняла фамилию.
Потом возвращала.
Пыталась отсудить хоть что-то из имущества брата.
— Всё завещано государству, — сказали ей.
— А мне?
— Вам — часть дома.
Часть дома человека, который разрушил миллионы домов.
Символизм у истории всегда жестокий.
Она жила тихо.
Журналистов не любила.
Дала одно интервью.
В нём сказала:
— Я должна говорить о нём хорошо. Он мой брат.
И вот тут возникает пауза, в которой никто не знает, что сказать.
Потому что общество требует приговоров.
А семья — оправданий.
Паула умерла в 1960 году.
Похоронена без почестей.
Без толпы.
Без лозунгов.
Просто женщина, которая всю жизнь прожила с фамилией, от которой нельзя было отречься и нельзя было защититься.
И так и не смогла перестать быть сестрой.
Самое скандальное в этой истории не то, что Паула не признала вины брата, а то, что она вообще осталась человеком, а не символом. Истории удобнее, когда у всех есть роли: палач, жертва, свидетель, герой. А она не вписалась ни в одну. Она не оправдывала режим, но и не проклинала родственника. Она просто продолжала любить брата, как любят в семьях, где любовь старше любых фактов.
Мы привыкли требовать от людей моральной безупречности, особенно если рядом стоит катастрофа. Нам хочется, чтобы все вовремя отрекались, осуждали, подписывали правильные заявления. Но жизнь устроена иначе: человек может понимать ужас происходящего и всё равно не уметь перестать быть родственником. И это разрушает наш аккуратный чёрно-белый сценарий.
И, пожалуй, самый тяжёлый скандал здесь в том, что Паула напоминает: зло не живёт в вакууме. У него бывают матери, сёстры, старые письма и детские воспоминания. И когда мы сталкиваемся с этим, становится страшно не от масштабов преступлений, а от простой мысли — как легко история проходит через обычных людей, не спрашивая, готовы ли они к такому родству