Найти в Дзене
FootpassengerSDE

Крымская война 1853-1855гг. Тарле Е. п. 12. 2. Осада Силистрии и конец Дунайской кампании.

Почти одновременно с несчастьем, которым закончилось
наступательное действие генерала Сельвана, произошло и другое событие,
омрачившее эти последние недели пребывания русской армии в Дунайских
княжествах. Оно настолько характерно, что, бесспорно, заслуживает
внимания. В середине апреля 1854 г. в Александрийский гусарский полк,
стоявший в городе Крайове (в Малой Валахии), прибыл только что
назначенный туда в чине полковника Андрей Николаевич Карамзин. В свое
время он служил в кавалеристах, вышел в отставку, женился на
великосветской красавице Авроре Демидовой, и его решение вновь пойти на
службу, покинув роскошную жизнь в великолепном дворце своей жены,
приветствовалось и в прозе в петербургских гостиных, и в стихах — князем
П. А. Вяземским, воспевавшим патриотический порыв этого сына
знаменитого писателя и историка России Н. М. Карамзина. Но в полку все это никого не трогало, и, напротив, товарищи,
давно тянувшие лямку и ежедневно сами рисковавшие жизнью, были обижены
те
Оглавление

Глава XI. Осада Силистрии и конец Дунайской кампании

7

Почти одновременно с несчастьем, которым закончилось
наступательное действие генерала Сельвана, произошло и другое событие,
омрачившее эти последние недели пребывания русской армии в Дунайских
княжествах. Оно настолько характерно, что, бесспорно, заслуживает
внимания. В середине апреля 1854 г. в Александрийский гусарский полк,
стоявший в городе Крайове (в Малой Валахии), прибыл только что
назначенный туда в чине полковника Андрей Николаевич Карамзин. В свое
время он служил в кавалеристах, вышел в отставку, женился на
великосветской красавице Авроре Демидовой, и его решение вновь пойти на
службу, покинув роскошную жизнь в великолепном дворце своей жены,
приветствовалось и в прозе в петербургских гостиных, и в стихах — князем
П. А. Вяземским, воспевавшим патриотический порыв этого сына
знаменитого писателя и историка России Н. М. Карамзина.

Но в полку все это никого не трогало, и, напротив, товарищи,
давно тянувшие лямку и ежедневно сами рисковавшие жизнью, были обижены
тем, что по протекции Карамзин сразу же получил большой чин и стал
начальником старых офицеров. Жаловались, что «пришлец всем сел на шею».
Приехал же Карамзин, как пишет очень к нему доброжелательный свидетель и
очевидец, «с единственной целью испытать военное счастье». Между тем
Александрийский гусарский полк вместе со всем тридцатитысячным отрядом
генерал-лейтенанта Липранди, в состав которого он входил, уже снял,
согласно приказу Паскевича, осаду с города Калафата, под которым
простоял без дела три месяца, и стоял теперь в городе Крайове в ожидании
приказа о дальнейшем отступлении к русским границам. Лично храбрый
человек, легкомысленный дилетант военного дела, без малейшей боевой
опытности, уверенный в безнаказанности вследствие своих больших
петербургских связей, Андрей Николаевич решился на собственный риск и
страх вносить при случае поправки в возмущавшую его общую тактику князя
Паскевича. Средств для этого у него было немного — всего один дивизион,
состоявший из двух эскадронов: Карамзин сразу же и был назначен
командиром этого дивизиона, для чего пришлось вытеснить прежнего
начальника, подполковника Сухотина, об устранении которого солдаты очень
жалели.

С первых же дней Карамзин стал, довольно мало стесняясь,
критиковать действия генерала Салькова, своего непосредственного
начальника, и тот, боясь этого влиятельного в Петербурге подчиненного,
принужден был даже оправдываться в том, что не завязывает дела с
турками, которые в большом количестве следовали по стопам русских,
отступающих от самого Калафата. [478]

16(28) мая Карамзин был назначен в рекогносцировку и в 5 часов
утра выступил со стоянки, бывшей в местечке Слатине. Еще до выступления
была неладная атмосфера. Офицеры, не терпевшие «пришлеца», собравшись в
кружок, громко злословили о нем, а
солдаты чутко прислушивались, по показанию свидетеля{40}.
«Посмотрим, что-то сделает сегодня наш петербургский франт? Черт знает,
что творит Липранди! Можно ли поручать столь серьезное дело человеку
новому в полку... Это не только для всех нас, но и для простых солдат
обидно!..» и т. д. «Солдаты одобрительно что-то буркнули»
{41}.

Когда явился начальник рекогносцировки А. Н. Карамзин и поздоровался с фронтом, то солдаты ответили вяло, негромогласно. Признаки были зловещие. «Что скажешь?» — «Скверно!» Таким кратким диалогом обменялись два дружественных Карамзину офицера.

Отряд шел к м. Каракалу, где находился турецкий отряд
неустановленной численности. Разведка в Дунайской армии была из рук вон
плоха. Сплошь и рядом русские начальники пользовались как своими
лазутчиками шпионами, специально для этого подсылаемыми Омер-пашой.
Прошли двадцать верст, сделали привал. Карамзин пригласил всех офицеров к
себе в палатку закусить, но почти никто из них не пожелал явиться.

У Карамзина было в данном ему для этой рекогносцировки отряде
шесть эскадронов, одна сотня казаков и четыре орудия. Из шести
эскадронов четыре были «чужие», совсем не знавшие Карамзина до этого
дня.

Вскоре после привала, пройдя еще верст семь, Карамзин должен был
решить очень ответственное дело: перед отрядом была река, а через нее
был перекинут совсем узенький мостик. К Карамзину подъехал поручик
Черняев (впоследствии, в 1876 г., знаменитый предводитель сербской
армии) и заявил, что не советовал бы так рисковать: ведь эта ненадежная
переправа могла погубить отряд в случае отступления под натиском турок.
Но Карамзин не только велел перейти через этот мостик, но отдал такое же
приказание перед другим мостком, перекинутым через овраг, полный топкой
грязи, встретившимся несколько дальше
{42}.

Черняев справедливо видел смертельную опасность в этих узких
мостках, но Карамзин сказал ему: «На основании данной мне инструкции я
действую самостоятельно, не думаю, чтобы с таким известным своей
храбростью полком нам пришлось отступать, не допускаю этой мысли. С
этими молодцами надо идти всегда вперед!.. Все молчали. Черняев заметил
Карамзину, что это — громадный риск с его стороны». Но на войне долго с
начальником не пререкаются и резонов ему не представляют: Черняев умолк.
Отряд перешел и через этот второй [479] мост, и
вдруг впереди показались четыре колонны турок, человек, как издали
казалось, по пятьсот в каждой. На самом деле турок было около трех тысяч
человек. Еще было время уйти. Но Карамзин заявил, что перед ним вовсе
не четыре колонны, а только две, и что то, что кажется третьей и
четвертой колонной, просто какие-то два забора. Он велел рысью
приблизиться к туркам и открыть огонь. Тут произошло неожиданное
открытие: дав несколько залпов, артиллерия вдруг умолкла. Оказалось, что
забыли
«по оплошности» взять достаточно снарядов! Еще и в этот
момент турки не осмелились напасть и можно было попытаться уйти без
потерь. Но Карамзин, который «побледнел как полотно» при этом страшном
открытии, что нет снарядов, все-таки дал сигнал к атаке. Один эскадрон
приблизился к туркам, и началась свалка. Эскадрон, потеряв начальника
Винка, растерялся и бросился назад. Второй эскадрон — уже на полдороге —
повернул обратно. Абсолютная невозможность надеяться на победу
парализовала солдат, совсем не веривших при этом Карамзину. Турки
бросились в обход, желая овладеть именно тем мостом, который был
перекинут через овраг (Тезлуй). Гусары помчались в полном беспорядке
туда же, стремясь опередить турок. Произошла страшная свалка и резня у
этого моста. Карамзин, окруженный турками, сопротивлялся долго и
отчаянно. На его трупе было потом обнаружено восемнадцать ран. Турки
захватили все орудия
{43},
но не сумели задержать и взять в плен или перебить отряд. О Карамзине
говорили, что только смерть спасла его от отдачи под военный суд. В
общем выбыло из строя в этот день 19 офицеров и 132 солдата. Этот эпизод
вызвал много комментариев в заграничной печати, где очень раздувалось и
преувеличивалось значение турецкой победы у Каракала. В Петербурге
поведение Карамзина было темой продолжительных и страстных споров.
Отголосок мы находим в саркастических словах Льва Толстого в одном из
черновых набросоков первой главы «Декабристов». Толстой, не называя
Карамзина, поминает «одного, увлекшегося желанием как можно скорее
отслужить молебен в (Софийском. —
Е. Т.
) соборе и павшего в полях Валахии, но зато и оставившего в тех же полях
два эскадрона гусар». Толстого явно раздражали безответственные
великосветские восторженные разговоры о человеке, правда, заплатившем
жизнью за свой поступок, но с таким преступным легкомыслием, несмотря на
предупреждения, погубившем без тени смысла вверенный ему отряд. Смерть
этого человека Толстой не желает признать «чувствительнейшей потерей для
отечества», как он иронически выражается. Возмущение на месте, в армии,
против виновника несчастья было так велико, что даже его смерть не
примирила с ним. Паскевич велел назначить следствие. Оно выяснило, что [480]
полковник Карамзин, «желая ознаменовать себя победой», пренебрег всеми
предостережениями более опытных офицеров, не высылая даже разъездов
впереди, бросился на сильнейшего неприятеля и потерпел поражение
{44}.

