✋ Жизнь не всегда проста, но у нас есть один секретный инструмент — юмор. Он помогает пережить трудные моменты, сгладить острые углы и сохранить веру в лучшее.
Смех работает как маленькая терапия: меняет восприятие, снимает напряжение и дает силы двигаться дальше.
Поэтому предлагаю ненадолго отвлечься и зарядиться позитивом. Ниже вас ждет подборка ярких мемов — те самые картинки, что умеют моментально поднимать настроение.
Но есть и особенность: среди них написана мудрая притча. Её обязательно нужно прочитать до конца. Поверьте, она стоит того: вы не только улыбнётесь, но и возьмёте с собой важную мысль. 😉
ВСЕ ЛУЧШИЕ МЕМЫ и ПРИТЧИ - ЗДЕСЬ 👇
Притча о трещине и золотой жиле
Знаешь, бывают в жизни такие тихие вечера, когда время будто выдыхается. Когда длинные синие тени от дома ложатся на землю так плотно, что кажется, будто ступишь в них — и утонешь по колено в прохладной синеве. Воздух густой, налитый запахом нагретой за день полыни, пыльной дороги и далекого дыма. А небо на востоке уже начинает темнеть, как старая сизая замша, а на западе еще тлеет одна-единственная узкая полоска — не то золотая, не то медная, будто кто-то приоткрыл дверцу в огромную, раскаленную печь и забыл закрыть.
И вот в такую пору, на самом краю деревни Подгорной, где избы уже почти срастаются с подножием темнеющего хребта, в маленькой, покосившейся мастерской еще теплился свет. Не электрический, резкий и бесстыжий, а теплый, неровный, живого огня — от глиняной плошки с конопляным маслом. Он колыхался от каждого тихого движения, и тени на глинобитных стенах вздрагивали, как уставшие птицы.
В этой мастерской жил и работал Мастер Горшешников. Не Горшечников, а именно Горшешников — так его прозвали в деревне за необыкновенное, почти магическое умение слышать глину. Ему было много лет, точное число знали только морщины на его лице — глубокие, как русла высохших рек, сбегающие от глаз к скромной бородке, седой, как первый иней. Руки его, жилистые и узловатые, похожие на корни старого дуба, всегда были в тонкой серой пыли, а под ногтями — рыжие следы обожженной глины. Но в этих руках была память. Память о тысячах кувшинов, чаш, крынок и кубышек, что вышли отсюда и разнеслись по свету.
Но сейчас мастерская была почти пуста. Полки, некогда ломившиеся от готовой посуды, зияли пустотами. На большом гончарном круге, сделанном из цельного кряжа дуба, лежал одинокий, неудачно вытянутый и уже подсохший ком. Казалось, сама жизнь, неторопливое ремесленное дыхание этого места, замерло в ожидании.
Мастер сидел на низкой скамеечке перед небольшим, но жарко пылающим горном. Не печью для обжига больших партий, а именно горном — личным, малым, для самой тонкой работы. В горне весело потрескивали сосновые щепки, отбрасывая на стены пляшущие язычки света. А в руках у Мастера был кувшин.
Но какой кувшин!
Это был не просто брак. Это было воплощение неудачи. Его слепил на днях подмастерье Мишка, парень с добрым сердцем, но руками, казалось, связанными из толстых корней. Кувшин вышел кривобоким, стенки его были разной толщины: с одной стороны — почти прозрачная на просвет, хлипкая, с другой — грубая, тяжеловесная. Горлышко перекосилось, словно кувшин косился на мир одним глазом. А в самый момент снятия с круга Мишка дрогнул пальцем — и от основания горлышка вниз, к округлому брюшку, побежала тонкая, но глубокая трещина. Паутинка. Приговор.
Обычно такую вещь даже не стали бы обжигать. Размяли бы в ком, смочили водой и отправили обратно в творило — большую кадку с запасной глиной. Но Мастер что-то замер, разглядывая этот уродливый комок в руках мальчишки. В его глазах, цвета выгоревшей на солнце синей краски, мелькнула не привычная снисходительная усталость, а какая-то иная, глубокая задумчивость.
— Оставь, — тихо сказал он. — Положи его на полку у окна.
Мишка, готовый к выговору, только растерянно хлопнул ресницами и послушно поставил кувшин в самый дальний угол, где тот и простоял неделю, покрываясь тончайшим слоем той самой бархатной пыли, что ложится на все непонятное и забытое.
