Найти в Дзене
Игорь Гусак

Иванов дар, или То, чего нет, да есть.

В селе Подсолнечном, что приютилось меж раздольных полей, словно жёлтый цветок в зелёной траве, жил-был парень по имени Иван. Село это было небогатое, но душевное: избы стояли покосившиеся, да зато с резными наличниками, дороги — пыльные летом, раскисшие весной, зато ведущие к речке с хрустальной водой или в лес, полный грибов да ягод. А уж люди здесь были — каждый со своим характером, но с открытой душой, готовой поделиться и советом, и последним куском хлеба. Иван жил на самом краю села, в избе, доставшейся ему от деда. Изба была небольшая, с двумя окошками, смотрящими на восток и на запад, чтобы солнце с утра до вечера заглядывало в гости. Крыша, крытая соломой, по осени обрастала бархатным мхом, а под карнизом с весны до осени звенели гнёзда ласточек. Сам Иван был парнем невысоким, но крепко сбитым, с широкими ладонями, привыкшими и к топору, и к косе, и к нежному прикосновению к росткам на огороде. Волосы у него были цвета спелой ржи, всегда чуть взъерошенные от ветра, а глаза — с

В селе Подсолнечном, что приютилось меж раздольных полей, словно жёлтый цветок в зелёной траве, жил-был парень по имени Иван. Село это было небогатое, но душевное: избы стояли покосившиеся, да зато с резными наличниками, дороги — пыльные летом, раскисшие весной, зато ведущие к речке с хрустальной водой или в лес, полный грибов да ягод. А уж люди здесь были — каждый со своим характером, но с открытой душой, готовой поделиться и советом, и последним куском хлеба.

Иван жил на самом краю села, в избе, доставшейся ему от деда. Изба была небольшая, с двумя окошками, смотрящими на восток и на запад, чтобы солнце с утра до вечера заглядывало в гости. Крыша, крытая соломой, по осени обрастала бархатным мхом, а под карнизом с весны до осени звенели гнёзда ласточек. Сам Иван был парнем невысоким, но крепко сбитым, с широкими ладонями, привыкшими и к топору, и к косе, и к нежному прикосновению к росткам на огороде. Волосы у него были цвета спелой ржи, всегда чуть взъерошенные от ветра, а глаза — светлые, ясные, цвета июльского неба. Взгляд у него был спокойный и внимательный, будто он не просто смотрел, а слушал глазами: слушал, как шелестит листва, как дышит земля после дождя, как меняется свет за день.

Жил он один, но одиночества не знал. Утром, едва первые лучи солнца золотили макушки берёз, Иван уже был на ногах. Он доил свою коровушку Зорьку, разговаривая с ней тихо, как со старым другом. Потом шёл в огород — полоть грядки с морковью да свеклой, или в лес — за хворостом да за грибами. Работал он не спеша, но старательно, и каждая вещь в его руках будто оживала. Даже самый простой забор, который он чинил, становился не просто преградой, а частью пейзажа, гармоничной и прочной.

По вечерам, закончив дела, Иван любил сидеть на завалинке, смотреть, как садится солнце, окрашивая небо в розовые и лиловые тона. Он не был большим говорун, но любил слушать. Слушал, как старики на лавочке у колодца вели неторопливые беседы о житье-бытье, как ребятишки с визгом играли в горелки, как с дальнего поля доносилась заунывная песня пахаря. А иногда он брал в руки самодельную дудочку из ивового прута и наигрывал простые, грустно-радостные мелодии, под которые, казалось, и звёзды начинали мерцать ритмичнее.

В самой же середине села, на площади, где стояла небольшая деревянная церковь с голубыми куполами, находился дом кузнеца Трофима. Дом был крепкий, срубленный из толстых сосновых брёвен, с высокой трубой, из которой почти всегда вился дымок — не только от печи, но и от кузнечного горна, находившегося в пристройке. Кузнец Трофим был уважаемым человеком во всей округе. Он мог и подкову выковать, что держалась на коне десять лет, и соху починить, и узорчатый светец сделать, чтобы лучина горела ровно. Характер у него был суровый, как раскалённый металл, но справедливый. А сердце у Трофима, под грубой рубахой и кожаным фартуком, было большое и ранимое. Особенно после того, как несколько лет назад его жена, мать Марьюшки, ушла из жизни, простудившись в долгую, слякотную осень. С тех пор вся его нерастраченная нежность, весь свет, что теплился в глубине души, он отдавал дочери. Марьюшка была его отрадой, его продолжением, живой памятью о любимой.

