Найти в Дзене

Голос из шкафа (Часть 2 из 3)

Мы нашли его внучку. Она не захотела брать пластинку. Не захотела говорить. Но её испуганные глаза сказали больше любых слов — эта запись не простая. Пыльные журналы приёма-сдачи дел, потрёпанная «Книга почётных посетителей» за 1972 год и смутная память Петровича — вот и всё, что у нас было для поисков. Но музейщик — это диагноз. Мы вышли на след через забытую запись о благодарности от «Коробовой Е.П.» за помощь в оформлении выставки к 30-летию Победы. И обнаружили, что Екатерина Павловна Коробова, та самая «Катя», умерла, оставив после себя только одну родственницу — внучатую племянницу, Светлану, жившую в райцентре. Светлана встретила нас на пороге своей хрущёвки как сборщиков долгов. Небольшая, сухая женщина с острым взглядом и плотно сжатыми губами. — Я ничего не знаю о дяде Мише, — сказала она ещё до того, как мы представились. — И тётя Катя перед смертью ничего не завещала. Вещи раздали, что-то выбросили. — Мы не о вещах, — осторожно начала я, показывая футляр с пластинкой. — В

Мы нашли его внучку. Она не захотела брать пластинку. Не захотела говорить. Но её испуганные глаза сказали больше любых слов — эта запись не простая.

Пыльные журналы приёма-сдачи дел, потрёпанная «Книга почётных посетителей» за 1972 год и смутная память Петровича — вот и всё, что у нас было для поисков. Но музейщик — это диагноз. Мы вышли на след через забытую запись о благодарности от «Коробовой Е.П.» за помощь в оформлении выставки к 30-летию Победы. И обнаружили, что Екатерина Павловна Коробова, та самая «Катя», умерла, оставив после себя только одну родственницу — внучатую племянницу, Светлану, жившую в райцентре.

Светлана встретила нас на пороге своей хрущёвки как сборщиков долгов. Небольшая, сухая женщина с острым взглядом и плотно сжатыми губами.

— Я ничего не знаю о дяде Мише, — сказала она ещё до того, как мы представились. — И тётя Катя перед смертью ничего не завещала. Вещи раздали, что-то выбросили. — Мы не о вещах, — осторожно начала я, показывая футляр с пластинкой. — В музее нашли его патефон. Там есть запись. Его голос.

Рука Светланы, лежавшая на дверном косяке, дёрнулась, будто от удара током. Цвет сбежал с её лица. — Какой… голос? Что он там говорит? — Он обращается к Кате. Говорит о каком-то письме. О Павлике. О том, что он что-то спрятал.

Она резко отшатнулась, словно от пламени. — Унесите это. Сейчас же. Мне это не нужно. И вам не нужно. — Светлана, он просил, чтобы это услышали. Он боялся. Возможно, ему нужна была… реабилитация. Хотя бы в памяти семьи. — Какая ещё реабилитация?! — её шёпот стал сиплым, в нём зазвенела давняя, застарелая истерика. — Он всё испортил! Из-за него тётя Катя всю жизнь как в тюрьме прожила! Не говорила, не улыбалась, по ночам плакала! И вам теперь ещё его голос слушать? Чтобы что? Пожалеть его? Он не заслужил!

Она была на грани срыва. В её глазах, помимо гнева, мелькал животный, неконтролируемый страх. Не страх перед нами. Страх перед тем, что было на той пластинке. Перед правдой, которую она, казалось, знала, но отчаянно пыталась похоронить.

— Что он «испортил»? — тихо, но настойчиво спросил Петрович, который до этого молча стоял в стороне, как тень. — Конкретно. — Всё! — выкрикнула она. — Просто всё! И не расспрашивайте. Уезжайте.

Она захлопнула дверь прямо перед нашими носами. Мы стояли на лестничной клетке в гробовой тишине, прерываемой лишь нашим дыханием и далёким гулом телевизора за соседней дверью.

— Испугалась, — констатировал Петрович, спускаясь по лестнице. — Не просто злится. Боится. — Но чего? Человека, который умер сорок лет назад? Записи? — размышляла я вслух, уже на улице. — Не человека. Того, что за записью. Той истории. Она её знает. И знает, что она опасная. До сих пор.

