Найти в Дзене
Дедушка Максима

ГОЛГОФА АНДРЕЯ ТАРКОВСКОГО (О чем писали советские газеты).

ЕСТЬ в <Андрее Рублеве» сцена, что навсегда вре­залась в память. Самородок- художник, создатель уникаль­ного творения, плачет, лежа в грязи, а Властелин — вели­кий князь похваляется перед иноземцами чудо-колоколом. Тощий Бориска — кожа да кости — и сытый, круглоли­цый, надменный князь. Многим, слишком многим художникам довелось оказы­ваться затоптанными в грязь, в том числе тем, чьи произ­ведения обретали мировую славу. Не знаю, как другие коллеги, а я все годы едино­борства Тарковского с кино­ведомством ощущал букваль­ное сходство созданных ре­жиссером образов с жизнью, где трудно вообразить более контрастные фигуры, чем Тарковский и Ермаш. Худой, нервный, сосредо­точенный, с лицом серовато­желтым, не по возрасту по­крытым ранними морщинами и резкими складками,—Анд­рей. И улыбающийся, розо­волицый, расслабленный и самодовольный Филипп Ти­мофеевич. Многолетний конфликт Тарковского с ведомством ни для кого не был секретом, как не было секретом посто­янное и жесткое стремление пред
Оглавление
30 сентября 1989
30 сентября 1989

Голгофа Андрея Тарковского

-2
  • «Вы всегда толкали меня к решению...»—слова Тарковского министру с отказом вернуться воспринимались как выстраданные и логичные теми кинематографистами, ктo xoрошo знал Тарковского и ктo знал Ермаша.
  • Владимир МОТЫЛЬ о публикации «Он был художник»

ЕСТЬ в <Андрее Рублеве» сцена, что навсегда вре­залась в память. Самородок- художник, создатель уникаль­ного творения, плачет, лежа в грязи, а Властелин — вели­кий князь похваляется перед иноземцами чудо-колоколом. Тощий Бориска — кожа да кости — и сытый, круглоли­цый, надменный князь.

Многим, слишком многим художникам довелось оказы­ваться затоптанными в грязь, в том числе тем, чьи произ­ведения обретали мировую славу. Не знаю, как другие коллеги, а я все годы едино­борства Тарковского с кино­ведомством ощущал букваль­ное сходство созданных ре­жиссером образов с жизнью, где трудно вообразить более контрастные фигуры, чем Тарковский и Ермаш. Худой, нервный, сосредо­точенный, с лицом серовато­желтым, не по возрасту по­крытым ранними морщинами и резкими складками,—Анд­рей. И улыбающийся, розо­волицый, расслабленный и самодовольный Филипп Ти­мофеевич.

Многолетний конфликт Тарковского с ведомством ни для кого не был секретом, как не было секретом посто­янное и жесткое стремление председателя Госкино обуз­дать всякого строптивого ху­дожника. Поэтому публика­ция в прессе письма Тарков­ского Ф. Ермашу из Италии нового ничего нам не сооб­щила. Мы все это знали. Многие коллеги Андрея ис­пытывали диктат министра, чья руководящая воля за де­сяток лет превратила вели­кую кинематографию страны в руины.

«Вы всегда толкали меня к решению...» — слова Тар­ковского министру с отказом вернуться воспринимались как выстраданные и логич­ные теми кинематографиста­ми, кто хорошо знал Тарков­ского и кто знал Ермаша. «Я знаю, чего они хотят: они хотят, чтобы я бросил ки­но,— вырвалось у режиссера за много лет до письма, еще в 1974 году.— Но если я не буду снимать, я умру». (Об этом свидетельствует се­годня в прессе ассистент А. Тарковского киновед М. Чугунова). Очередной конфликт режиссера с вла­стью вспыхнул уже на вто­рой год пребывания Ф. Ерма­ша на посту министра. Но не мог Андрей покинуть кинорежиссуру, как это сде­лали А. Смирнов, М. Кобахидзе, А. Аскольдов и дру­гие мученики тех горьких лет. Не мог и приспособиться, по­добно многим талантливым коллегам, не сумевшим про­плыть между Сциллой и Харибдой, меж барским гне­вом и любовью. Большин­ство потеряли самое ценное в художнике — самих себя.