-2

Марьюшка к шестнадцати годам стала писаной красавицей. Не той яркой, ослепляющей красотой, что бьёт в глаза, а тихой, светящейся изнутри. Волосы её, цвета спелой пшеницы, были заплетены в толстую, тяжёлую косу, которая, когда она распускала её по вечерам, покрывала плечи золотистым плащом. Глаза — большие, зелёные, с золотистыми искорками вокруг зрачков — смотрели на мир с добрым, но пытливым вниманием. От матери ей достался мелодичный голос, а от отца — упрямый подбородок и умение доводить начатое до конца. Она не только прекрасно справлялась с женской работой — стряпала, ткала, вышивала узоры, что, казалось, оживали на холсте, — но и с детства привыкла к звону кузницы. Могла и мехи раздуть, и подать нужный инструмент, а иногда, когда отец был в духе, он позволял ей самой попробовать выковать простой гвоздь или кольцо. И металл в её маленьких, но сильных руках будто слушался, становился послушнее.

Но больше всего на свете Марьюшка любила петь. Когда она пела, затихало всё вокруг. Даже самый бойкий петух прекращал кукарекать, а ветер, казалось, замирал в листве, чтобы послушать. Она пела старинные протяжные песни о любви и разлуке, о широких полях и быстрых реках. И в этих песнях была вся её душа — мечтательная, глубокая, тоскующая по чему-то большему, чем стены родного дома и границы знакомых полей. Она часто смотрела на дальнюю дорогу, уходящую за горизонт, и думала о том, какие чудеса таятся там, за синей дымкой лесов, и встретится ли ей когда-нибудь человек, с которым можно будет разделить и эту тихую грусть, и эту жажду неизведанного.

Их встреча, Ивана и Марьюшки, была предопределена, казалось, самой судьбой, но случилась так просто и естественно, будто распустился первый весенний цветок. Это было на празднике Ивана Купалы — самом волшебном и таинственном в году. Вся молодёжь села собралась у реки Веснянки. Разожгли высокий костёр, пламя которого вздымалось к самым звёздам, отражаясь в тёмной воде. Девушки в белых рубахах и венках из полевых цветов водили хоровод, парни прыгали через огонь, показывая удаль, а старики сидели в стороне, улыбаясь и вспоминая свою молодость.

Иван стоял чуть поодаль, прислонившись к стволу старой ивы. Он любил наблюдать за общим весельем, чувствовать его энергию, но редко ввязывался в самую гущу. Его взгляд блуждал по лицам, освещённым пламенем, по танцующим теням, по венкам, что девушки готовились пускать по воде. И вдруг... всё остальное будто растворилось. Из общего гомона, смеха, треска поленьев выделился чистый, высокий, невероятно звонкий голос. Он лился, как студёный родник в летний зной, пронизывая шум и заполняя собой всё пространство. Это пела Марьюшка. Она стояла на небольшом пригорке, чуть в стороне от костра, и её белое платье светилось в полумгле, а венок из ромашек и васильков на голове казался нимбом. Она пела не громко, но так проникновенно, что слова старой песни о девичьей доле и верном сердце обретали новую, щемящую жизнь.

«Ой, ты, поле моё, поле широкое... Травушка-муравушка, ковёр зелёный... Как по тебе, полю, ветер гуляет, Так по мне, девице, тоска набегает...»

Иван замер. Он слышал, как бьётся его собственное сердце — громко, в унисон с этой песней. Он не видел больше ни огня, ни людей, только её — стройную фигурку, тень длинных ресниц на щеках, движение губ, рождающих эту красоту. В его душе, обычно такой спокойной и уравновешенной, что-то перевернулось, зазвенело, заставило сделать шаг вперёд, будто его тянула невидимая нить.