А теперь Мастер взял его в руки. Он ощутил под пальцами шершавость высохшей, неглазурованной глины, неровность формы. Он повертел его в свете огня, и длинная тень от кривого горлышка упала на стену, похожая на вопросительный знак. Или на крючок, за который что-то цепляется.
— Ну что же, — прошептал Мастер, и его голос, тихий и хрипловатый, слился с потрескиванием углей. — Посмотрим, что у тебя внутри.
И он, к изумлению самого себя, а не то что бывшего подмастерья Мишки, который уже давно ушел домой, поставил кувшин в горн. Не в большую печь, где жар ровный и безликий, а именно сюда, в живое, дышащее пламя малого горна. Это был риск. Хлипкие стенки могли лопнуть сразу, трещина — разверзнуться, как беззубый рот. Но Мастер чего-то ждал.
Жар был не просто теплом. Он был существом. Сначала он ласково облизывал глину, сгоняя с нее влагу ночного воздуха, и кувшин задымился легким, почти невидимым паром. Потом пламя начало менять цвет — с рыжего на густо-желтый, потом на ослепительно белый. Глина переставала быть просто глиной. Она спекалась, каменела, рождалась заново. И в этом аду преображения с кувшином стало твориться что-то странное.
Трещина — та самая, роковая, — не разошлась. Напротив, ее края, раскаленные добела, будто сжались, слегка оплавились, запечатав разлом изнутри. А тонкая стенка, та самая, хлипкая, вдруг просветлела! Сквозь нее, будто сквозь мутноватый лед, стал угадываться бег пламени. Кувшин начал светиться изнутри, как крошечный бумажный фонарик. Мастер, затаив дыхание, прикрыл заслонку горна, уменьшив доступ воздуха. Пламя упало, превратившись в глубокое, рубиновое тление. И в этой тьме кувшин светился ровным, теплым, медовым светом.
Он был уродлив. Крив. Неправилен. Но в его чреве теперь жил свет.
Мастер вынул его специальными клещами и поставил на каменную плиту остывать. Воздух вокруг горячего сосуда дрожал, как над раскаленным камнем в полдень. Мастер сел на свою скамеечку, не сводя глаз с этого чуда. Усталость, тяжкая, как плащ, сшитый из свинца, вдруг куда-то отступила. В груди, на ее месте, зажглось что-то маленькое, но настойчивое, похожее на тот самый свет внутри кувшина. Это была не радость. Это было удивление. А за удивлением, осторожной поступью, шла та самая, давно забытая гостья — надежда.
Он не знал еще, зачем он это сделал. Не знал, что будет с этим кувшином дальше. Но в этот миг, в тишине вечера, под замирающий треск углей, ему показалось, что он нащупал ниточку. Тонкую, как паутина, но невероятно прочную. Нитку, ведущую куда-то в самую сердцевину мира.
А кувшин остывал. Свет внутри него угас, превратившись обратно просто в тепло, в память об огне. Но трещина, та самая, теперь была не изъяном. Она была шрамом. Или знаком. Или дорогой, по которой в него вошло пламя и преобразило его.
Мастер осторожно взял остывший сосуд. Он был легким, звонким, как кость, при постукивании ногтем отзывался чистым, высоким звуком. И тогда Мастер увидел еще одну вещь. Вдоль той самой трещины, изнутри, там, где края оплавились и сошлись, проступил тончайший рисунок. Не краской, нет. Это была сама структура глины, измененная жаром. Узкая, извилистая золотистая жилка. Будто внутри сосуда пробежала молния и навсегда застыла в своем сияющем изломе.
Он сидел и смотрел на эту золотую жилку, ловя на ее поверхности отсветы гаснущего горна. А за окном ночь окончательно вступила в свои права. Синие тени слились в одну сплошную, бархатную синеву, в которой зажглись первые, робкие звезды. И где-то далеко, в глубине леса, на склоне темного хребта, заухал филин — низко, пузырями, будто выдувая из глины ночи новые, невидимые миры.
Так началась эта история. Не с великого деяния, а с тихого, почти неуместного чуда над бракованным кувшином. И Мастер еще не знал, что эта золотая жилка внутри трещины — не просто красивая случайность. Что это — карта. Карта пути, который ему предстоит пройти. Пути, на котором он найдет не то, что искал, и потеряет то, что считал незыблемым. И что в конце этого пути, в самой глубине самой страшной тьмы, его будет ждать не ответ, а новый, еще более бездонный вопрос, наполненный таким светом, что от него начнут прорастать семена спасения для всего, что он любил.