Вся система отношений в ведомстве поставила Тарковсского перед выбором: творче­ство или жизнь в ярме. Меж­ду гением и работодателем уже не могло быть согласия, как между теми, кто находит­ся по разные стороны барри­кад. Они говорили на разных языках, и не догадывался министр, что истинное твор-чество немыслимо без свобо­ды. Свободы полной, безраз­дельной, не той, которую воспевали идеологи как «осознанную необходимость». (С помощью последнего пос­тулата можно без труда дока­зать, что и узник за решет­кой свободен, поскольку осознал необходимость от­сидки и не дерзит надзирате­лю). И не поступку Тарков­ского удивляться нам сегод­ня, а «невинным» сетовани­ям Ф. Ермаша. «Можно было предположить многое, но та­кого? Меня оно (письмо А. Тарковского.— В. М.) по­вергло в недоумение и раз­дражение, но рядом с этим было сожаление к нему».

Поступок Андрея — шаг выстраданный, потребовав­ший колоссальных затрат ду­шевных сил. Сказать о Тар­ковском, что «ему не были чужды патриотические чувст­ва», как это написано в ста­тье,— значит не знать ни ду­ши его, ни творчества. Тар­ковский — патриот, любив­ший Отечество той высшей любовью, которая у лучших его сынов всегда сопрягалась с болью за судьбу многостра­дального народа России.

«...мы, русские, всегда ма­ло интересовались тем, что— истина и что — ложь, поэто­му нельзя и сердиться на общество, если несколько язвительная филиппика против его немощей задела его за живое. ...Я не научился любить свою родину с за­крытыми глазами, с прекло­ненной головой, с заперты­ми устами. Я нахожу, что че­ловек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее: я думаю, что время слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обя- заны родине истиной. ...Мне чужд, признаюсь, этот бла­женный патриотизм лени, ко­торый приспособляется все видеть в розовом свете и но­сится со своими иллюзиями и которым, к сожалению, стра­дают теперь у нас многие дельные умы».

В Западной Германии не­давно опубликованы дневни­ки Тарковского. Не знаю, пи­шет ли он там впрямую о чувствах к Родине, но не сомневаюсь, что с полным правом он мог бы подписать­ся под вышеприведенными словами поруганного и гони­мого царской властью патри­ота России Петра Яковле­вича Чаадаева. Иные мерки, иное отношение к правде и патриотизму проповедовал Ф. Ермаш в 70-х годах. Вскоре после первых прос­мотров фильма «Двадцать дней без войны» Алексей Герман рассказал мне о недовольстве Ф. Ермаша: «Вы, художники, в такой грязи, в убожестве не жили, а пока­зываете. А я жил, и глаза б мои этого не видели». (В со­ответствии с этой «патриоти­ческой» установкой выдаю­щийся фильм А. Германа был принят лишь после отча­янных усилий влиятельного автора — К. Симонова — с жестким условием переснять «мрачный финал», что и бы­ло выполнено). Фильм не по­лучил награды на Родине. Его высоко оценили лишь за рубежом.

