Найти в Дзене
Коперник

Вязовская хроника, или Повествование о людях, исчезнувших без смерти

Эта работа была начата мною не из стремления к сенсации и не ради литературного упражнения, но по причине внутреннего долга исследователя, столкнувшегося с рядом документов, существование коих само по себе вызывает недоумение. Разрозненные донесения, частные записи и позднейшие приписки, относящиеся к исчезновению жителей одного северного села в 1739 году, обнаруживают между собою такое сходство в описаниях и страхах, что их невозможно списать ни на суеверие века, ни на простое административное недоразумение. Настоящая хроника представляет собой попытку свести эти свидетельства воедино, сохранить их язык и интонацию и тем самым восстановить ход событий, о которых официальная история предпочла умолчать, — событий, где граница между наблюдаемым и необъяснимым оказалась пугающе тонкой. Глава первая. О найденных бумагах и предосторожностях Я не имею привычки предварять свои работы излишними оправданиями, однако в этом случае считаю необходимым предупредить читателя: всё нижеизложенное поч

Эта работа была начата мною не из стремления к сенсации и не ради литературного упражнения, но по причине внутреннего долга исследователя, столкнувшегося с рядом документов, существование коих само по себе вызывает недоумение. Разрозненные донесения, частные записи и позднейшие приписки, относящиеся к исчезновению жителей одного северного села в 1739 году, обнаруживают между собою такое сходство в описаниях и страхах, что их невозможно списать ни на суеверие века, ни на простое административное недоразумение. Настоящая хроника представляет собой попытку свести эти свидетельства воедино, сохранить их язык и интонацию и тем самым восстановить ход событий, о которых официальная история предпочла умолчать, — событий, где граница между наблюдаемым и необъяснимым оказалась пугающе тонкой.

Глава первая. О найденных бумагах и предосторожностях

Я не имею привычки предварять свои работы излишними оправданиями, однако в этом случае считаю необходимым предупредить читателя: всё нижеизложенное почерпнуто мною не из воображения, но из собрания разрозненных свидетельств, коим я, как исследователь, долгое время не придавал должного значения. И если бы не одно обстоятельство, столь же ничтожное на вид, сколь и роковое по своим последствиям, эти бумаги и поныне пылились бы в архивном ящике под номером 417-Б, значась как «дело о пропавших крестьянах, 1739 год».

Село Вязовское в 1892 году
Село Вязовское в 1892 году

Весной 2022 года, работая в фондах бывшего Архива Синодального приказа, я занимался сопоставлением метрических книг северных уездов. Моей задачей было сугубо статистическое исследование: демографические провалы, эпидемии, неурожаи. Однако в книге прихода святого Иоанна Милостивого, что в селе Вязовском бывшего Каргопольского уезда, я обнаружил странность, не поддающуюся обычному объяснению. В записях за 1738 год значилось двадцать семь дворов; в 1740-м — всего девять. Меж тем, ни моровой язвы, ни пожара, ни бегства крестьян в документах не отмечалось.

Этот пробел был отмечен на полях рукой неизвестного: «люди исчезли без смерти». Подобные приписки не редкость, но именно эта была выведена иными чернилами и иной рукой, нежели весь остальной текст. Почерк — угловатый, нервный, с избыточным нажимом, как если бы писавший спешил или опасался быть прерванным. Я выписал номер дела и, по завершении работы, запросил его для ознакомления. Так началось моё знакомство с так называемой «Вязовской хроникой», хотя само это название принадлежит не XVIII столетию, а мне — и то лишь для удобства изложения.

Дело 417-Б представляет собой связку разнородных бумаг: донесения волостного старосты, протоколы допросов, выписки из духовных консисторий, а также — что особенно примечательно — тетрадь без титула, писанную скорописью, местами трудночитаемой, с многочисленными помарками и кляксами, словно чернила проливались рукой дрожащей. На первом листе тетради значится дата: «Июля в 3 день, лета 7247 от Сотворения мира» (1739 год по новому счёту). Ни имени, ни звания. Лишь короткая фраза, которую я привожу без исправлений:

Сие пишу не для оправдания, но дабы, ежели меня не станет, было ведомо, что мы не в безумии согрешили, но в страхе истинном пребывали.