Но все это будет потом. А пока он сидел в своей тихой мастерской, держа в руках теплый, уродливо-прекрасный кувшин, и слушал, как в его собственной, давно окаменевшей душе, с тихим, хрустальным звуком, тоже отходит трещина. И в ней, в этой новой, незнакомой пустоте, начинал проклевываться первый, слабый росток.
Наутро мир проснулся другим. Не потому что изменился, нет. Деревня Подгорная была все та же: кривые улочки, сбегающие к речушке Подгорке, избы с затейливой резьбой на фронтонах, давно потемневшей от дождей и времени, запах дыма, навоза и свежескошенной травы. Изменение случилось внутри Мастера Горшешникова. Он проснулся не от привычной ломоты в спине, а от какого-то внутреннего толчка, будто тот самый свет из кувшина прожёг ему веки.
Он встал, зажег огонь в очаге, вскипятил воду в стареньком, тысячу раз залатанном медном чайнике. Но движения его были не обычные, сонные и наметанные, а будто слегка замедленные, осторожные — как будто он боялся расплескать то новое, тихое чувство, что поселилось у него под сердцем. Пока чайник грелся, он подошел к полке, где стоял Вчерашний Кувшин. Так он мысленно его и назвал — с больших букв.
При дневном свете, мягком, рассеянном сквозь запыленное окно, кувшин выглядел еще более странно и трогательно. Его кривизна была очевидна, золотистая жилка вдоль трещины — едва заметна, лишь при определенном угле ловила луч и вспыхивала на миг, как взгляд спящего дракона. Мастер взял его, повертел в руках. Глина пела под его пальцами — не сплошным густым звоном добротного сосуда, а какой-то сложной, прерывистой мелодией. Звенела тонкая стенка, глуше отзывалось толстое брюшко, а трещина, если провести по ней ногтем, издавала едва слышный, высокий писк, будто сверчок.
— Что же с тобой делать-то? — вслух спросил Мастер. Голос его в пустой мастерской прозвучал глухо, по-стариковски. — Воду не держать — протечешь. Крупу не хранить — через трещину сырость проберётся. На полку поставить — только пыль собирать.
Но выбросить рука не поднималась. Потому что этот кувшин был теперь не просто вещью. Он был свидетельством. Свидетелем того, что даже в самой безнадежной форме может родиться свет. И это свидетельство требовало продолжения.
Идея пришла неожиданно, как вспышка того самого внутреннего света. Она пришла с запахом. Мастер готовил себе завтрак — разогревал вчерашнюю кашу, и в воздухе, смешавшись с дымком, поплыл тонкий, едва уловимый аромат сушеных трав, что висели в пучках под потолком: мяты, душицы, чабреца. И он вспомнил, как в детстве у его бабушки в горнице всегда стоял на столе глиняный кувшинчик, из которого так вкусно пахло летом, даже лютой зимой. В нем хранился мед, смешанный с лепестками роз и кусочками прополиса. Этот аромат был для него синонимом дома, покоя, невозвратного детского счастья.
Мед. Густой, золотой, как застывший солнечный свет. Он не течет, как вода. Он струится, тяжело и величаво. Он не боится сырости, он сам — консервант, сам — лекарство, сам — сладкая память о лете. Что, если...
Мастер отставил кашу. Его пальцы, сами по себе, потянулись к инструментам. Он не стал переплавлять кувшин, не стал его латать обычной глиняной шпаклевкой. Нет. Он достал небольшой горшочек с жидкой, почти что текучей глазурью собственного приготовления — не яркой, не блестящей, а матовой, цвета топленых сливок. Но в нее он добавил не просто песок, а толченую, в пыль, слюду — ту самую, что находят в ручьях у подножия хребта и что отливает на солнце всеми цветами радуги. И еще — щепотку золотистой охры, той самой, что давала тот теплый, песочный оттенок.
Работал он медленно, погруженно, как будто не покрывал сосуд глазурью, а совершал некий тайный обряд. Кисточка из беличьего хвоста скользила по шершавой поверхности, затекала в трещину, подчеркивая ее, а не скрывая. Он покрыл кувшин снаружи полностью, а внутри — только до горлышка, оставив внутреннюю поверхность, ту самую, что видела пламя, не тронутой, живой, дышащей глиной. Потом, когда первый слой подсох, он взял тончайшую кисть, сделанную из одного волоска из хвоста песца (он хранил ее для самых важных работ), и провел по краю трещины снаружи тонкую-тонкую линию чистого, почти что жидкого золота — не краски, а настоящего сусального золота, растертого со связующим. Линия легла неровно, дрожаще, точно повторяя изломы разлома. Она была похожа на реку, увиденную с высоты птичьего полета на закате.