«Время и обстоятельст­ва, как бы сегодня кто-то ни хотел отмахнуться от этих существенных факторов, ко­нечно же, диктовали очень многое», — пишет Ф. Ер­маш, напоминая, что его «роль в то время была черес­чур маленькая». Словом, «были события и люди, ко­торые нас (с Тарковским. — В. М.) разъединяли, доводи­ли до крайности наши отно­шения». Автор статьи уте­шает себя: в последнем письме «А. Тарковский вы­разил свое отношение не столько ко мне, но как бы в моем лице к тому меха­низму, который существо­вал... до перестройки». Ссылки на время, стремле­ние во что бы то ни стало отделить себя от жесткого ре­жима системы — типичный ход самооправдания тех, кто виновен не в последнюю оче­редь в растрате самого цен­ного достояния — талантов, рук и мозгов. Главное, что оплачивала система, состояло в по­слушании, а оно-то в верхних этажах всегда оставалось на высоком уровне. Об от­ставке ныне отягощенные угрызениями совести не по­мышляли и прямо или кос­венно, тайно или явно всег­да стремились к обузданию всякого, кто неординарностью вносил беспокойство в ведом­ственную гладь и тишь. К со­жалению, наш министр не составлял исключения и был отнюдь не последним среди творцов и охранителей за­стоя.

Впрочем, что говорить о «бедных» министрах, когда даже правая рука Сталина, не кто иной, как Молотов, узнав после просмотра филь­ма М. Ромма «Убийство на улице Данте», что режиссер никогда не бывал во Фран­ции, сокрушенно произнес:

— Они вас не выпус­кали?..

Они...

Нет, сенсацией для нас письмо А. Тарковского не стало. Сенсацией стало про­странное выступление Ф. Ермаша, где бывший министр пытается снять с себя вину за трагический исход судьбы Художника. На первый взгляд—все верно. Да, стра­ной правили Брежнев, Сус­лов и им подобные. Да, ми­нистру иные решения дово­дилось принимать скрепя сердце. И звание выхлопота­ли Тарковскому, и пятиком­натной квартирой одарили. И пускай раз в пять лет, но все же позволяли снимать то, что хотел режиссер. И «вдруг» неблагодарность — остался на Западе. Однако подробно описан­ные факты потеплений в от­ношениях со строптивым гением объясняются не стабиль­ной позицией, принципами подхода к творческой лично­сти соответственно ее досто­инствам. Под напором миро­вой общественности, в том числе и прогрессивной, ком­мунистической, имя Тарков­ского обретало год от года все большую силу. Совсем не считаться с мастером всемир­ной известности было невоз­можно. И заботы о Тарков­ском носили эпизодический, дозированный и даже полити­ческий характер. Автор ста­тьи приводит слова партийно­го лидера тех лет П. Демиче­ва, сказавшего о «Рублеве» после нескольких лет полки, что нужно «дать широкую рекламу, продать за границу как можно шире. Это полити­чески выгодно». Не случайно в статье «Он был художник» встречаются слова о том, что министр однажды «решил пойти на доверие» режиссе­ру. Не поверил, не решил до­вериться, а пошел на маневр. Что говорить, с художником держи ухо востро!

Ф. Ермаш предупреждает, что слова Тарковского про «многолетнюю травлю» были написаны якобы «в пылу воз­буждения, реагирующего на какие-то моменты в жизни», и письмо режиссеру необхо­димо было «как нравственное оправдание своего поступка». Ниже мы увидим, что под­разумевалось под туманной формулировкой «какие-то мо­менты», и вновь убедимся, что оправдываться Тарков­скому ни перед собой, ни пе­ред Родиной не в чем. Он чист кристально, и пред­полагать за ним лицемерие — кощунство.

Оправдываться следует всем нам, раболепно терпев­шим режим ведомства, возг­лавлявшегося Ф. Ермашом. Хотя в статье «Он был ху­дожник» встречаются слова о покаянии и сожалениях ав­тора, пафос ее отнюдь не покаянный. И не для проясне­ния истины создан этот труд, но для оправдания перед су­дом истории. Однако истори­ческая истина обнаружится лишь тогда, когда описанные в статье материалы и факты будут сопоставлены с тем, о чем автор предпочел умол­чать.