8

Это поражение имело вредные морально-политические последствия.
Оно способствовало тому, что турки очень осмелели, и дальнейшее
отступление корпуса Липранди из княжеств проходило местами не очень
спокойно. Вообще же эта, в сущности, небольшая стычка приобрела в
сообщениях европейских газет, враждебных России, характер большого
проигранного русскими сражения, которое будто бы отчасти заставило
Паскевича ускорить эвакуацию армии из Дунайских княжеств. Фельдмаршал и
без того уже близок был к реализации своего давнишнего решения и вскоре
после несчастья с Карамзиным предпринял первые шаги к ликвидации
Дунайского похода: он окончательно покинул армию.

Вот как это случилось.

28 мая 1854 г.{45}, когда князь Паскевич проезжал по линии фронта осаждающих Силистрию войск, ядро, пущенное из одного силистрийского форта, ударилось о землю и осыпало песком фельдмаршала. Затем, по свидетельству полковника Менькова, подъехав к левому флангу, «князь Варшавский, разлегшись на бурке, весьма аппетитно приступил к завтраку», а уже потом заговорил о том, что он контужен. Об этой контузии весьма иронически и недоверчиво пишут буквально почти все свидетели, явно не веря в ее серьезность и даже вообще в ее реальность. «Солдатики... исподтишка подсмеивались над контузиею фельдмаршала»{46}.
Паскевич выдумал эту контузию затем, чтобы уехать прочь от Силистрии
сначала в Яссы, а из Ясс в Гомель. Никогда Паскевич трусом не был,
физическая храбрость его не подлежит ни малейшему сомнению, и эта мнимая
контузия понадобилась ему лишь затем, чтобы легче и скорее привести к
окончанию главное дело: снять осаду с Силистрии и вывести войска из
Дунайских княжеств.

Самое любопытное и в данном случае по существу решающее показание
дает врач Павлуцкий, лечивший «контуженного» фельдмаршала: «Не подлежит
никакому сомнению, что происшествие 22 (28. —
Е. Т.
) мая послужило только предлогом к выполнению давнего желания
фельдмаршала удалиться от дел, так как скачок лошади и падение ядра в
трех шагах не могло произвести не только контузии, но даже обыкновенного
легкого ушиба». Столь кстати подоспевшая контузия ускорила отъезд
фельдмаршала. «Уже давно говорили об этом отъезде, [481] мотивированном, как утверждают, убеждением его светлости в необходимости прежде всего быть наготове против австрийцев,
несмотря на все успокоительное, что нам говорят на этот счет Петербург и Вена.
По этой же причине мы эвакуировали Малую Валахию», — так доносил
командовавший речной эскадрой на Дунае князь Михаил Павлович Голицин в
доверительном письме Меншикову
{47}.

За несколько дней перед своим отъездом из армии для прикрытия
главных сил Лидерса и для рекогносцировки по дорогам, ведущим к
Силистрии из Шумлы, откуда Омер-паша мог бы послать подкрепление к
осажденной крепости, Паскевич велел образовать особый отряд из бригады
пехоты, одного полка регулярной кавалерии, четырех сотен казаков, двух
пеших и одной конной батареи. Этот «авангард» — так он был назван в
приказе, подписанном Горчаковым 23 мая (4 июня), — был поставлен под
начальство Хрулева
{48}.
Отряду этому суждено было иметь лишь незначительные стычки с турками
потому, что никаких сил в подкрепление силистрийскому гарнизону
Омер-паша из Шумлы посылать не решался, хотя 27 мая (8 июня) Хрулев
получил писанную во втором часу ночи карандашную записку из штаба
Паскевича: фельдмаршал приказывал Хрулеву «быть как можно осторожнее,
ибо есть слухи, что Омер-паша намерен подойти к Силистрии»
{49}.
Эта записка многое объясняет в том роковом решении, которое спустя
несколько дней принял фельдмаршал. Слухи оказались совершенно ложными,
но Паскевич именно и хватался за подобную информацию: это создавало
желательную для него атмосферу.

Между тем турки в Силистрии ждали со дня на день гибели. Голод в
осажденной Силистрии все усиливался. В самые последние дни мая (ст. ст.)
Горчаков получил известие, что Омер-паша высылает из Шумлы в Силистрию
транспорт с ячменем и сухарями. Горчаков приказал Хрулеву перехватить
этот транспорт, пока он будет продвигаться дорогами и тропинками со
стороны селений Калипетри и Бабу (там, где Силистрия так до самого конца
и не была вовсе отрезана от внешнего мира); Горчакову перехватить этот
транспорт хочется потому, что взятие Силистрии ему в душе очень
желательно; но, зная Хрулева, князь в то же время боится, что Хрулев
ввяжется в сражение по-настоящему, и за это он, Горчаков, получит от
фельдмаршала жестокий нагоняй, что уж ему нисколько нежелательно. И вот
что выходит у Михаила Дмитриевича в его приказе генералу Хрулеву: «Когда
узнаете о приближении транспорта, то выступить немедленно со всем
отрядом и перехватить оный, отнюдь не вдаваясь в бой
для другой какой-либо цели»{50}. А как же быть, если турки будут защищать свой транспорт? Если стараться при этом разбить и [482] прогнать турок, будет ли это «какая-либо другая цель» или нет? Так велась, по сути дела, вся Дунайская кампания, поскольку она велась из бухарестской главной квартиры.

Но 28 мая (9 июня) в самом деле произошло столкновение части
отряда Хрулева с турками между Силистрией и Калипетри. Русские потери
были незначительны (десять рядовых убитых, шестнадцать раненых, убит
один офицер, ранено двое). Турки бежали в крепость, оставив довольно
много трупов. В реляции говорится даже, будто «до четырехсот трупов», но
точности этих показаний в реляциях не всегда можно доверять, разумеется
{51}.
Впрочем, турецкий отряд состоял на этот раз отчасти из башибузуков,
которые при отступлениях всегда теряли много людей, так как совершали
отход беспорядочно и он у них превращался обыкновенно в паническое
бегство.