Когда песня смолкла, наступила секунда тишины, а потом раздались одобрительные возгласы и аплодисменты. Марьюшка смущённо улыбнулась, поклонилась и спустилась с пригорка, направляясь к подругам. Иван, не отдавая себе отчёта в действиях, оказался на её пути. Они остановились друг перед другом. Он был выше её на голову. Вблизи её глаза показались ему ещё глубже, а в их зелёной глубине он увидел отражение костра — и своё собственное растерянное лицо.

«Прости... — начал Иван, и голос его звучал непривычно хрипло. — Песня твоя... она прямо в душу вошла».

Марьюшка подняла на него взгляд, изучающий, но без капли высокомерия. Она видела этого парня раньше — на сходках, на работе в поле. Знала, что он тихий, работящий, о нём хорошо отзывались. Но сейчас, в свете звёзд и отблесках костра, он показался ей другим — не просто соседом, а чем-то... значительным.

«Спасибо, — тихо ответила она. — Старую песню пела, бабушкину».

«Да она от твоего голоса новой стала, — вырвалось у Ивана с искренним восхищением. — Как будто... в первый раз её слышу».

Они помолчали, неловкость постепенно таяла в тёплом ночном воздухе. Шум праздника отодвинулся куда-то далеко, стал просто фоном.

«Меня Иван зовут», — наконец сказал он, чувствуя, что должен представиться, как перед чем-то важным.

«Я знаю, — улыбнулась Марьюшка. — А я — Марья. Но все Марьюшкой зовут».

«Марьюшка... — повторил Иван, и имя это на его языке прозвучало как-то особенно ласково и прочно. — Разреши проводить? До дома?»

Она кивнула, и они пошли, обогнув толпу, ступая по мягкой траве, усеянной росой. Сначала шли молча, слушая, как позади смех и музыка постепенно затихают. Потом заговорили. Сначала о пустяках: о том, каким тёплым выдалось лето, о том, что грибов в этом году видимо-невидимо, о проделках Марьюшкиного кота Васьки, который вечно норовил утащить из кузницы какую-нибудь блестящую железяку. И потом разговор стал глубже, будто сам ночной воздух располагал к доверию. Иван рассказал, как любит слушать, как шумит дождь по крыше, и как однажды нашёл в лесу лисёнка со сломанной лапкой и выходил его. Марьюшка поделилась, что мечтает увидеть море — не на картинке, а настоящее, бескрайнее, и что тайком от отца учится читать по старому букварю, что остался от матери.

«А ты, Иван, о чём мечтаешь?» — спросила она, остановившись у калитки своего дома.

Он задумался, глядя на тёплый свет в окне кузницы, где, наверное, ещё трудился Трофим. «Раньше мечтал, чтобы урожай хороший был да крыша не текла, — честно ответил он. — А теперь... теперь, кажется, мечтаю, чтобы этот разговор никогда не кончался».

Марьюшка покраснела, но не отвела глаз. В её взгляде было что-то понимающее и тёплое. «До завтра, Иван», — прошептала она и скрылась за калиткой.

С той купальской ночи мир для Ивана перевернулся. Солнце светило ярче, птицы пели звонче, а в работе появилась какая-то особая лёгкость. Они стали встречаться. Сначала украдкой, будто боясь спугнуть это хрупкое чувство. У старой, давно не работающей мельницы на окраине села, где журчал ручей и росли густые заросли ивняка. Иван мастерил для неё из щепок и глины маленькие фигурки — птиц, зверей, даже крошечную мельницу с вращающимися лопастями. Марьюшка приносила ему пирожки с капустой или ягодами и читала вслух те немногие строчки, которые уже могла разобрать, а Иван слушал, затаив дыхание, восхищаясь не только её голосом, но и упорством.

Потом они стали смелее. Гуляли по вечерним полям, когда закат окрашивал небо в багрянец и золото. Сидели на брёвнышке у криницы — родника с самой холодной и чистой водой на всю округу. Там, в тени старого дуба, они могли часами говорить обо всём на свете. Иван открывал ей свой внутренний мир — мир тихих наблюдений, размышлений о жизни, о добре и зле, о том, что самое главное богатство человека — это его честное слово и добрые руки. Марьюшка же делилась с ним своими сокровенными мыслями, страхами (она боялась, что отец никогда не отпустит её из дому) и надеждами.