Потом кувшин снова отправился в горн. Второй обжиг, для закрепления глазури, был короче и нежнее. И когда Мастер вынул его, уже окончательно остывшим, он замер, пораженный.
Кувшин преобразился. Матовая, сливочная глазурь смягчила грубость его форм, сделала их благородными, как морщины на лице мудрого старца. А трещина, подчеркнутая золотой рекой, стала не изъяном, а главной достопримечательностью, смысловым центром всего сосуда. Она была похожа на молнию, застывшую в момент удара, или на тайную тропу, ведущую в самое сердце горы. А внутри, на неглазурованной поверхности, под определенным углом все еще виднелась та самая золотистая жилка, оставленная первым, яростным обжигом. Она была похожа на ответный знак из глубины.
Мастер поставил кувшин на стол, в луч света, падающий из окна. Он был прекрасен. Прекрасен своей неправильностью, своей историей, своей внутренней тайной. Но он был пуст. И в этой пустоте была своя тоска.
Тогда Мастер надел старенький, вылинявший на солнце кафтан, взял с полки чистый, обычный глиняный горшок и отправился к Пасечнику Марку, что жил на солнечной окраине деревни, у самого подножия цветущего луга.
Дорога от мастерской к дому Марка была недолгой, но Мастер шел медленно, вдыхая полной грудью утренний воздух. Он слышал, как скрипят колёса телеги у мельницы, как перекликаются на выгоне гуси, как где-то за забором стучит топор — кто-то колет дрова на зиму. Это была музыка обыденной жизни, знакомая до боли. Но сегодня он слушал ее иначе. Будто каждый звук был нотой в огромной, неторопливой симфонии, смысла которой он раньше не замечал.
Марк, человек плотный, бородатый, с вечно заляпанными прополисом руками, встретил его приветственным кряхтеньем. Его дом утопал в зелени, а воздух вокруг гудел, как струна, — от тысяч пчел, сновавших между ульями и липовыми цветами.
— Горшешников! — крикнул Марк. — Живой! А я уж думал, ты в своей земляной норке совсем окаменел. Горшки новые принес?
— Нет, Марк, — сказал Мастер, и его голос прозвучал как-то непривычно мягко. — Горшок один, да и тот пустой. Я за медом.
Марк удивленно поднял густые, седые брови.
— За медом? В обычный-то день? Не к празднику? Да ты, старик, на солнышке, что ли, перегрелся?
— Перегрелся, — улыбнулся Мастер, и морщины у его глаз сложились в лучистые звездочки. — Внутренним жаром. Мне нужен твой самый лучший мед. Липовый, что с первого взятка. Не перемешанный. Чистый, как слеза.
Марк почесал затылок, но спорить не стал. Он повел Мастера в прохладную, темную кладовую, где в огромных липовых кадках стоял мед, разделенный по сортам и времени сбора. Воздух там был густой, сладкий, пьянящий. Он обволакивал, как парное молоко. Марк зачерпнул из одной кадушки деревянным ковшом — густая, янтарная, почти что коричневая струя медленно потекла в принесенный горшок, лениво обвиваясь вокруг себя. Аромат ударил в нос — цветочный, глубокий, с горьковатой ноткой прополиса и теплом липового цвета.
— Вот он, душа лета, — пробормотал Марк, любовно глядя на мед. — Бери. На что тебе, кстати?
Мастер заплатил не деньгами (их у него почти не было), а обещанием починить треснувший улей-дуплянку, что Марк давно отложил в сторону. Взяв полный горшок, он уже собрался уходить, но Марк остановил его.
— Постой. Ты сказал — внутренний жар. А с лицом-то что? Словно светишься изнутри, как мой фонарь в улье. Не заболел ли?
Мастер покачал головой.
— Нет, Марк. Не заболел. Просто... нашел одну интересную трещину. И решил посмотреть, что в нее можно вместить.
— Трещину? — Пасечник недоуменно хмыкнул. — В голове, что ли? Ну, смотри, не пролей мед-то. Дороже золота нынче.