Дальше происходит нижеследующее. К деревне Калипетри,
расположенной с той стороны крепости Силистрии, откуда ждут транспорта с
продовольствием из Шумлы, отправляется отряд под начальством
генерал-лейтенанта Павлова, состоящий из 3 1/2
полков пехоты, 16 эскадронов регулярной кавалерии, 5 сотен донских
казаков и трех батарей. Так как можно опасаться, что Омер-паша пошлет
для сопровождения транспорта большие силы, то, вполне естественно,
Горчаков отдает 1(13) июня письменный приказ Хрулеву, стоящему со своим
авангардным отрядом неподалеку от той же деревни Калипетри: «Если
генерал Павлов будет атакован превосходными силами или будет угрожаем во
фланг и тыл гарнизоном из крепости, то ваше превосходительство должны
немедленно стараться поддерживать помянутый отряд генерал-лейтенанта
Павлова». Это вполне целесообразный приказ, и пишет его тот человек,
сидящий в князе Горчакове, который искренно хочет взять Силистрию. Но
вот, не успел Горчаков подписать этот красиво переписанный писарской
рукой приказ, как пробуждается другой сидящий в нем человек, тот самый,
который привык двадцать пять лет подряд ежедневно трепетать перед
Паскевичем и который знает, что фельдмаршал хочет не брать Силистрию, а
поскорее уйти от нее прочь. И этот другой человек, живущий в Горчакове,
приписывает карандашом на узеньком пространстве между последней строкой
приказа и своей подписью: «но немедленно мне доносить о том, что вы
будете предпринимать», — и тут же эту фразу пишет еще и чернилами
{52}. Но раз пробужденная боязнь перед Паскевичем не успокаивается, и вот, в тот же день,
1 июня, и немедленно после первого приказа, что доказывается номерами
(первый приказ № 1773, второй — 1774, значит, буквально через час или
два часа времени, принимая во внимание обилие ежедневных исходящих бумаг
из канцелярии Горчакова), пишется [483]
новый
приказ Хрулеву, решительно
уничтожающий
только что данное распоряжение о поддержке Павлова: «В дополнение
предписания от сего же числа за № 1773, г-н генерал-адъютант князь
Горчаков приказать изволил, чтобы ваше превосходительство не делали
движений с вашим отрядом на поддержку отряда генерал-лейтенанта Павлова,
а всякий раз, когда будет предстоять в том надобность, предварительно
присылали бы сюда испросить на то разрешения его сиятельства, отправляя
посыльных сколь можно быстрее». Если мы вспомним, что деревня Калипетри
лежала в двух шагах от укрепления Силистрии, называемого «Абдул-Меджид»,
и что, следовательно, турецкие силы, сопровождающие транспорт, напали
бы на Павлова с фронта или с фланга, а силистрийский гарнизон вышел бы
из «Абдул-Меджида» и ударил бы по отряду Павлова в тыл, то поймем, что
требование предварительного «испрашивания позволения», помогать ли
Павлову или не помогать, фактически делало абсолютно невозможным для
Хрулева даже и думать о фактической помощи Павлову. Но едва был написан
этот убийственный приказ, как вновь Горчакова зазрила совесть — и слова:
«отправляя посыльных сколь можно быстрее»
он подчеркивает или велит подчеркнуть своему начальнику штаба генералу Коцебу
{53}.
Как будто это подчеркивание могло прибавить прыти казацкой лошади и как
будто посланный казак мог не опоздать, где речь шла не о часах, а о
минутах.

Отряд Павлова был спустя два дня, 3(15) июня, сменен отрядом
Бебутова, но Хрулев получил повторный приказ от Коцебу: «Если князь
Бебутов будет атакован превосходными силами во фланг или тыл, то ваше
превосходительство должны, не делая движения с вашим отрядом на
поддержку его, присылать в главный лагерь сколь можно быстрее посыльных
для испрашивания разрешения его сиятельства, что следует вам
предпринять»
{54}.

Итак, авангардный отряд Хрулева обязывался созерцать, не трогаясь с места, как турки, ударив «превосходными силами» одновременно во фланг и тыл,
успешно истребляют отряд Бебутова, и поджидать «разрешения» канцелярии
Горчакова пойти на выручку. И в это время Хрулев как раз лишился своего
начальника и главного покровителя. 1(13) июня генерал Шильдер, гуляя
между траншеями, определенно уверял офицеров, что Силистрия будет взята в
самом близком будущем. Разорвавшаяся близ него турецкая граната
оторвала ему ногу. Его пробовали еще спасти и произвели над стариком
мучительную хирургическую операцию — отняли ногу, без каких бы то ни
было анестезирующих средств, которых вообще в Дунайской армии и в помине
не было. Шильдер скончался через несколько дней после операции. [484]

9

Наконец князь Горчаков, побуждаемый генералами и офицерами, решил
покончить дело штурмом и назначил его в ночь с 8 на 9 июня. По армии,
предназначенной для штурма, была роздана обширная диспозиция (занимающая
одиннадцать страниц большого формата, написанных довольно убористым
почерком, — правда, с большими полями). В этой диспозиции, подписанной
генералом Коцебу и дежурным штаб-офицером полковником Болдыревым, был
один пункт, показывающий, что на этот раз Горчаков в самом деле решил
взять Силистрию — или во всяком случае сделать для того все от него
зависящее. Солдаты должны были иметь полную уверенность, что тут уж в
самом деле их начальство не лукавит. Вот этот пункт, обозначенный под № 2
в разделе диспозиции, озаглавленном: «Общие примечания». «Идти беглым
шагом и начать кричать ура отнюдь не далее 50 шагов от атакованного
пункта. Внушить солдатам, что преждевременная беготня и крик ура суть
препятствия к успеху; равно внушить им, что так как решено непременно
овладеть сими укреплениями, то отступления, а потому и отбоя не будет, и
если такой сигнал услышат, то это значит, что он подан
турками
для обмана»
{55}.

Итак, борьба не на жизнь, а на смерть, сигнал к отступлению
отныне невозможен, приравнен к государственной измене, корабли, что
называется, сожжены.

8(20) июня вечером Горчаков велел явиться всем начальникам частей
войска, собранного под Силистрией. Он объявил о своем непреложном
решении ночным штурмом взять Силистрию. Он снова и снова напомнил то,
что было им сказано в приказе по войскам, тогда же, вечером, прочитанном
в войсках:
отступления не будет ни в каком случае, войскам, назначенным на штурм, велено не брать с собой горнистов,
чтобы некому было даже протрубить сигнал к отступлению. Солдаты были
полны решимости. «Нельзя было безучастно смотреть на молитву солдат,
готовящихся к смерти», — говорит очевидец. Войска поздно вечером вышли
из лагеря бесшумно и заняли позиции: «все на своих местах, лежат, не
спят, ждут указанного сигнала».

Наступила ночь. Темнота и тишина царили в русском лагере. Считали
минуты. Уже все готово было к штурму, когда Горчакову подали только что
полученный пакет, привезенный курьером Николаем Яковлевичем Протасовым
от Паскевича, Горчаков при свете фонаря открыл пакет. До сигнальной
ракеты, которая должна была возвестить начало штурма, оставалось в этот
момент около получаса
{56}.

