Зал хохотал до слёз, но в режиссерской будке царила гробовая тишина. Звукорежиссер вжался в кресло, боясь даже дышать. Со сцены только что прозвучала частушка, которая должна была стать хитом, а стала приговором.
Артист был уверен: ему простят всё, ведь публике весело. Он ошибся.
Регина медленно сняла наушники. В этой шутке она услышала не юмор, а бунт. И решение было принято мгновенно: вычеркнуть его из эфиров оказалось проще, чем исправить опечатку в сценарии.
Тридцать первое декабря всегда пахло одинаково, в каком бы году она ни просыпалась: сырая штукатурка подъездов, мокрый мех, дешевый шоколад и мандариновая цедра, въевшаяся под ногти всей стране. За стенами сталинки гудели лифты, хлопали двери, вибрация чужой беготни передавалась полу. У Регины Игоревны в квартире стоял воздух, который, казалось, годами не выпускали наружу. Сухой, стерильный, консервированный.
Она сидела в кресле прямо, не касаясь спинки. Позвоночник держал её сам, по старой памяти. Одиночество? Нет. Это слово для брошенных жен и списанных актрис. У неё была не пустота, а порядок. Идеальная геометрия паркета, ни пылинки на лакированном столе, телефонный аппарат, молчащий с достоинством музейного экспоната.
Восемьдесят два. Утром она увидела эту цифру в календаре, и где-то под лопаткой кольнуло холодом — так сквозняк трогает вспотевшую спину. Кто-то невидимый проверил каркас на прочность. Держит? Пока держит.
Телефон молчал. Раньше он захлебывался звонками с шести утра. Звонили директора каналов, народные, заслуженные, те, кто хотел стать заслуженным, и те, кто просто боялся, что их вычеркнут из списка новогодней рассылки. Теперь поздравления приходили скупыми смс-ками, скопированными из бесплатных рассылок. От тех, кто еще помнил, как она вытаскивала их из подвальных ДК в свет софитов «Останкино».
Она подошла к окну. Внизу, во дворе, кто-то волок елку, оставляя на асфальте дорожку из осыпавшейся хвои. На ветках деревьев снег лежал серыми комьями, похожий на грязную вату. В доме напротив мигали гирлянды — синий, красный, синий, красный. Дешевый ритм. Включили телевизор. Там, в другом мире, сейчас крутили нарезки из её программ двадцатилетней давности. Закадровый смех, записанный в девяносто восьмом году, звучал громче, чем живые голоса в квартире. Мертвые смеялись для живых.
Она помнила тот день, когда смех впервые дал сбой.
Сцена слепила глаза. Запах кулис — смесь пудры, перегоревших ламп «Юпитеров» и нервного пота — всегда действовал на неё как наркоз. Она знала этот механизм. Знала, где нажать, чтобы зал взвыл, и где отпустить, чтобы перевел дух. И тут вышел Бандурин. Гармошка в руках, улыбка человека, который уверен, что ему простят всё.
— Я — Регина в передаче, слишком Дубовицкая.
Зал грохнул. Смеялись до слез, до колик. Это был легкий, народный смех. Но Регина, стоящая за мониторами в режиссерской будке, не улыбнулась. Она медленно сняла наушники. Звукорежиссер рядом замер, боясь скрипнуть стулом. В этой шутке не было юмора. В ней была потеря субординации. Бунт на корабле. Матрос решил, что может шутить над капитаном, потому что пассажирам весело.
Она не устроила скандал. Крик — признак слабости. Она просто дождалась конца съемки.
Бандурин зашел в гримерку веселый, разгоряченный успехом, еще не смывший грим. Увидев её, он осекся. Она сидела перед зеркалом и смотрела на его отражение.
— Регина Игоревна, ну как? Зашло же! — начал он, но голос предательски дрогнул.
Она повернулась. Медленно, всем корпусом.
— Коля, — сказала она тихо. — Ты перепутал. Ты решил, что ты артист. А ты — мой проект.
— Да ладно вам, шутка же...
— Шутка, — кивнула она. — Смешная. Теперь иди.
Вычеркнуть человека оказалось проще, чем исправить опечатку в сценарии. Никаких объяснений. Просто в следующем графике съемок его фамилии не было. И через месяц не было. И через полгода.
Когда он пришел просить, она даже не встала из-за стола. Он стоял перед ней, взрослый мужик с гармошкой, и уменьшался в размерах.
— Вы без меня сдохнете, — произнесла она, глядя сквозь него. — С голоду сдохнете. Кому вы нужны с вашими куплетами в переходах?
Она верила в это. Искренне, до фанатизма. Она была их богом, их создателем. Она лепила звезд из глины, из ресторанных лабухов, из провинциальных неудачников. Разве глина имеет право голоса?
Но самым страшным был не этот разговор. Самым страшным был день, когда она вызвала Мишу Вашукова. Вторую половину дуэта. Без Николая.
Кабинет был маленьким, прокуренным. Миша сел на край стула, комкая в руках кепку. Он все понимал.
— Либо ты работаешь один, — она постучала карандашом по столу, отбивая ритм приговора, — либо идешь за ним. В никуда.
Вашуков молчал долго. Было слышно, как гудит холодильник в углу. У него была ипотека, двое детей, больная мать. Она знала это. Она знала про них всё.
— Я останусь, — выдавил он, не поднимая глаз.
Это был звук ломающегося хребта. Тихий, сухой хруст.
Прошло много лет. Империя рассыпалась, как декорации после спектакля. Вашуков так и не стал звездой-одиночкой — нельзя летать с одним крылом. А Бандурин... Той осенью она увидела его интервью. Он сидел в студии, постаревший, седой, но с теми же живыми, наглыми глазами. Журналист спросил про те времена. Регина подалась к экрану, ожидая яда, ожидая обиды.
— Живы, — сказал Николай просто. — И даже счастливы.
Это ударило сильнее проклятий. Счастье без неё. Успех без её визы. Жизнь, которая посмела продолжиться после того, как она поставила точку. Оказалось, что глина может жить без скульптора.
Она отошла от окна. На столе стоял хрустальный бокал, пустой и чистый до скрипа. Где-то далеко, на окраинах Москвы, начинали бахать первые салюты. Вспышки выхватывали из темноты корешки книг, старые афиши на стенах, фотографии, где она стоит в центре, а они — вокруг, улыбающиеся, преданные, зависимые.
Она была не просто продюсером. Она была той, кто выбивал им квартиры, кто ночами сидел в реанимации, когда они разбивались на машинах, кто находил деньги на операции их родителям. Она спасала «своих». Но требовала за это душу. Полную, безраздельную собственность.
Имеет ли право бог обижаться на свои создания, если они научились дышать самостоятельно?
Стрелки часов сошлись на двенадцати. За стеной взвыли радостные голоса, звон бокалов, какой-то нестройный хор затянул гимн. У Регины Игоревны в комнате тишина стала абсолютной. Она не включила телевизор. Она налила в бокал воды — прозрачной, безвкусной, холодной.
— С днём рождения, — сказала она своему отражению в темном стекле окна.
Отражение не ответило.
Если бы можно было перемотать пленку назад... Простила бы она ту частушку? Нет. Она была профессионалом. А профессионалы не прощают ошибок в сценарии. Но, может быть, она хотя бы не стала ломать хребты тем, кого сама же научила ходить?
Вспыхнул зеленый салют, и на секунду лицо старой женщины в окне стало мертвенно-бледным, похожим на маску. Потом свет погас. Осталась только ночь. И длинный, бесконечный гудок в телефонной трубке, которую никто не снимал.