Мастер вернулся в мастерскую с драгоценной ношей. Он поставил горшок с медом на стол рядом с Преображенным Кувшином. И начал медленное, почти что священнодействие. С помощью вощеной лопаточки он начал перекладывать мед из горшка в кувшин. Густая, тягучая масса не текла, а ползла, цепляясь за края, с тихим, сочным чмоканьем заполняя внутреннее пространство. Она затекала во все неровности, обволакивала золотистую жилку на внутренней стенке. И по мере того как кувшин наполнялся, с ним стало происходить еще одно чудо.
Свет, падающий из окна, преломлялся в толще меда. Янтарная масса заиграла всеми оттенками — от светлого, почти лимонного, до темного, как старая бронза. А тонкая стенка кувшина, та самая, что просвечивала в горне, теперь пропускала этот внутренний свет наружу. Весь кувшин стал излучать мягкое, теплое, медовое сияние. Он стоял на столе, как маленькая, самоценная звезда, как сосуд, поймавший в свою треснутую грудь кусочек заходящего солнца и не желавший с ним расставаться.
Мастер отступил на шаг и смотрел. В груди у него что-то пело. Это была не гордость. Это было узнавание. Он создал не просто красивую вещь. Он создал вместилище. Вместилище для света, для сладости, для памяти о лете. В трещину, которая должна была сделать кувшин никчемным, теперь можно было заглянуть, как в окно, и увидеть там густое, золотое сияние. Изъян стал достоинством. Слабость — силой. Разлом — мостом между внутренним светом и внешним миром.
Он просидел так почти до вечера, глядя на кувшин, изредка поворачивая его, чтобы ловить новые отсветы. В нем созревало решение. Он не мог оставить это чудо здесь, в пыльной мастерской, наедине с собой. Оно было слишком живым, слишком щедрым. Оно должно было служить. Но кому? Кто сможет увидеть в этом кривом сосуде не уродство, а преображение?
И тут в дверь постучали. Тихо, нерешительно. Мастер вздрогнул, словно его вытащили из глубокого сна.
— Войдите, — сказал он.
Дверь скрипнула, и в мастерскую, сгорбившись, чтобы не удариться о притолоку, вошел высокий, тощий мальчишка. Это был Алешка, сын вдовы Матрены, что жила на другом конце деревни. Лицо у него было бледное, испуганное, глаза большие, серые, как два кусочка дождливого неба. В руках он зажал какой-то сверток, завернутый в тряпицу.
— Здравствуй, дед Горшешников, — прошептал он, запинаясь.
— Здравствуй, Алеша. Что принес?
Мальчик несмело подошел, развернул тряпицу. На ладони лежали черепки. Черепки старой, когда-то расписной, детской кружки. Мастер узнал ее — он сам делал ее для Алешиного отца, когда тот был еще пацаном. На кружке был нарисован пёстрый петушок.
— Мамка... уронила, — виновато сказал Алешка, и голос его дрогнул. — Со стола. Она плакала. Говорит, последнее, что от батьки осталось... Можно... починить?
Мастер взял черепки. Их было штук пять. Склеить такую вещь, чтобы она держала воду, — почти невозможно. Швы всегда будут протекать. Но он посмотрел на мальчишкины глаза, полные такой безысходной надежды, что сердце сжалось. А потом его взгляд упал на стоящий на столе Медовый Кувшин, сияющий своим внутренним золотом.
И тут его осенило. Как молния, та самая, что застыла на боку сосуда.
Он положил черепки на стол и подошел к полке, где хранились его запасы. Он достал не глину, а нечто иное — небольшой кусок чистого, почти прозрачного, как лед, природного клея, что добывали из смолы лиственницы, растущей высоко в горах. Его называли «слезами каменного великана». Он был дорогим, редким, и Мастер берег его для особых случаев. Казалось, случай был именно таким.
— Садись, Алеша, — сказал он мягко. — Поможешь.
Мальчик, широко раскрыв глаза, сел на табурет. Мастер разложил черепки, как части головоломки. Он не стал пытаться скрыть швы, сделать кружку как новую. Нет. Он взял тонкую кисть, растопил на огне кусочек «слезы», смешал его с мельчайшей золотой пылью, что осталась от работы над кувшином. И начал собирать кружку, как драгоценную мозаику. Золотые швы, тонкие, как паутина, легли между черепками, не скрывая, а подчеркивая разломы. Это была не починка. Это было преображение, подобное тому, что случилось с кувшином.