В конверте, который распечатал Горчаков, находились два [485]
документа, оба необыкновенно характерные. Первый — своими умолчаниями, а
второй — своими формулировками. Первый документ — письмо Паскевича к
Горчакову, написанное в ласковом, интимном тоне, ни единым словом прямо
не говорит о снятии осады, но как-то так выходит, что фельдмаршал
рад-радешенек предстоящему спасению Горчакова от ужасных опасностей:
«Дай бог, чтобы в это время не застала вас атака от турков и французов и
прочих. Кажется, что дела поправляются... Я угадал, что австрийцы могут
спустить корпус на Окно, и уже начал посылать узнавать об этом и вчера
получил известие, что они послали саперов, дабы разрабатывать дороги...
Еще раз дай бог, чтобы успели хорошо отойтить. Если вы что перемените,
то я разрешаю. Ваш всегда истинно уважающий и преданный князь
Варшавский». А второй документ, лежавший в том же конверте, являлся уже
строго официальным и точным приказом, причем Паскевич явно хочет
переложить ответственность за снятие осады на царя. «Государь император в
собственноручном письме от 1(13) июня высочайше разрешить соизволил:
снять осаду Силистрии,
ежели до получения письма Силистрия не будет еще взята или совершенно нельзя будет определить, когда взята будет». А так как,
мол, по донесениям Горчакова, Силистрия не взята и нельзя определить,
когда будет взята, и так как австрийцы могут начать действия уже между 1
и 4 июля, французы же и англичане, соединясь с турками, могут в
количестве ста тысяч человек прийти на помощь Силистрии, то «по всем сим
соображениям, я со своей стороны решительно полагаю: 1) осаду Силистрии
не теряя времени снять, а войска наши перевести на левый берег
Дуная...» Выходит, что Горчаков и царь сочли необходимым снять осаду, а
фельдмаршал был в данном случае как бы передаточным органом, сообщившим Николаю сведения от Горчакова и затем передавшим Горчакову предписание от Николая. Но замаскировать истинную свою решающую роль в ликвидации Дунайской кампании князю Паскевичу все-таки не удалось.

Горчаков сейчас же велел уже занявшим позиции для ночного штурма
войскам вернуться в лагерь. «Надобно было видеть и слышать в ту минуту
солдата.
Явное негодование за обманутые надежды громко высказывалось в рядах их.
Самые начальники не верили отмене штурма. Один полковой командир
(Брянского егерского полка, полковник Ган), которому привез не известный
ему адъютант приказание возвратиться в лагерь, не верил ему и
подозрительно спрашивал фамилию привезшего, настаивая, чтобы адъютант
написал ему, кто он таков и какое привез приказание! Недоверчивый,
храбрый полковник поверил приказанию только тогда, когда к голове его [486]
полковой колонны подъехали знакомые лица штаба, грустно возвращавшиеся в
лагерь», — говорит нам очевидец, переживший эту ночь, когда фактически
была Россией проиграна первая половина Восточной войны.

«Опоздай курьер, неприятельские укрепления через несколько часов
были бы в наших руках: за то ручались принятые меры... Назначенные на
приступ войска нехотя пошли назад, и между ними быстро разнеслась молва,
что во всем этом виновата Австрия, на избавление которой от гибели в
1848 году из этих же войск многие ходили. Озлобление на австрийцев было
всеобщее».

Немедленно, конечно, ликвидирована была и отдельная операция,
которая поручена была Хрулеву. В половине четвертого часа дня 8(20) июня
Хрулев получил известие от Коцебу, что на рассвете состоится штурм и
что по сигналу (будет пущена ракета) Хрулеву предписывается открыть
пальбу по оврагу и по ближайшему (нагорному) укреплению Силистрии. Но
ракета не взвилась. А в полночь с 8 на 9 июня Хрулев получил карандашную
записку: «Атака назначенная отменяется, посему возвратитесь в свой
лагерь и батарею, если она начата, оставьте недостроенною.
Генерал-адъютант Горчаков».

Это не помешало Горчакову спустя несколько часов, днем 9 июня,
приказать Коцебу написать тому же Хрулеву: «Надобно все-таки выдвинуться
вперед и пугнуть турок от вашей батареи артиллерийским огнем, потом
выждать несколько, и если вновь придут, то опять пугнуть, постараться не
завязывать кавалерийского дела на левом фланге». Значит, нужно
«пугнуть» турок из той самой батареи, которую ночью велено было бросить
недостроенной, и «пугать» должен был тот самый Хрулев, которому ночью
велено было бросить свою позицию и вернуться в лагерь. Хрулев со своим
отрядом снялся с позиции и примкнул к отступающей русской армии. Его
положение могло бы ночью с 8-го на 9-е стать довольно опасным, если бы в
тот момент силистрийский турецкий гарнизон был способен к каким-либо
наступательным операциям. Но об этом и речи быть не могло. Силистрия
была на волосок от гибели в тот момент, когда, совсем неожиданно для
турок, осада была снята. Взорван был в крепости главный пороховой склад.
Гарнизон голодал люто. «Солдаты говорят, что лежа в секретах перед
траншеями, не раз бывало слышали, как кричали некрасовцы... (русские
раскольники, некогда бежавшие из России и ставшие турецкими подданными. —
Е. Т.): ,,Да бери же скорей, Москва, эту проклятую Силистрию, — нам есть нечего!«»
Старик Шильдер, раненный, как сказано, еще 1 июня, умиравший как раз в
эти дни в страшных мучениях после того, как ему отрезали ногу, не мог
примириться с мыслью, что Силистрия, [487] уже бывшая совсем в русских руках, как-то вдруг ушла... «Силистрия! Силистрия!» — повторял он перед смертью. Солдаты угрюмо отступали от Силистрии. Они еще меньше Шильдера соображали, что с ними делает фельдмаршал и зачем он с ними это делает, и как понимать поведение Горчакова. Воля царя была сломлена еще 1 июня.

10

Призрак войны с Австрией неотступно стоял перед Николаем. «Итак,
настало время готовиться бороться уже не с турками и их союзниками, но
обратить все наши усилия против вероломной Австрии и горько наказать за
бесстыдную неблагодарность», — пишет он Паскевичу в середине мая 1854 г.
Николай надеялся, что Силистрия будет взята через две недели, но осада
затягивалась, и уже в конце мая царь впервые начинает осваиваться с
мыслью, что, может быть, придется снять осаду с этой крепости. Дело в
том, что 1(13) июня царь получил новое неприятное известие: Австрия
может выступить 1 июля. Значит, остается ровно месяц. Но что же
предпринять за этот месяц? Николай был в нерешимости, а у Паскевича
решение созрело давно, однако царь не ставил фельдмаршалу прямого
вопроса, потому что знал наперед ответ и боялся его получить. Сначала, в
первый момент, он явно был смущен: «Сим месяцем надо воспользоваться
для того, чтобы вывезть из княжеств все лишние тягости...» (парки,
склады, раненых, больных). И следует снять осаду с Силистрии, если
крепость не будет еще взята до получения Паскевичем этого письма.
Осадные орудия увезти в Измаил и стянуть большую часть сил к Плоешти,
откуда нужно ждать вторжения австрийцев в Валахию. Царь подбадривает и
себя самого и фельдмаршала: «Ежели война с австрийцами будет неизбежна,
ты в совокупности сил своих найдешь возможность и случай приобресть
новую неувядаемую славу, горько наказав вероломных и неблагодарных
подлецов». Передает он тут же с явной целью поддержать падающий дух
Паскевича одно (лживое) известие, которому спешит поверить: «Сегодня же
получены любопытные сведения о положении союзных войск, они почти без
артиллерии и кавалерии, а тем менее снабжены обозом и потому вряд ли
появятся на Дунае».

Да и как было верить такой нелепой выдумке, как прибытие
англо-французских войск в Варну без артиллерии, без кавалерии, без
обоза? Уже спустя пять дней, 6(18) июня, император узнал от Паскевича,
что армия Омер-паши в Силистрии не только гораздо сильнее, чем у нас
предполагали, но что две французские и одна английская дивизии
благополучно высадились [488] в Варне и могут в
любой момент пойти на выручку Омер-паши. «Нельзя не жалеть, что осада
Силистрии, вместо обещанной скорой сдачи крепости, приняла столь
невыгодный оборот». С этим Николай уже хочет примириться и все-таки
цепляется за несбыточные иллюзии. Он понимает, что осада уже не может
удаться «и тогда положение армии нашей за Дунаем будет без пользы
опасное» («без пользы» подчеркнуто царем). Царь уже знает, что Паскевич
покинул театр военных действий, уехал в Яссы и передал командование
Горчакову, но чего требовать от Горчакова, какие ему указания давать —
этого Николай не знает. Никогда он полководцем не был, ни малейших
дарований в этой трудной области не обнаруживал и растерянно спрашивает
Паскевича: «Ты, верно, снабдил Горчакова подробными наставлениями, как
ему следует по твоему мнению действовать в разных предстоящих случаях».
Ничем таким Паскевич Горчакова не «снабдил», да и возможное ли это дело —
давать указания главнокомандующему «на разные предстоящие случаи?»
Значит, осаду с Силистрии нужно снять и повернуть все силы против
австрийцев.