Однажды, когда первые жёлтые листья уже начали кружиться в воздухе, Иван взял её за руку. Рука у неё была маленькая, но сильная, с едва заметными шероховатостями от работы. Он смотрел на их сплетённые пальцы и чувствовал, как что-то огромное и светлое переполняет его.

«Марьюшка, — сказал он тихо, но очень твёрдо. — Я к отцу твоему пойду. По-хорошему, по-честному. Просить твоей руки. Я не богач, но трудиться умею. Избу свою в порядок приведу, тебе угол светлый сделаю...»

Она прижалась к его плечу, и в её глазах блеснули слёзы, но не от печали. «Пойдёшь, — кивнула она. — Отец мой строг, но справедлив. Он видит, кто каков есть. Только... приготовься, Иван. Он испытание тебе даст. Не простое».

«Какое бы ни дал — выдержу, — поклялся Иван. — Ради тебя любые горы сдвину».

Он ушёл, а Марьюшка долго стояла у окна, глядя на его удаляющуюся фигуру, пока она не растворилась в вечерних сумерках. Сердце её билось тревожно и радостно одновременно. Она знала отца: Трофим не отдаст свою единственную дочь просто так, за красивые слова. Ему нужны были гарантии — не в золоте или земле, а в чём-то более важном, в чём-то, что докажет, что Иван — не временный порыв, а человек, на которого можно положиться в жизни. Она верила в Ивана, но страх за него, за их будущее, холодной змейкой скользил по душе.

На следующий день, едва занялась заря, Иван надел свою лучшую, хоть и поношенную, рубаху, подпоясался новым кушаком и твёрдым шагом направился к кузнице. Стук молота по наковальне уже раздавался в утренней тишине, ровный и мощный, как биение сердца земли.

Трофим работал. Он был занят раскалённой полосой металла, придавая ей изгиб будущей подковы. Пот, смешанный с угольной пылью, стекал по его лицу, но движения были точными и выверенными. Он лишь на секунду скосил глаза на вошедшего, но не прервал работу. Иван стоял у входа, сняв шапку, дожидаясь, пока кузнец закончит. Он наблюдал за этой почти магической работой: как огонь подчиняется человеку, как бесформенный кусок железа обретает смысл и функцию. В этом был свой урок.

Наконец, Трофим опустил готовую подкову в чан с водой. Шипение пара окутало его на мгновение. Он вытер руки о фартук и медленно повернулся к Ивану. Его взгляд, тяжёлый и оценивающий, скользнул по парню с головы до ног, будто пытаясь взвесить не только его внешность, но и внутренний стержень.

«Пришёл, — констатировал кузнец, не как вопрос, а как факт. — Знаю, зачем. Дочь моя у меня одна. Сокровище, что дороже всех самоцветов. Ты что можешь предложить взамен?»

Иван выпрямился, глядя прямо в глаза Трофиму. «Всю свою жизнь, Трофим Петрович. Работу свои руки, верное сердце и честное слово. Богатства у меня нет, кроме избы да огорода. Но я буду беречь Марьюшку, как зеницу ока. Не дам её в обиду, не оставлю в нужде. Всё, что заработаю, — её. Всё, что есть во мне хорошего, — для неё».

Трофим слушал молча, не меняя выражения лица. Потом медленно кивнул. «Слова хороши. Да только слова — они как дым: сказал — и развеялись. Мне нужно доказательство. Не то, что в кармане лежит или в амбаре стоит. Мне нужно то, что и взвесить нельзя, и измерить, а без него и жизнь — не жизнь. Понял?»

Иван почувствовал, как у него слегка похолодели ладони. «Не совсем, Трофим Петрович. Поясните».

Кузнец подошёл к горну, пнул ногой уголёк. «Загадка тебе, Иван. Испытание. Принеси мне то, чего на свете нет, да есть, и без чего жить нельзя. Вот так. Найдёшь — благословлю. Не найдёшь... — он махнул рукой в сторону двери, — и тропинка к нашему порогу для тебя зарастёт. Срок даю — до полнолуния. Три дня и три ночи. Луна сейчас на ущербе, а когда станет полной, как круглый каравай в небе — жду твоего ответа у этой самой наковальни».

