Утро началось обманчиво спокойно. Пушкин проснулся в своей квартире на набережной реки Мойки, 12, поздно – прошедшая ночь была полна тревожного письменного труда. Он работал над «Историей Петра», откладывал дела, приводил в порядок бумаги. Семейная атмосфера была тягостной. Супруга, Наталья Николаевна, еще не знала о вызове на дуэль, но чувствовала нарастающее напряжение. Поэт был замкнут, мрачен, но старался сохранять обычный вид для семьи. За завтраком он шутил с детьми, возможно, с особой нежностью глядя на них – два мальчика и две девочки, старшей из которых, Маше, было всего пять лет.
Однако внутренне он был решителен. Центральным событием утра стал визит его секунданта, лицейского товарища Константина Данзаса. Пушкин передал ему официальную записку, уведомляющую, что Данзас будет его секундантом в деле с бароном Жоржем Дантесом. Выбор был не случайным – не ближайший друг, но надежный человек, на чье молчаливое участие можно было положиться. Поэт, известный своей вспыльчивостью, в этот день демонстрировал ледяное, методичное спокойствие человека, идущего на смерть. Он отдал Данзасу пистолеты (те самые, с которыми когда-то стрелялся его дядя, Василий Львович) и попросил лишь об одном: сделать все, чтобы имя Натальи Николаевны не было втянуто в историю.
После обеда, около четырех часов дня, Пушкин вышел из дома. Он был одет в рыжеватый циликовый поддевок, темную шинель и легкую, по-зимнему несуразную, круглую шляпу. Его путь лежал к месту встречи с Данзасом. Тот ждал его в кондитерской Вольфа и Беранже на Невском проспекте. Здесь, за столиком, Пушкин с аппетитом съел шоколадное мороженое и выпил стакан лимонада или воды – странная, почти болезненная физиологическая реакция организма на запредельный стресс. Он шутил, вспоминал Лицей, говорил о литературе, но взгляд был отрешенным. Эта пауза, этот глоток обычной жизни перед роковой чертой – одна из самых пронзительных деталей дня.
Около пяти часов пополудни противники встретились на Черной речке, у Комендантской дачи. Место было пустынным, утопавшим в глубоком снегу. Холодный, промозглый зимний воздух, ранние сумерки – природа сама формировала траурные декорации. Секунданты, Данзас и виконт д’Аршиак (секундант Дантеса), пытались найти путь к примирению, но Пушкин был непреклонен: «Стреляйтесь, или я стреляюсь первым!» Его ярость и нетерпение были вызваны не только оскорблением чести, но и всепоглощающим желанием покончить с этой невыносимой ситуацией раз и навсегда.
Противники встали на дистанции в двадцать шагов. По сигналу Данзаса, поднятого платка, они начали сходиться к барьерам. Пушкин шел быстро и решительно, подойдя к своему барьеру почти вплотную. Дантес, опытный дуэлянт, выстрелил первым, не дойдя до своего барьера шага. Прогремел выстрел. Пушкин, пораженный, упал лицом в снег, но почти мгновенно приподнялся на руке и крикнул: «Подождите! У меня силы хватит сделать выстрел!» Его пистолет был забит снегом. Ему подали другой. Собрав все силы, лежа на боку, Пушкин прицелился и нажал на спуск. Дантес упал. Пуля, попавшая ему в руку и отрикошетившая в пуговицу мундира, спасла ему жизнь – он отделался контузией и легкой раной. Пушкин же был ранен смертельно: пуля раздробила шейку бедренной кости и проникла в живот. Такие ранения в то время были неизлечимы.
Обратный путь домой стал началом агонии. Его везли на санях, ухабистая дорога причиняла невыносимую боль. У Комендантской дачи он ненадолго пришел в себя и попросил: «Тяжело… Кажется, грудь раздроблена». На Мойку его внесли на руках. Увидев бледное лицо мужа, истерически плачущую Наталью Николаевну и детей, он нашел в себе силы утешать их: «Не бойся, со мной будет то, что должно быть». Эти слова – ключ к пониманию его состояния: стоическое принятие судьбы.
Последующие сорок шесть часов стали публичной драмой. Квартира превратилась в лазарет и проходной двор. Лучшие врачи города (включаи приглашенного лично императором Николаем I хирурга Арендта) лишь разводили руками – перитонит был очевиден. Боль была ужасающей, но Пушкин сохранял сознание и невероятное самообладание. Он исповедовался, причастился, простился с женой, детьми, близкими друзьями. Просил не мстить за него. Шептал: «Кончена жизнь». И в бреду, глядя на полки с книгами, произнес: «Прощайте, друзья!»
В предсмертные минуты, ближе к концу дня 29 января, его лицо прояснилось. Он сказал: «Жизнь кончена». На вопрос, кого он хочет видеть, ответил: «Водки». Получив ложку воды с вареньем, тихо произнес: «Ну, позовите жену, пусть она покормит меня». Это были его последние связные слова. В 2:45 пополудни 29 января (10 февраля) 1837 года биение сердца остановилось. «Солнце нашей поэзии закатилось», – напишет на следующий день Владимир Одоевский в некрологе, который станет знаменитым.
Так завершился последний день, растянувшийся на двое с половиной суток. Это был день не просто гибели человека, а ухода целой эпохи – эпохи, где понятия чести стояли выше страха смерти, где личная судьба становилась национальным достоянием, а боль потери ощущалась каждым грамотным человеком как личная катастрофа. Черная речка, квартира на Мойке, толпа у подъезда – все это превратилось в места национальной памяти. И в этой памяти Пушкин навсегда остался не умирающим в муках пациентом, а тем, кто до конца сохранял власть над собой и своей судьбой, заплатив за эту власть высшую цену.