Что означает снятие осады с Силистрии в непосредственном своем
значении на театре военных действий, это Николай сознавал очень хорошо.
«Нельзя не жалеть о снятии осады Силистрии, сколь оно не вынуждено было
замыслами Австрии. — Последствия будут весьма неприятны, подняв дух
турок, уронив дух наших, напрасно истративших столько храбрости и
трудов. — Да притом, и что главное, развязав руки союзникам, опять
обратиться к исполнению своих высадок, в особенности в Крыму, куда
вероятно все их усилия теперь обратятся», — так писал царь Паскевичу
14(26) июня, еще только предположительно, еще не зная, что Паскевич уже
поспешил воспользоваться данным ему от царя разрешением и что снятие
осады — совершившийся факт.

17(29) июня 1854 г. к Николаю прибыл фельдъегерь из Ясс с письмом
от фельдмаршала от 12(24) июня, извещавшим о снятии осады с Силистрии.
Николай был удручен, потому что понимал убийственное впечатление,
которое будет этим актом произведено. «Итак да будет воля божия! Осада
Силистрии снята. Крайне опасаюсь, чтобы дух в войсках не упал, видя, что
все усилия, труды и жертвы были тщетны и что мы идем назад, а зачем? — и
выговорить не смеем. Надо, чтобы Горчаков и все начальники хорошо
растолковали войскам, что мы только
временно отступаем (подчеркнуто царем. — Е. Т.), дабы обезопаситься от злых умыслов наших соседей. — Это слишком важно».

Почти две недели Николай не имел сведений о том, как совершается отступление русской армии из Дунайских княжеств, [489]
и только в начале июля получил донесение Горчакова. «Сколько мне
грустно и больно, любезный Горчаков, что мне надо было согласиться на
настоятельные доводы к. Ивана Федоровича об опасности, угрожающей армии
от вероломства спасенной нами Австрии, и, сняв осаду Силистрии,
возвратиться за Дунай, истоща тщетно столько трудов и потеряв бесплодно
столько храбрых — все это мне тебе описывать незачем; суди об этом по
себе!!! (три восклицательных знака. —
Е. Т.). Но как мне не согласиться с к. Иваном Федоровичем, когда стуит взглянуть на карту, чтобы убедиться в справедливости нам угрожавшего.
Ныне эта опасность меньше, ибо ты расположен так, что дерзость
австрийцев ты можешь жестоко наказать, где бы они ни сунулись, и даже,
если бы пришлось на время уйти за Серет. Не этого опасаюсь; боюсь
только, чтобы это отступление не уронило дух в войсках, ежели не
поддержать его, сделав каждому ясным, что нам выгоднее на время
отступить, чтоб тем вернее потом пойти вперед, как было и в 1812 году».
Николай не полагает, что союзные войска будут преследовать Горчакова:
«...скорее думаю, что все их усилия обратятся на десанты в Крым или
Анапу, и это не меньшее из всех тяжких последствий нашего теперешнего
положения». Письмо кончается выражением «полного доверия» царя к
Горчакову: «...как и всегда было. Тебе может быть суждено провидением
положить начало торжеству России. Не будем унывать».

Николай, чувствуя свою полную несостоятельность как стратега,
стремился не только возложить безраздельную ответственность на
командующих армиями, но и себя явно стремился убедить в их превосходных
талантах. И Меншикову, и Горчакову, и Воронцову, и другим он не
переставал расточать самые теплые уверения полнейшего своего доверия. Во
все стороны обращал он взоры, ища спасителя, искал — и не находил. И
навязывал настойчиво амплуа спасителя тем посредственностям, которых
взрастил вокруг своего трона. Паскевич посредственностью не был, и
Паскевичу царь доверял больше, чем кому-либо. Но если Николай вспоминал,
как вел себя Паскевич, что он говорил и что он делал с июня 1853 г. по
июнь 1854 г., то он не мог не сделать вывода, что фельдмаршал с ним
лукавил и против совести своей ему поддакивал весь этот год, первый год
роковой войны.

11

В общем русское отступление совершалось планомерно, турки следовали, обыкновенно, на весьма приличном расстоянии.

Так шло с самого начала отступления, когда Хрулев успешно обстрелял 9 июня ложбину, куда спустились турки, и отбросил в крепость вышедший было оттуда пехотный отряд. Да и вообще турки вовсе не походили на «победителей». Русские войска покидали свой лагерь ничуть не спеша, нисколько не боясь, да и не ожидая преследования. В тех случаях, когда при дальнейшем развитии отступления происходили столкновения между турками и русским арьергардом, они всякий раз возникали потому, что Омер-паше было желательно именно представить перед Европой дело так, будто он победоносно «гонит» русскую армию из княжеств. На самом же деле эти стычки кончались непременно отбрасыванием турок прочь от русских позиций, после чего русские, спокойно и
нисколько не ускоряя темпов, продолжали свой отход.

Единственной русской неудачей при этом отступлении было дело у
Журжева. 23, 24, 25 июня 1854 г., когда уже наши войска окончательно
покидали княжества, Горчаков ни с того ни с сего велел задержаться около
Журжева и оказать сопротивление. Войска бились в самых невыгодных
условиях, некоторые части были три дня без горячей пищи, раненых
отвозили под палящими лучами солнца, на соломе, без перевязок. Русские
потери в этом, решительно никакого смысла не имевшем, бою были велики.
Турки оказались тут гораздо лучше вооруженными, чем русские: близость
Варны, где уже стояли суда союзников, чувствовалась явственно. Плохо
было то, что русский солдат перестал
доверять ружью, видя,
насколько оно хуже неприятельского: «Солдаты умеют отлично расправляться
штыком, но стреляют торопливо, не целясь, на ружье свое мало надеясь», —
говорит участник боя. И делает общий вывод: «Нам нужны лучшие ружья и
хорошие головы, а с турками мы справимся».
Турки в сражении у Журжева потеряли больше русских, хотя и не в пять
раз больше, как утверждает на основании официальных реляций и подсчетов
князь Щербатов, дающий такие цифры: русские потери 1015, турецкие — 5000
человек.
Русские потери, по менее официальным и гораздо более достоверным
данным, были равны приблизительно 1800 человекам, турецкие, как сказано,
больше русских, но насколько больше — точных данных, которым можно было
бы верить, у нас нет. Во всяком случае турки не решились после битвы
выйти из Журжева и продолжать преследование, и Горчаков мог собрать в
городе Фратешти 46 батальонов пехоты, 60 эскадронов кавалерии, 4
казачьих полка и 180 орудий. Он тщетно поджидал турок, но они из Журжева
не показывались несколько дней. Горчакову пришлось отправить в Крым
целую 16-ю дивизию, после чего 15(27) июля он продолжал отступление.
Турки поблизости не показывались. Только в самом конце августа последние
русские отряды покинули Добрджу и пришли в Измаил.

Согласно особому австро-турецкому договору, австрийские [491] войска заняли эвакуируемую русскими территорию Дунайских княжеств.