Подобные интонации знакомы всякому, кто работал с частными записями той эпохи: страх Божий, страх начальства, страх перед «нечистыми силами», кои в XVIII веке ещё не были окончательно вытеснены рациональным мышлением. Однако дальнейшее содержание тетради выбивается из привычных рамок. Прежде чем перейти к пересказу событий, я считаю нужным изложить кратко, какими иными источниками располагаю и на чём основываю свои выводы.

  1. Донесение волостного старосты Вязовского, Ивана Лукьянова сына Зуева, адресованное в Каргопольскую воеводскую канцелярию. Документ сух, составлен по форме, но содержит одну фразу, на которую канцелярский писарь, по всей видимости, не решился обратить внимание начальства. В описании причин «опустения дворов» Зуев пишет: «люди пошли смотреть, да не воротились, а что видели — сказать не могу, ибо слов нет».
  2. Протокол допроса дьячка Фомы Панкратьева, единственного лица, официально признанного «сошедшим с ума» по итогам следствия. Его показания были отвергнуты как «бредовые», однако именно они поразительным образом совпадают с рядом записей в анонимной тетради.
  3. Письмо некоего штаб-лекаря Иоганна Крамера, находившегося в Архангелогородской губернии и привлекавшегося для освидетельствования «помешательства». Письмо это никогда не было приобщено к делу; оно обнаружилось в личном фонде Крамера и лишь косвенно упоминает Вязовское, однако использует выражения, нетипичные для медицинского дискурса того времени.

Наконец, существуют и косвенные свидетельства: устные предания, записанные этнографами уже в XIX веке, в которых село Вязовское фигурирует под иным названием и описывается как «место пустое и недоброе, где земля помнит шаги».

Я отдаю себе отчёт в том, что соединение столь разнородных источников может показаться произвольным. Однако, сопоставляя даты, формулировки и даже повторяющиеся обороты речи, я вынужден признать: все они указывают на одно и то же событие, тщательно и неумело замазанное канцелярской краской.

В последующем я приведу выдержки из тетради и официальных бумаг, не исправляя орфографии и слога, дабы читатель мог сам судить об их подлинности. Здесь же ограничусь лишь последним обстоятельством, заставившим меня вынести это исследование за пределы академического отчёта. На обороте последнего листа дела 417-Б, уже явно поздней рукой, карандашом XX века, было приписано: «Проверено. Место осмотрено повторно в 1931 г. Заселению не подлежит».

Причины такого решения не указаны. И именно с описания первого «смотрения», состоявшегося летом 1739 года, я и начну эту мрачную хронику.

Глава вторая. О первом смотрении и странном молчании селян

Смотрение, о котором упоминается в приписке к делу 417-Б, состоялось, согласно воеводскому журналу, «июля в 12 день, по получении смутного донесения». Командирован был подьячий Каргопольской канцелярии Савва Максимов сын Резцов — человек, по всем прочим бумагам, аккуратный, благонадёжный и не склонный к суевериям. Именно его рукой составлена опись Вязовского, и именно его почерк я опознал, сравнив несколько десятков дел того же года. Опись эта, на первый взгляд, не заключает в себе ничего примечательного. Резцов перечисляет дворы, гумна, колодцы, указывает, где кровля обвалилась, а где «изба стоит пусто, но цела». Однако между строк, если позволено будет употребить это выражение, чувствуется нечто вроде удерживаемого недоумения, как если бы писец сознательно избегал точных слов.

Так, в самом начале документа значится:

По прибытии в село Вязовское застали тишину великую, скотины не слышно, дымов нет, двери в избах не заперты.