Слова эти повисли в воздухе, густые и непонятные, как пар от остывающего металла. «Чего нет, да есть». Иван мысленно перебирал всё, что знал: воздух? Он есть, его не видно. Мысль? Она есть, когда думаешь. Любовь? Она есть в сердце... Но как это принести? Как взять в руки и положить перед суровым кузнецом?

Он видел, как в глубине кузницы, в дверном проёме, ведущем в дом, мелькнула белая фигурка. Марьюшка стояла там, прижавшись к косяку, лицо её было бледным, а глаза широко раскрыты от страха и надежды. Их взгляды встретились на мгновение — в её взгляде была и мольба, и ободрение. Это придало ему сил.

Иван глубоко поклонился. «Приму ваше испытание, Трофим Петрович. До полнолуния».

Он вышел из жаркой кузницы в прохладное утро. Солнце уже поднялось выше, золотя маковки церкви, но в душе у Ивана было сумрачно. Он шёл, не видя дороги, повторяя про себя загадочные слова. «Нет, да есть... Без чего жить нельзя...» Он зашёл в свою избу, сел на лавку, уставился в пустоту. Первый порыв был — броситься искать. Искать по всему свету, спрашивать у каждого встречного. Но что искать-то?

К полудню к нему прибежала Марьюшка. Она проскользнула в избу, запыхавшаяся, с корзинкой, в которой лежал ещё тёплый хлеб и горшочек с мёдом.

«Отец уехал в соседнее село, за углём, — быстро зашептала она. — Я ненадолго». Она взяла его руки в свои. Они были холодные. «Иван, не тужи. Отец не злой. Он проверяет не кошелёк твой, а ум. Ты слышал, что он сказал? "Без чего жить нельзя". Подумай — что самое главное для человека? Не еда, не кров... что-то другое».

«Твоя любовь, — без колебаний выдохнул Иван, глядя на неё. — Без неё мне жизнь не в жизнь».

Марьюшка улыбнулась сквозь слёзы. «Любовь — это часть ответа, я чувствую. Но её одной мало. Отец сказал: "чего на свете нет". Любовь — она есть, она здесь, между нами. Нужно найти то, что нельзя потрогать, но без чего и любовь может умереть. То, что держит всё на свете. Ищи не в лесах, Иван. Ищи здесь». Она приложила ладонь к его груди, где билось сердце, а потом ко лбу. «И здесь».

Она ушла, а Иван остался один со своими мыслями и с загадкой, которая казалась огромной, как само небо. Он вышел из избы, сел на завалинку и стал думать. Не искать вовне, а искать внутри. Что же есть такого в человеке, чего... нет? И вдруг его осенило. Слово бабушки, которое он вспомнил прошлой ночью: «Самое дорогое... его не увидишь». А что нельзя увидеть? Веру? Надежду? Правду? Честь?

Он встал и пошёл. Но не в дальние края, а по родному селу. Он шёл и смотрел на людей новыми глазами. Вот старуха Арина делит последнюю краюху хлеба с бездомной собакой — в её действии была... доброта. Вот дед Ерофей, сидя на завалинке, рассказывает ребятишкам былину о богатырях — и в его потускневших глазах горит огонёк... веры? Веры в силу добра, в правду старины. Вот молодая мать качает колыбель, напевая тихую песню, и на лице её — безграничная нежность и... надежда. Надежда на счастливую долю для своего дитя.

Иван шёл и чувствовал, как в душе его что-то проясняется, складывается, как кусочки узора. Он поднялся на пригорок за селом, откуда открывался вид на все Подсолнечное: на дымки из труб, на зелёные луга, на синюю ленту реки. Здесь, на этом месте, он часто размышлял о жизни. И сейчас он думал.

«Чего нет? — рассуждал он вслух, обращаясь к ветру. — Ветра нет — он есть, когда дует. Солнца нет ночью — но оно есть за тучами. А что есть всегда, даже когда его будто и нет? Что есть в ребёнке, который ещё не умеет говорить? В старике, который забыл свои слова? В земле, которая спит под снегом?»