Мы молча доехали обратно. Весь вечер я ходила по кабинету, перебирая в голове обрывки фраз. «Письмо»… «Павлик»… «Испугался»… «Сирень»… И этот всепроникающий страх внучки, передавшийся по воздуху, как вирус.

На следующий день я пошла в архив ЗАГСа. Методом исключения и перекрёстных ссылок, к вечеру я вышла на запись о смерти. Не Михаила Васильевича. А человека по имени Павел (Павлик?) Игнатьевич Воронов. 1925 года рождения. Дата смерти: 17 декабря 1953 года. Причина: «несчастный случай». Место проживания на момент смерти совпадало с адресом молодой семьи Коробовых — они жили в том же бараке.

Я вызвала Петровича. Показала ему запись. — Декабрь 53-го, — пробормотал он, вглядываясь. — Время ещё то… после Сталина, но ещё не оттаяло. «Несчастный случай»… — он многозначительно хмыкнул. — Частая формулировка. — Нужно узнать, что это был за случай. — Спросим у старожилов. Только осторожно.

Наш «осторожный» опрос вылился в визит к 94-летней Марфе Семёновне, которая в 50-е работала в горкоме и, как говорили, «всё видела, всё слышала, но язык на замке». Она приняла нас, угостила чаем с брусничным вареньем и долго молчала, глядя в окно, когда Петрович, как бы невзначай, спросил: «А Павлик Воронов, с барака номер пять, он как погиб-то?»

Марфа Семёновна не вздрогнула. Она просто медленно повернула к нам своё морщинистое лицо. — Павлик… Хороший парень был. Весёлый. На гармошке играл. С Катей Коробовой, тогда ещё невестой Мишиной, в одном цехе работали. Друзьями были. — И что случилось? — Говорили, упал. Со стройки. Там район новый начинали. Но… — она сделала глоток чая, её рука чуть дрожала. — Но шептались. Что не упал. Что он… сам. После того как его в горкоме допрашивали. Про какую-то переписку с роднёй за границей. Брат у него в Канаде жил, кажется. А Миша Коробов… Миша как раз в той комиссии горкома был. По чистке кадров.

Ледяная рука сжала мне сердце. Всё стало на свои места. Исповедь на пластинке. «Не осуждай меня, Катюша… я испугался». Он был в комиссии. Его друга допрашивали. И друг не выдержал. А он, Миша, либо не помог, либо… хуже. И всё это время жил с этим. А Катя, которая дружила с Павликом, жила с мужем, который, возможно, был причастен к смерти её друга.

— А письмо? — не удержалась я. — Какое-то письмо? Старуха вздохнула. — Кто его знает. После всего Катя молчала как рыба. А Миша… Миша стал другим. Мрачным. И куда-то всё ихнее, довоенное, альбомы, письма, девать стал. Говорили, жёг во дворе. Чтобы следов не было.

Мы поблагодарили и ушли. На обратном пути Петрович, сжав руль, сказал: — Вот она, сирень. Они жгли письма и альбомы. В жестяной бочке. Во дворе барака, где сирень цвела. Он не спрятал «второе». Он его сжёг. Всё, что могло быть уликой. А на пластинку записал… что? Признание? Оправдание?

Я думала о Светлане. Её страх был не абстрактным. Он был очень конкретным. Она боялась, что эта запись — не просто крик совести. Что это доказательство. Или, наоборот, что это ложь, которая опозорит память тёти Кати. Она боялась ворошить пепел, в прямом и переносном смысле.

Но пластинка была. Она существовала. И голос в ней просил: «…может, когда-нибудь послушают. После…»

Я вернулась в музей, поставила пластинку снова. И вновь услышала этот шёпот. Только теперь я слышала не просто голос. Я слышала суд. Суд одного человека над самим собой. И вопрос, на который мне теперь предстояло найти ответ: что было в том «втором», что он сжёг? И главное — кто был на другом конце провода, кто записывал эту исповедь? Потому что я теперь была почти уверена: голос-то был его. Но записывал — кто-то другой.

Ваша Анна. (Окончание следует)

#провинциальнаяхроника #детектив #расследование #тайнапрошлого #семейнаятайна #винил #ссср #история #страх #продолжение #часть2