Как только генерал Коронини занял Дунайские княжества и вошел в
Бухарест, австрийцы сразу же повели себя неограниченными владыками края.
Русские платили за все золотом, австрийцы же стали расплачиваться
бумажками, да еще такими, которые даже в самой Вене котировались на 30%
ниже номинала. Произвол водворился настолько дикий, что предшествовавшая
русская оккупация стала казаться образцом законного правопорядка: «В
Букаресте один австрийский поручик, идя со своею ротой по улице, ударом
сабли отрубил у валахского мужика руку за то, что он не довольно скоро
своротил с дороги. Другой офицер, квартировавший у одного купца,
потребовал, чтоб в отведенную ему комнату поставлена была шифоньерка; и
когда валах объявил ему, что не знает, что это за мебель, то австриец
проколол ему саблею живот». Такие поступки австрийцев назывались
«дерзостями»: «Подобные неслыханные дерзости возобновлялись
безнаказанно каждый день
»
{67}.
Австрийские офицеры, бившие граждан палкой, считались добрыми, бившие
саблей — «сердитыми», убивавшие насмерть — «строгими», перед убийством
истязавшие еще свои жертвы — «своевольными». Наполеоновская пресса
горячо поздравляла в это самое время Молдавию и Валахию с избавлением от
русских варваров...

В Париже и Лондоне еще меньше понимали неожиданное отступление
русского осадного корпуса от Силистрии, чем понимал это Сент-Арно, не
говоря уже об Омер-паше. Конечно, это не помешало Омер-паше
разблаговестить и в Турции и в Европе о том, что именно посредством его
мудрости и храбрости аллаху угодно было чудесно спасти Силистрию за
несколько часов до ее полной гибели, но не маршала Сент-Арно можно было
удовлетворить подобными объяснениями. У нас есть определенное,
непосредственно от самого маршала исходящее показание о том, как он
объяснял себе поступок Паскевича, и показание, данное не для публики, а
секретно сообщенное военному министру в Париж. Эта драгоценная
документация напечатана в том же уже названном выше первостепенном по
своему значению издании барона Базанкура, которое, как сказано, является
одним из незаменимых первоисточников по истории Крымской войны.
Базанкур получал в свое распоряжение все черновики донесений маршала
Сент-Арно в Париж, точно так же как он получал и донесения командиров
отдельных частей — главнокомандующему Сент-Арно, а потом Канроберу и
Пелисье. Он не отлучался от Сент-Арно, и его записи важны были бы сами
по себе, даже если бы он не напечатал такой массы документальных
текстов. В частности, напечатанные им [492] два донесения маршала Сент-Арно по поводу отступления русских от Силистрии представляют большой исторический интерес.

Сент-Арно до такой степени недоумевал, что только спустя неделю с
лишком после снятия осады с Силистрии взялся за перо, чтобы поделиться с
военным министром своими догадками. За эти три недели случилось многое:
русская армия ушла почти полностью из княжеств, французский маршал
ознакомился с покинутыми русскими стоянками, новых данных накопилось
немало, — и все-таки Сент-Арно не мог взять в толк и определить в
точности побуждения Паскевича.

Вот что, сидя в Варне, 17(29) июня писал он в Париж Вальяну:
«Если принять в соображение важность и основательность с давних пор
принятых русскими мер для обеспечения за собой оккупации правого берега,
тех мер, во имя которых они пожертвовали другими выгодами, какие они
могли бы получить в истекшие три месяца; если принять в соображение
размеры средств, собранных в Валахии, в Молдавии и на всем левом берегу
Дуная для этой же оккупации, наконец, ослабление морального авторитета,
которое должно было постигнуть русскую армию вследствие ее отступления
от Силистрии накануне взятия этого города, то приходится прийти к
убеждению, что это отступление не является последствием сопротивления
храброго гарнизона этой крепости. Накануне уже того дня, когда русская
армия отошла, замаскировав, по-видимому, свой отход удвоенным огнем всех
своих батарей, Омер-паша сообщил генералу Канроберу, что вследствие
сконцентрированных вокруг Силистрии новых сил он уже не в состоянии
произвести предполагавшуюся им диверсию». Сент-Арно просто теряется в
догадках: «Оказалось ли достаточным для отступления русских прибытия в
Варну союзных войск или демонстраций со стороны австрийцев, относительно
которых г-н Брук ничего мне не сообщил? Они, несомненно, способствовали
этому результату, но ведь неприятель, получая изо дня в день сведения о
нашей концентрации, знал, что у него были основания надеяться на сдачу
Силистрии до нашего прибытия. Его отступление на левом берегу было
обеспечено до самых устьев реки, и можно сказать, что никакая военная
необходимость не заставляла его сейчас отступать». Единственное
предположение, на котором довольно нерешительно останавливается маршал,
заключается в том, что Николай хочет, чтобы Австрия помогла ему
заключить поскорее мир, а это возможно лишь после очищения княжеств от
русских войск: «Многие думали, что царь, побежденный очевидными
трудностями, скопившимися вокруг него, покорился необходимости очистить
княжества с целью побудить Австрию снова стать посредницей между ним и
западными державами». И чем больше изучал Сент-Арно брошенные
русскими стоянки, тем категоричнее становилось его убеждение, что
только какая-то внезапная перемена в политических намерениях Николая
могла обусловить этот изумительный, необъяснимый уход русской армии.
Желая добиться истины, маршал послал своего дежурного полковника Виллера
с приказом изучить на месте, подробно, все брошенные русскими работы
вокруг Силистрии. И вот результаты донесения Виллера, которыми маршал
делится с министром уже в другом своем письме: «Трудно представить себе
более основательные, более обширные, более усовершенствованные работы,
чем те, которые произведены были русскими на правом берегу Дуная ниже
Силистрии. Я вполне укрепился в своем мнении, что намерение (русских. —
Е. Т.) генералов заключалось в том, чтобы сосредоточиться на правом берегу
реки, чтобы дать бой союзным войскам впереди или позади их фортификаций.
Несомненно, какой-то приказ из Петербурга обусловил их отступление».

Французский штаб просто понять не мог, почему русские отказались
от этой уже совсем в руки им дававшейся победы. Отзывы французов об
инженерных работах погибшего Шильдера вокруг Силистрии вообще полны
восторга перед искусством замысла и совершенством выполнения. И Шильдер и
его саперы все время ведь не теряли надежды, что они работают не
впустую, что Силистрия будет взята...

12

В России внезапный оборот, который приняла война на Дунае, был
учтен как большое стратегическое и политическое поражение. Война отныне
перестала быть наступательной и должна была стать чисто оборонительной.

Больше всего удручены были славянофилы, и чем они были искреннее,
чем меньше понимали, что до сих пор Николай просто хотел использовать
славян в качестве застрельщиков и авангарда русского наступления, — тем
больше и безнадежнее было уныние, овладевшее этими представителями
славянофильских идей и настроений. Морально чистый, искренний, горячий,
хотя и недалекий Константин Аксаков был особенно удручен. У него
неразрывно сплетались воедино и мечты о славянской федерации вокруг
России, и торжество православия (причем католицизм поляков, чехов,
хорватов игнорировался как досадный, но не очень существенный
диссонанс), и преданность самодержавию, и восторг перед идеей свободы
слова. Все его убеждения при полной внутренней их разноречивости как-то
гармонически у него уживались в голове исключительно вследствие
значительного его невежества в политике и во всемирной истории, причем
размеров этого своего невежества он даже и [494]
не подозревал и искренне думал, что почитывать статьи преимущественно по
истории русского быта и русской церкви в Московский период
(Петербургский ему был ненавистен и неизвестен) — значит изучать и знать
русскую историю, а размышлять о гниющей, проповедуемой западниками
цивилизации и мечтать о водружении креста на мечети Ая-София в Царьграде
— значит следить за политикой.