Он вспомнил, как однажды, ещё мальчишкой, нашёл в поле мёртвую птицу. Он плакал тогда, не понимая, куда делась та самая живость, та искорка, что заставляла её петь и летать. Этой искорки не стало. Её не было. Но разве она не была? Разве память о её полёте — не доказательство того, что она есть, была и остаётся где-то в самой ткани мира?

И тут его осенило. Ярко, как вспышка молнии в тёмном небе. Он понял, что кузнец просил его принести не предмет, а понимание. Не вещь, а смысл. То, что нельзя положить в карман, но без чего любой карман, любое богатство — пустота. То, что есть в каждом живом существе, но что нельзя увидеть или взвесить. То, что делает человека — человеком, а жизнь — жизнью, а не простым существованием.

Наступила ночь, вторая ночь его испытания. Иван не спал. Он сидел в своей избе при свете лучины и на кусочке бересты углём старательно выводил слова. Не те слова, что он скажет Трофиму, а те, что рождались в его душе, пытаясь облечь озарение в форму. Он писал о том, что видел и чувствовал.

Наступило утро третьего дня. Полная луна должна была взойти вечером. Иван вышел из избы преображённый. В его глазах не было растерянности, только спокойная уверенность. Он не пошёл никуда. Он занялся обычными делами: починил плетень, наносил воды, покормил Зорьку. Он словно собирался с силами, накапливал внутри ту тишину и ясность, которые были ему нужны для ответа.

Когда солнце начало клониться к западу, окрашивая облака в персиковые тона, Иван умылся холодной водой из колодца, надел ту же чистую рубаху и пошёл к кузнице. На душе у него было странно спокойно. Он нёс с собой только то, что родилось в его сердце и уме за эти три дня.

Кузница была пуста, горн потушен. Трофим сидел на массивном обрубке дерева у входа, чистил инструменты. Он выглядел усталым, но его взгляд, когда он поднял глаза на Ивана, был всё так же пронизывающим.

«Ну что, Иван? — спросил он без предисловий. — Принёс?»

Марьюшка вышла на крыльцо дома и замерла, вцепившись руками в косяк. Весь день она не находила себе места, и сейчас сердце её колотилось так, будто хотело выпрыгнуть из груди. Она видела лицо Ивана — сосредоточенное, но без страха. Это вселило в неё крошечную надежду.

Иван остановился перед Трофимом, выпрямился и поклонился не спеша, с достоинством.

«Принёс, Трофим Петрович».

Кузнец отложил в сторону напильник, сложил на коленях натруженные руки. «Показывай».

Иван сделал шаг вперёд. Он не протянул пустых ладоней и не полез в карман. Он просто начал говорить. Голос его был тихим, но таким твёрдым и ясным, что каждое слово падало, как капля в бездонный колодец тишины.

«Вы просили принести то, чего на свете нет, да есть, и без чего жить нельзя. Три дня и три ночи я искал это. Искал в лесу — и нашёл тишину, что говорит громче крика. Искал в реке — и нашёл течение времени, что нельзя остановить. Искал в небе — и нашёл безграничность, в которой теряется взгляд. Но это всё было вокруг. А вы просили принести. И я понял, что принести можно только то, что родилось внутри».

Он помолчал, собираясь с мыслями. Трофим не шевелился, лишь его глаза сузились, становясь ещё внимательнее.

«Я принёс вам, Трофим Петрович, три дара. Их не взвесить на весах, не положить в сундук. Но без них и сундук полный — пустота, и жизнь долгая — мучение.

Первый дар — Вера. Её нет — вы не увидите её форму, не пощупаете руками. Но она есть — в том, как семя, брошенное в землю, верит в солнце и дождь; в том, как путник в кромешной тьме верит, что найдёт дорогу к огню; в том, как отец верит, что его дочь будет счастлива. Без веры нет силы подняться после падения, нет смелости сделать первый шаг в неизвестность.