Пока работал, Мастер говорил. Говорил тихо, негромко, как будто рассказывал сказку. Он говорил не о кружке, а о трещинах. О том, что бывает трещина, которая убивает вещь. А бывает трещина, через которую входит свет. Что память об отце — это не целая кружка. Это свет, что живет внутри, как мед в том кувшине. И золотые швы — это не просто скрепы. Это дороги, по которым этот свет может пробиться наружу, даже если сосуд разбит.
Алешка слушал, не отрываясь. Его бледные щеки порозовели, а в глазах, вместо слез, появилось какое-то новое, сосредоточенное понимание. Когда Мастер закончил и протянул ему кружку, она была не прежней, детской, а какой-то необыкновенной, волшебной. Золотые прожилки на ней светились в сумерках мастерской, будто в них был запрятан солнечный зайчик.
— Она... теперь еще красивее, — сдавленно сказал Алешка. — Словно... драгоценная.
— Она и есть драгоценная, — кивнул Мастер. — Потому что в ней теперь живет не просто вода. В ней живет история. И свет этой истории. Неси маме. И скажи... скажи, что разбилась не кружка. Открылось окно.
Мальчик, бережно закутав обновленную кружку в тряпицу, выбежал из мастерской, словно у него выросли крылья. Мастер смотрел ему вслед. Усталость навалилась снова, но теперь она была приятной, плодотворной, как усталость после хорошей работы. Он взглянул на Медовый Кувшин. И ему показалось, что свет внутри него стал чуть ярче. Будто поделившись идеей, он не растерял ее, а умножил.
В тот вечер он не стал зажигать плошку. Ему хватило света от кувшина и от той новой, тихой радости, что горела у него в груди. Он понял, что начал нечто. Не ремесло, не искусство даже. Что-то иное. Он начал искать трещины — не в глине, а в мире вокруг. И пытаться заливать их не скрепами, а светом.
Он еще не знал, как далеко заведет его эта тропа. Он не знал, что следующий, кто постучится в его дверь, принесет с собой не разбитую кружку, а разбитое сердце. И что для него не найдется готового рецепта, как смешать «слезы каменного великана» с золотой пылью. Ему придется искать новый состав. Искать в себе. Искать в самой глубине тех трещин, что до сих пор он старательно обходил в своей собственной душе.
Но это будет завтра. А сегодня был вечер, тихий и сладкий, как мед в его новом кувшине. И Мастер Горшешников, впервые за многие годы, лег спать с ощущением, что завтрашний день — не тяжкая необходимость, а обещание. Обещание нового чуда, новой трещины, нового света.
И ему совсем не было страшно.
И вот, когда последние отголоски бури уснули в ущельях, а над Подгорной встало чистое, вымытое утро, Мастер Горшешников вышел на порог своей мастерской. Он смотрел на дымящиеся пепелища, на усталые, но светящиеся изнутри лица соседей, на детей, собиравших в его золотошвейных кувшинах росу, потому что колодец еще был завален.
В руке он сжимал самый первый, Медовый Кувшин, теперь пустой, но все так же хранящий в своей трещине память о пламени. Он понял теперь то, что не мог выразить словами. Он не чинил мир. Он не исцелял души. Он был всего лишь гончаром у великого горна жизни. Его дело — не скрывать трещины страха, горя, утраты под гладкой глазурью притворства. Его дело — осторожно, с любовью, провести по краям этих разломов золотую жилку внимания. Чтобы в самую густую тьму, в самую глубокую пустоту, мог войти свет.
Чужой или свой — неважно. И тогда трещина, этот изъян, превращается в уникальный сосуд, в единственное, неповторимое вместилище для надежды. И эта надежда, рожденная в глубине одного принятого несовершенства, как дрожжи в тесте, поднимает и преображает все вокруг. Не бывает сломанных судеб, бывают судьбы, ждущие своего золотого шва. И самый тихий свет, зажжённый внутри такой судьбы, способен разогнать любую, самую беспросветную ночь, потому что он горит не вопреки, а благодаря — благодаря той самой трещине, что стала его путем домой.
.
Друзья, если вам нравятся мои публикации - вы можете отблагодарить меня. Сделать это очень легко, просто кликайте на слово Донат и там уже как вы посчитаете нужным. Благодарю за Участие в развитии моего канала, это действительно ценно для меня.
Поблагодарить автора - Сделать Донат 🧡
.