Вот как писал он, узнав о решении Паскевича, — писал, конечно, только для себя, в черновых заметках:

«Мы получили известие, что осада Силистрии снята и что наши
войска переходят на левый берег Дуная. Что сказать? Это известие как
громом поразило всех русских и покрыло их стыдом. Итак, мы идем назад за
веру православную. Если это движение недоверения (sic. —
Е. Т.
) против Австрии, если мы выходим из княжеств, уступаем, отказываемся от
святой брани, то со времени основания России такого стыда еще не
бывало, нас побеждали враги, а не собственный страх наш. А теперь! Ни
одного настоящего сражения в европейской Турции еще не было, мы нигде не
были разбиты... Мы выступаем из Болгарии, но что же станется с
несчастными жителями, что будет с крестами, воздвигнутыми на
православных церквах болгарских?.. Россия! Ты оставляешь бога и бог тебя
оставит... ты отвергаешь налагаемый от него на тебя подвиг защиты
святой веры, избавления страждущих братьев, и гром божий грянет над
тобой, Россия!»

Брат Константина Сергеевича, Иван, гораздо более критически
настроенный, с негодованием относившийся ко многому, что очень мало
возмущало безмятежный оптимизм его старшего брата, уже в 1854 г., после
ухода русских войск из Дунайских княжеств, склонен был считать войну
проигранной и, подобно западникам Т. Н. Грановскому, С. М. Соловьеву,
считал, что существующие в России порядки и не могут привести ни к чему,
кроме поражения. Но отец его, Сергей Тимофеевич, еще не отказывался от
своих военных мечтаний, хотя и был в большой тревоге. Вот что писал он
при первых известиях о снятии осады с Силистрии: «Вообще слухи о наших
военных и политических событиях, если только они справедливы, сводят нас
с ума. Боже сохрани и помилуй нас от мира, ибо на честный для нас мир
западные державы не могут согласиться. Под честным миром я разумею
освобождение Греции и всех христиан от ига турецкого. Но я твердо верю,
что государь никакого другого мира не заключит».

С. Т. Аксаков старался хвататься за всякий слух (а их в июне 1854 г. бродило по Москве великое множество), что будто бы с Дунайскими княжествами еще не все покончено, будто осада с Силистрии еще не снята, и т. д. Больше всего его тревожат слухи о мире, не прекращавшиеся в течение всего лета 1854 г.

«Слухи о мире были так сильны, что мы пришли было в отчаяние; но
пишут, что на большом совете почти один государь остался тверд и что мы
будем в войне со всеми. Я чувствую положение государя и глубоко уважаю
его твердость. Он не ошибется в сочувствии целого народа в этой войне и
если только останется непоколебимым, то выйдет из нее с великой
славой... Но я боюсь за задунайскую армию. Мудрено идти вперед, когда
тыл не безопасен. Притом французы, англичане и Омер-паша спешат напасть
на нее; в самой Силистрии огромный гарнизон. Силистрия дорого нам стоит,
и, вероятно, мы должны будем снять осаду... Одним словом, все зависит
от твердости государя, и народная слава наша и позор, — конечно,
временный, ибо история доделает свое дело, но тяжелый для современников.
Без восстановления славянского мира нет для нас торжества».

В конце июня С. Т. Аксаков писал сыну Ивану, мало надеявшемуся на
улучшение в положении дел на театре военных действий: «Все, что ты
пишешь о безнадежности, — я вполне разделяю, да ты, вероятно, помнишь,
что я и всегда так думал. Каждый день представляется какой-нибудь новый
факт, служащий неопровержимым доказательством справедливости этого
мнения, и лучше об этом не говорить».

Старик к концу лета перестал надеяться на какое-либо улучшение.
«Все движения наших войск — совершенная загадка. Я устал принимать живое
участие и стараюсь по возможности забывать наше положение».

С. Т. Аксаков пал духом и полон затаенного гнева против
дипломатии царя. «Быстрое очищение Дунайских княжеств повергло в
совершенное уныние всю Россию, особенно Дунайскую армию, которая давно
горит желанием порадовать свою землю блистательными победами. Говорят,
что надо было усилие, чтобы заставить армию отступать перед наступающими
австрийцами, которые занимают княжества. Несчастная мысль, что Россия
может положиться на содействие Австрии, заставляет принять нас такие
великие жертвы, оскорбительные для народной чести нашей. Одно утешает
всех, что Австрия немедленно нас обманет и мы принуждены будем броситься
на нее прежде, чем дойдет черед до англичан и французов. Тогда гибель
ее будет неизбежна, ибо венгры и славяне бросят ее нечестные знамена, а с
итальянцами и австриаками недалеко она уедет».

Но не так пассивно реагировал на событие Погодин. Нельзя ставить
знак равенства между ним и его корреспонденткой графиней Блудовой, для
которой славянофильство и приобретало, и утрачивало и снова приобретало,
снова утрачивало интеpec [496] в зависимости от того, насколько в каждый данный момент благосклонно или вовсе не благосклонно относился к нему государь. После ухода войск из Дунайских княжеств славянский вопрос сразу перестал при высочайшем дворе привлекать внимание, и поэтому сильно понизились фонды славянофильства и в крайне отзывчивой (в этом специальном смысле) душе графини Антонины Дмитриевны. Но Погодин имел все-таки вполне определенные собственные убеждения в этой области. И на него отход от Силистрии и эвакуация Дунайских княжеств подействовали несколько иначе, чем на графиню Блудову. Славяне, православные кресты в Болгарии, свобода Сербии — все это уже несколько меньше интересовало графиню Блудову с того момента, как все это перестало быть нужным его величеству.

У Погодина, наряду с никогда не покидавшим его стремлением как-то
выдвинуться, получить высокую должность, войти в милость при дворе и в
силу в государстве, были некоторые, настолько все-таки искренние,
давнишние, крепкие заветные мысли, что он их иной раз высказывал даже не
там и не тогда, когда это могло быть хорошо принято сильными мира сего,
т. е. в прямой ущерб карьеристским соображениям. Правда, он потом часто
спохватывался, но спустя некоторое время повторялось то же самое. Он
всегда разделял славянофильские увлечения в самой, так сказать,
агрессивной их форме, мечтал о Константинополе, о всеславянском царе и
т. д. Добролюбов впоследствии в своем саркастическом «романсе М. П.
Погодину» ядовито намекал на его карьеризм в стихах: «Когда б он знал,
что мне совсем не странен его порыв к востоку на Царь-град». Подпевая
Николаю во всем, что касалось стремления царя к овладению
Константинополем, Погодин после ухода войск из Дунайских княжеств решил
все же откровенно высказать царю, что если он хочет в самом деле
парировать падающие на Россию и еще готовящиеся против нее удары, если
он хочет действительно победить Турцию и обезвредить Австрию, то следует
круто изменить и перестроить всю контрреволюционную внешнюю политику,
нужно, если это окажется целесообразным, не брезгать помощью даже со
стороны «революции». Австрийцы еще числятся «союзниками» царя, но
следует воспользоваться против них при случае и венгерским
революционером Кошутом и итальянским — Маццини. Эту мысль он и выразил с большой энергией, в свойственном ему разухабистом стиле.

Летом 1854 г. Николаю I было доставлено очередное рукописное
письмо Погодина, в котором московский правый славянофил восставал против
мысли, что от войны может во враждебных нам государствах выиграть
революционная партия. [497] «Да полно, революционная ли? Болгаре и сербы и прочие славяне имеют такое же полное и законное право восстать против турок, какое имели греки, какое имели мы восстать против татар. Австрийцы с турками имеют только то различие, что исповедуют христианскую веру, а поступают с своими покоренными славянами в отношении к вере и языку, то есть в отношении к самым драгоценным и священным чувствованиям человека, гораздо хуже турок. Наши политики, если не подкупленные, то близорукие... закричат, что наша политика переменяется! Да она и должна перемениться, даже не по нашему выбору, а по собственной вине наших врагов... Нам ничего не остается больше, как обратиться к народам...»