Второй дар — Надежда. Её нет — она невидима, как утренний ветерок. Но она есть — в глазах больного, ждущего исцеления; в руках сеятеля, засевающего поле; в сердце, что продолжает любить, несмотря на боль. Без надежды самый крепкий дух сломается, самый яркий свет померкнет. Она — свеча в тёмной горнице, которая не даёт окончательно погрузиться во тьму.

И третий дар — Любовь. О ней все говорят, но её тоже нельзя измерить или показать пальцем. Но она есть — в тёплом хлебе, который делят пополам; в песне, что поют матери своим детям; в молчаливой поддержке друга. Без любви мир становится холодным и пустым, как заброшенная кузня. Она — тот огонь в горне, который даёт тепло и свет, который превращает грубый металл в полезную и красивую вещь».

Иван замолчал, переводя дух. В кузнице стояла такая тишина, что было слышно, как где-то далеко кричит дергач на болоте. Марьюшка на крыльце не дышала, слёзы катились по её щекам, но она даже не пыталась их смахнуть.

Иван посмотрел прямо в глаза Трофиму, и в его взгляде не было ни вызова, ни подобострастия — только чистая, выстраданная правда.

«Вот что я принёс, кузнец. То, чего нет в лавке купца, но что есть в сердце каждого честного человека. Без веры, надежды и любви — жить нельзя. Это и есть тот фундамент, на котором стоит и изба, и целый и целый мир. Вы спросили — я ответил. Теперь ваш суд».

Трофим сидел неподвижно, будто высеченный из камня. Прошла долгая минута. Потом он медленно поднялся с обрубка. Его могучая фигура заслонила последние лучи заката. Он подошёл к Ивану вплотную, и тот не отвёл глаз, выдерживая тяжёлый, испытующий взгляд.

И вдруг в углах строгих губ кузнеца дрогнуло. Не улыбка, нет. Но что-то смягчилось, растаяло, как лёд под первым весенним солнцем. Трофим положил свою широкую, шершавую ладонь на плечо Ивану. Рука была тяжёлой, как молот, но прикосновение — не грубым.

«Молодец, — произнёс он глухо, и голос его звучал иначе — без привычной суровости, с оттенком усталого одобрения. — Не в лесу искал, не за морями. В себе нашёл. И нашёл верно».

Он обернулся к дому, к замершей на крыльце дочери. «Марьюшка! Иди сюда».

Та, будто очнувшись от сна, слетела с крыльца и подбежала, останавливаясь в двух шагах, не решаясь подойти ближе. Отец посмотрел на неё, потом снова на Ивана.

«Ты сказал про три дара. Веру, Надежду, Любовь. Самый главный из них — Любовь, — Трофим кивнул в сторону дочери. — Потому что в ней и вера живёт, и надежда крепнет. Ты, Иван, доказал, что понимаешь это не на словах, а тут, — он ткнул себя пальцем в грудь. — Доказал, что голова на плечах есть и сердце на месте. Не за богатством к моей дочери идёшь, а за счастьем. А счастье... его на том свете, что ты принёс, и строится».

Он взял руку Марьюшки и протянул её Ивану. Рука дрожала в его ладони. «Беру твой дар. И отдаю тебе свой — самый дорогой. Береги её. Люби. И веру с надеждой из сердца не вынимай. Благословляю вас».

В тот миг из-за леса выплыла огромная, круглая, медового цвета полная луна. Её свет залил и кузницу, и двоих молодых, стоящих рука об руку, и лицо кузнеца, на котором, казалось, впервые за многие годы появилось выражение глубокого, безмятежного покоя.

Марьюшка бросилась отцу на шею, рыдая от счастья, а потом обернулась к Ивану, и в её сияющих глазах он прочитал всю свою будущую жизнь — трудную, но светлую, полную простых радостей и той самой великой Любви, о которой он только что говорил.

Так и началась их сказка. Не с пира на весь мир, а с тихого вечера у кузницы, под светом полной луны, где было дано самое важное обещание — хранить то, чего нет, да есть. А что было дальше? А дальше была свадьба, скромная, но радостная, и долгая жизнь, в которой, как и в любой жизни, хватало и забот, и печалей, но всегда, даже в самые тёмные времена, в их доме горел тот самый неугасимый огонь — Вера, Надежда и Любовь.

Конец.

-3