ДВЕ ПОЛОСЫ в газете вы­звали бы в нас состоя­ние шока, если бы телевизи­онная «Кинопанорама» нака­нуне не сделала предвари­тельной прививки. На вопрос о самом любимом фильме бывший председатель Госки­но СССР уверенно ответил: «Зеркало» и «Калина крас­ная». От одного из членов жюри кинофестиваля 1974 года уз­нал я подробности скандала, разразившегося тогда. Не­сколько членов жюри из на­циональных республик, в том числе Н. Мащенко, Л. Быков, пригрозили, что покинут фес­тиваль, если главный приз будет присужден не «Калине красной», а тому посредствен­ному фильму, награду кото­рому предписало вручить ве­домство Ф. Ермаша. «Гран-При» был дан «Калине красной», — признался недавно бывший председатель жюри

С. Ростоцкий. — абсолютно против воли всех вышестоя­щих организаций». Теперь же, спустя полтора десятиле­тия, мы узнаем о потаенной любви министра. Не менее загадочной ока­зывается на поверку и дру­гая любовь Ф. Ермаша — к фильму «Зеркало». Уже на рабочем просмотре на студии министру «предстало зрели­ще необычайное, сотканное из почти неуловимых, тончай­ших нюансов душевных со­стояний героев... Это была поразительная правда...» Так написано в статье. «Всех по­корила Маргарита Терехова своим трепетным проникнове­нием в хрупкий и мужествен­ный одновременно образ ма­тери». (И тут загадка.
Актри­са покорила хозяина кине­матографа настолько, что после «Зеркала» почти деся­ток лет ей не давали снимать­ся в кино. Всякое обращение режиссеров к актрисе конча­лось запретительным окриком из киноведомства. Одна из наиболее талантливых актрис нашего кинематографа вы­нуждена была сниматься лишь на телевидении).

Фильм «Зеркало» настоль­ко запал в сердце министра, что он не доверил его редак­тирование ни редактору кар­тины, ни главному редактору объединения, ни стоящему над ними главному редактору «Мосфильма», ни даже главе сценарно-редакционной кол­легии Госкино. Фильмом Фи­липп Тимофеевич занялся сам. Досталинская Россия не­часто знавала подобное. Впрочем, самодержец Нико­лай Павлович искренне пола­гал, что делает честь сочини­телю Пушкину, назначая себя его цензором, и, верно, уди­вился бы, узнав, что Пушкин от этой чести в восторг не пришел. Сегодня бывший министр письмо Тарковского, касаю­щееся «Зеркала», приводит целиком, видимо, как пример добрых, доверительных отно­шений.

Но задумаемся, почему письмо? Почему не разговор, не беседа, если отношения были хотя бы нормальные, не то что доброжелательные? В письме легче удержаться от неосторожного слова. Тарковский тут «свободен» настолько, насколько осозна­ет необходимость не подли­вать масла в огонь, не пор­тить отношений. И все же прорывается: «Не уверен, простится ли это нам с Ва­ми» (о купюрах). Разве не бессилие художника перед диктатом отражают слова: «Считаю необходимым напом­нить Вам о том, что поправ­ки, сделанные мною по Ва­шему настоянию (выделено мною.— В. М.), завершают огромную работу...»?

Но и после письма министр продолжал дожимать. «Позд­нее он сделал еще некоторые уточнения и сокращения, од­но из которых хочу приве­сти,— пишет Ф. Ермаш.— Он сократил кадр парящей женщины, чтобы он воспри­нимался эмоционально и что­бы зрители не успели рас­смотреть этот кадр умозри­тельно».

Лукавит бывший министр. О зрителе ли он пекся, при­нуждая дорезать дорогой для режиссера кадр до невоспринимаемой длины? Или о соб­ственном покое? (Упаси бог, кто-то из вышестоящих успе­ет разглядеть парящую жен­щину и задаст вопрос). Авто­ру статьи и в голову не при­ходит, что к нему обращался художник со связанными ру­ками, прошедший через ду­шевные пытки, когда на гла­зах его измывались над его детищем. Ради спасения пос­леднего Тарковский спрятал, запретил себе выказывать истинное отношение к власте­лину. Знавшим Андрея письмо это невозможно чи­тать без боли за художника, без стыда за поучавшего ми­нистра, принудившего масте­ра к унизительному челобитию.