Погодина бесит больше всего, что австрийцев по старой памяти о
Священном союзе продолжают у нас считать союзниками. Против этих
«союзников» Россия должна действовать всеми средствами и ни в каком
случае не пренебрегать революционерами, если революционеры могут помочь
разрушить ненавистную предательскую Австрию. «...Мадзини (sic. —
Е. Т.), Кошут, Бруно Бауэр пишут и говорят против союзников? Тем лучше! Хоть
бы пес, да чтобы яйца нес! Справимся прежде с любезными друзьями
консерваторами, а прочее впереди». Под консерваторами Погодин тут
понимает не только аристократическую Англию и задушившего французскую
республику Наполеона III, которые напали на Россию, но также прежде
всего германские монархии, начиная с Австрии и Пруссии и продолжая всеми
более мелкими державами Германского союза.

При широчайшей осведомленности австрийского правительства
буквально обо всем, что делалось в Зимнем дворце, в Вене не могли не
знать, за что именно Погодин получил через министра двора графа В. Ф.
Адлерберга «высочайшее государя императора благоволение». А вот что,
между прочим, писал Погодин в этом письме от 17 июня 1854 г., которое
через тайного советника Прянишникова и графа Адлерберга было доставлено
царю и очень Николаю понравилось, хоть наследник Александр Николаевич и
сделал несколько довольно туманно выраженных, очень осторожных
критических замечаний. Погодин предлагает просто-напросто разрушить
Австрию и даже любезно обещает личное свое содействие: «Для Австрийской
Сербии, то есть воеводины Сирмии, есть у меня надежный человек,
патриарх, с которым я виделся в Вене даже недавно и беседовал дружески, а
прежде, в 1846 году я жил у него несколько времени в Карловце. Ему
стоит только мигнуть чрез священника нашего в Вене, и она (австрийская
Сербия. —
Е. Т.) восстанет. Есть еще у меня там один протопоп, который постоит наверное Петра Пустынника и заменит целый корпус.
Богемия, Моравия, Словакия пышат ненавистью к Австрии, и там произойдет
непременно движение, лишь только огласится разрыв с Россией. Во всех
этих странах есть у меня истинные друзья... Галиция готова соединиться с
нами. С Венгрией фельдмаршал, слышно, имеет сношения». Погодин берется
даже на Польшу подействовать через Мицкевича и Лелевеля, «которых я
возьмусь обращать».
Погодин предвидит, что Николай может несколько затрудниться разрушить
Австрию, которую он же сам и спас в 1849 г. «Главное возражение против
такого образа действий состоит в следующем: как нашему государю идти
против того порядка, который он во всю жизнь свою поддерживал и
восстанавливал? Согласен. Но разве он пойдет по своей воле, по прихоти?
Разве этот порядок остался с ним? Этот порядок изменил ему, поднял
оружие против него и поставил его в самое критическое положение: так
может ли он гладить, как прежде, по головке этот австрийский порядок?
Нет, по затылку надо хватать с... сынов! Знай честь! Простите меня,
сорвалось с языка не дипломатическое выражение, но, ей-богу, не
вытерпишь... Ну, можно ли слышать о последнем предложении австрийского
мальчишки без того, чтобы вся желчь не подымалась? Русскому царю, своему
отцу и благодетелю, осмеливается он... нет, лучше перестану...»

В таком стиле писал Погодин уже после начавшегося ухода русских
войск из Дунайских княжеств. Благоволение, официально, через министра
двора выраженное Николаем I Погодину, придавало этому и другим
аналогичным писаниям Погодина, широко распространявшимся в Петербурге, в
Москве, в Киеве, Харькове и других центрах, весьма серьезный характер.
Все это в глазах австрийского двора и «австрийского мальчишки», т. е.
Франца-Иосифа, могло явиться не бранчливой выходкой темпераментного,
славянофильски настроенного публициста, но определенной угрозой,
исходящей от царского правительства. И, главное, что еще важнее, Буоль
постоянно докладывал о фактах, показывавших, что планы и предложения в
духе Погодина уже частично осуществляются, что русская агитация в Сербии
направляется не только против Турции, но и против Австрии.

«Не знаю, в достаточной ли степени молодой император отдает себе
отчет в том вреде, который он нам причиняет в ответ на услуги, которые
оказал ему император Николай? Одним только своим поведением он
заставляет нас снять осаду с Силистрии, а эта неудача произведет в
общественном мнении самое дурное впечатление против нас», — писал
Нессельроде в частном письме к Мейендорфу, явно надеясь, что русский
посол именно в этих выражениях и будет объясняться с Францем-Иосифом.

А в это же самое время нажим со стороны Наполеона III на Австрию
становился все сильнее. Буоль советовал Францу-Иосифу не терять времени и
сделать то, чего требовали французский император и кабинет Эбердина:
окончательно примкнуть к выработанным в Париже и Лондоне «четырем
условиям», которые в обеих западных столицах решено было предъявить
Николаю.

13

Снятие осады с Силистрии и отступление русской армии за Дунай были немедленно учтены в Лондоне, Париже и Вене.

Уже в первые дни июля в Париж прибыл из Вены курьер, привезший
принципиальное согласие Австрии на четыре гарантии, выработанные
французским правительством, которые и решено было предложить России как
основу будущего мирного договора.

По существу условия эти сводились к требованию полного очищения
Молдавии и Валахии, к замене русского протектората над княжествами общим
протекторатом всех великих держав, к свободе судоходства на Дунае, к
передаче дела покровительства христианским подданным Турции в руки всех
великих держав, наконец, к пересмотру договора 13 июля 1841 г. о
проливах. Относительно последнего пункта Австрия, впрочем, еще пока
делала ни к чему не обязывающие ее оговорки.

Как только этот проект был выработан, австрийское правительство
окончательно решило исполнить то, о чем уже раньше были оповещены все
державы и против чего сначала никто из представителей Англии, Франции и
Пруссии не протестовал: занять те части Валахии, откуда уже в июне
начали уходить русские войска. А как только об этом узнал прусский
король, он внезапно заявил, что если так, то он не считает себя
связанным договором с Австрией от 20 апреля. Этот очередной внезапный
зигзаг прусской политики обусловливался все теми же общими причинами,
как прежние и последующие ее колебания. Во-первых, Николай мог,
раздраженный до последней степени, объявить войну Австрии и Пруссии, а
он мог это сделать, не снимая войск из Крыма, и король Фридрих-Вильгельм
IV это прекрасно знал и этого боялся; он знал также, что Николай на
западной своей границе гораздо сильнее, чем в Крыму и на Дунае.
Во-вторых, его постоянно брало сомнение, не слишком ли усилится Австрия,
если она заполучит Дунайские княжества, в то же время снискав себе
своим поведением благосклонность Наполеона III и этим обеспечив за собой
свои итальянские владения, т. е. Ломбардо-Венецианскую область. Если
это случится, то Австрия станет настолько могущественнее Пруссии, что ей незачем будет и считаться с прусской оппозицией во Франкфуртском союзном сейме. Франко-австрийский союз при этих условиях свел бы значение Пруссии в Европе к ничтожной величине. Все это и заставляло Фридриха-Вильгельма судорожно метаться между двумя лагерями в течение всей Крымской войны, напоминая, по непочтительному выражению Бисмарка, «пуделя, потерявшего своего хозяина (einen herrenlosen Pudel)», который пристает то к одному прохожему, то к другому.

* * *

Уход русской армии из Молдавии и Валахии ликвидировал развязавшую
войну русскую агрессию против Турции, но так как руководители враждебной
коалиции были не столько заинтересованы в целостности турецкой
территории, сколько в организации успешного нападения на русскую
территорию, то весной 1854 г. война не только не окончилась, но ее пожар
стал разгораться все более и более.

Начинаются агрессивные военные действия обеих морских держав против России как на Черном море, так и на Балтийском.

На Черном море этот новый характер военных действий выразился в
высадке в Варне, а на Балтийском море — появлением эскадры Чарлза
Непира.