Для XVIII века подобное описание уже само по себе тревожно. Даже в случае бегства или вымирания от моровой язвы, люди запирали жильё, уводили скот или, по крайней мере, оставляли следы спешки. Здесь же — порядок без хозяина, тишина без причины. Резцов далее отмечает, что в девяти дворах «проживают люди», но, как он выражается, «говорят мало и нехотя». Эти люди названы им «оставшимися», хотя из дальнейших бумаг становится ясно: они не были родственниками исчезнувших и поселились в Вязовском уже после первых событий. Почему — вопрос, на который ни один документ не даёт прямого ответа.

Особого внимания заслуживает протокол беседы с крестьянином Прохором Никифоровым, лет около пятидесяти, «телом крепок, разумом цел», как подчёркнуто в заголовке. Протокол составлен по форме, но ответы Прохора записаны не прямой речью, а пересказом, что само по себе странно для допроса.

На вопросы о прежних жителях говорит, что «были тут», а куда делись — не ведает. О лесе за Вязовским говорит уклончиво, утверждая, что «лес как лес», однако при том крестится и отводит глаза.

Здесь упоминание о лесе возникает впервые, и далее будет повторяться с настойчивостью, которую трудно счесть случайной. Лес, прилегающий к селу с северо-восточной стороны, обозначен на старых картах как «Чёрный бор» — название не редкое, но в местных преданиях обросшее особыми значениями. В тетради безымянного автора, о которой я упоминал в первой главе, лесу отведено куда более значительное место. Запись от того же июля 1739 года гласит:

Ходили они сперва к бору, думая, что там скот или беглые. Возвратились молча, и никто не сказал, что видел. И с того дня началось худое.

Подобное совпадение дат и мотивов — первое, но не последнее. Вернёмся, однако, к смотрению. Резцов отмечает также странное состояние приходской церкви. Иконостас цел, утварь на месте, но «книги богослужебные раскрыты, а свечи истлевшие, будто службу прервали». При этом он подчёркивает, что следов борьбы или грабежа не обнаружено. На полях этого места, иной рукой, уже, по всей видимости, в канцелярии, приписано: «Не принимать в рассуждение». Таковые приписки встречаются в делах нередко и означают, что начальство предпочло не углубляться в неудобные подробности. Но здесь их чрезмерное количество. Почти каждый абзац, где Резцов выходит за пределы сухого перечисления, снабжён подобным охлаждающим замечанием.

Сам подьячий, судя по его дальнейшей судьбе, недолго оставался на службе. Последняя запись о нём датирована 1741 годом; затем следует формула: «выбыл по немощи». Никаких медицинских актов не сохранилось, но в личной его бумаге, вложенной в дело, я нашёл клочок, не предназначенный, очевидно, для официального прочтения. На нём, тем же аккуратным почерком, выведено:

Они не ушли. Их как бы стерли, а места их помнят.

Фраза эта не имеет даты, но бумага соответствуют периоду смотрения.

Наконец, самое странное обстоятельство. Согласно воеводскому журналу, Резцов пробыл в Вязовском три дня. Однако в анонимной тетради сказано:

Смотрели их долго, а толку не было, ибо кто смотрит — сам становится видим.

Слова эти, будучи вырваны из контекста, могли бы быть приняты за религиозную метафору или плод расстроенного ума. Но сопоставление временных рамок заставляет задуматься: не было ли реальное пребывание смотрителя куда продолжительнее, чем значится в официальных бумагах? Отчего-то ни один документ не описывает ночи, проведённые в селе. Меж тем, в протоколе дьячка Фомы Панкратьева имеется фраза, зачёркнутая и вынесенная за скобки:

По ночам они стоят, где дворы были, и считают.

Кто именно «стоит» и что «считает» — не поясняется.

Так завершается первый акт этой истории: смотрение, призванное внести ясность, породило лишь новые умолчания. И уже здесь, в самом начале, становится заметно главное: исчезновение людей было не событием, но процессом, растянутым во времени и, по-видимому, наблюдаемым теми, кто остался. В следующей статье я перейду к разбору показаний Фомы Панкратьева — человека, чьё «безумие» оказалось, возможно, самым удобным объяснением для всех прочих.