Найдется ли еще фильм, как этот, любимый Ф. Ерма­шом, подвергавшийся «про­цедурам», через которые прошло «Зеркало»? Не два, не три раза заставляли Тар­ковского сдавать картину, а пять раз! Пять раз предписы­вали поправки и поправки. Первый сердечный приступ случился с Тарковским тог­да, после «творческих» кон­тактов с министром и его подчиненными. При маленьком тираже, вы­пущенный в Москве лишь в нескольких кинотеатрах, фильм «Зеркало», несмотря на успех, был снят с проката уже через три недели. Дваж­ды Каннский фестиваль про­сил «Зеркало» на конкурс, но председатель Госкино СССР своих симпатий не афиширо­вал. Он предпочел отправить во Францию «Они сражались за Родину». Правда, фильм «Зеркало» впоследствии все- таки получил награду за ру­бежом, был признан лучшим иностранным фильмом года во Франции. Но Госкино СССР к этому факту отноше­ния уже не имело.

ПРОШЛО немного времени, и в 1976 году Ф. Ер­маш подвел итоги четырех лет своего правления на III съезде СК СССР. Он назвал полтора десятка лучших кар­тин, свидетельствующих «о широте и глубине социально­философского мышления на­ших мастеров, о стилевом и жанровом многообразии». Был ли в этом перечне люби­мый фильм министра? Увы, его там не оказалось.

Рассыпая похвалы, высшие и первые категории по оплате труда создателям конъюнк­турных и серых фильмов, от­валивая госзаказы стоящим у ведомственного трона, пред­седатель Госкино «наградил» Тарковского за «Зеркало» второй категорией. Напрасно заместитель председателя Госкино и генеральный ди- ректор «Мосфильма» Н. Си­зов хлопотал потом об исправ­лении чудовищной неспра­ведливости. Глава ведомства оставался непреклонен.

Помните старую песенку:

«Я люблю, но об этом никто не узнает!»?

В статье «Он был худож­ник» упоминаются некие не­доброжелатели Тарковского, завистники, которые «нашеп­тывали» министру всякое, сбивали с толку, настраивали. Имена их не названы, дума­ется, не случайно. Ведь на­шептывать могут прежде все­го приближенные. Тем, кто не вхож в кабинет, шептать через стену затруднительно. Но ведь приближенных Ф. Ермашу никто не навязы­вал. Он подобрал их сам и держал возле себя не всегда лишь за творческие или про­фессиональные достоинства. Эту-то опору министра, лю­дей киноэлиты, не мог не раздражать Тарковский, на­поминая об их высокооплачи­ваемой несвободе. Здесь прежде всего гнездилась за­висть к художнику, шокиро­вавшему порядочностью и честностью. И разве встреча­ли «шептуны» отпор у главы ведомства? Разве не были в цене доносители? И не из ми­нистерских ли рук получали они привилегии?

Пребывая в длительных простоях, годами «пробивая» замыслы или ведя изнури­тельную войну с отсталым кинопроизводством, Тарков­ский не мог не сталкиваться с безнравственностью укла­да, зачастую поощрявшего приспособленцев, конъюнк­турщиков и циников. Понимал ли благодетель «элиты», когда в ее окруже­нии отправлялся в вояжи на фестивали Европы или Запад­ного полушария, каково это было наблюдать Андрею Тар­ковскому? Знал ли министр, что автор одного из двух лю­бимых его фильмов, «случа­лось», не имел даже денег на хлеб?

«До сих пор передо мной стоит тот Андрей Тарков­ский, который так нуждался в поддержке и защите»,— чувствительно восклицает се­годня Ф. Ермаш, подразуме­вая, что поддержка и защита художнику оказывались на максимуме возможностей, до­ступных министру. О, если б это было так! Сколько здо­ровья сберегло бы это Андрею.

О ЧЕМ ПИСАЛИ СОВЕТСКИЕ ГАЗЕТЫ