Лёха проснулся от того, что в голове, словно заевшая пластинка, билась одна-единственная фраза: «Ничто не истинно, всё дозволено». Она пульсировала в такт сосудам в висках, отдавалась тупым эхом в затылке. Он лежал, уставившись в потолок, покрытый паутиной трещин, складывавшихся в лицо, похожее то ли на Брежнева, то ли на загримированного под него клоуна. Мысль не уходила. Она была тяжёлой и чужой, как булыжник в кармане.
Повернув голову, Лёха увидел рядом спящую Глашу. Рыжие волосы растрепались по подушке, одна рука под щекой. Он не удивился. Воспоминания о вчерашнем вечере были смазаны в одно цветное пятно, где мелькали огни факелов, чьи-то, возможно, его собственные, тосты про «космических славян» и ощущение, что мир наклонён набок. Глаша была здесь. Этот факт не вызывал ни радости, ни тревоги. Он просто был. «Ничто не истинно», — напомнил внутренний голос. Значит, и её присутствие не истинно. Или истинно ровно настолько, насколько он готов это допустить.
Он осторожно поднялся, чтобы не разбудить её. Нужно было найти ключи. Ключи от квартиры — твёрдый, звенящий атрибут реальности, которая, судя по фразе в голове, только что пошатнулась в основаниях. Если всё дозволено, то можно и не искать их. Можно выбить дверь. Или выйти через балкон, спустившись по связанным простыням. Но Лёха был существом привычки. Даже в условиях тотальной метафизической вседозволенности алгоритм «проснулся — нашёл ключи — пошёл за хлебом» казался ему более надёжным.
Он начал с куртки, висевшей на спинке стула. В карманах — крошки, скомканная советская пятисотрублёвая купюра с нарисованными поверх Ленина усами, гильза от патрона 12-го калибра, но ключей не было. Лёха замер, прислушиваясь к фразе в голове. «Всё дозволено». Он сунул руку в карман ещё раз, сконцентрировался на желании ощутить холод металла, и вытащил… живого, тёплого хомяка. Тот укоризненно посмотрел на Лёху чёрными бусинками и чихнул.
— Фёдор? — хрипло спросил Лёха.
Хомяк ничего не ответил,вывернулся и юркнул под диван.
Поиски продолжились. Под газетой «Нововоронежский рабочий» на столе лежал ключ, но не от двери, а от старого почтового ящика, который сняли с подъезда и сдали в металлолом ещё в девяностые. В холодильнике, между банкой с неопознанными маринадами и бруском масла, лежала связка ключей, но все они оказались от навесных замков разной степени ржавости. Один даже был от кандалов, но Лёха предпочёл не углубляться в эту тему.
— Ищешь это? — раздался сзади хриплый спросонья голос.
Лёха обернулся. Глаша сидела на кровати, завернувшись в одеяло. В её протянутой руке болталась знакомая связка с брелком в виде козьего копыта. Но что-то было не так. Ключ на кольце был не один, а четыре. И форма их была странной: один напоминал древнеегипетский анкх, другой — микросхему, третий был явно выточен из кости, четвёртый был нормальным.
— Спасибо, — сказал Лёха, принимая связку. Металл был ледяным.
—Ты всё время ворчал во сне, — сказала Глаша, зевая. — «Не истинно, не дозволено». Как будто инструкцию читал.
—А что дозволено? — вдруг спросил Лёха, глядя на ключи.
Глаша пожала плечами,и одеяло сползло с одного плеча.
— Зависит от того, какой ключ подберёшь. Тот, что из кости, вроде как от двери в подвал. Но у этого дома нет подвала. Тот, что в виде анкха, должен открывать что-то связанное с вечностью. Но, кажется, он только от сарая у моего дяди в Рязани, всё-таки там вечность в виде старых ненужных вещей.
Лёха потряс связкой Глашиных ключей. Теперь они его. Ключи звякнули странной, неземной мелодией. В голове снова забилось: «Всё дозволено».
— Хочешь проверить? — спросила Глаша, и в её глазах мелькнул тот самый лукавый прищур, который когда-то сводил Лёху с ума.
—Проверить что?
—Что дозволено. Возьми любой. Подойди к любой двери. Да хоть к двери в ванную.
Лёха подошёл к двери в ванную. Старая, крашенная масляной краской фанерная дверь. Он выбрал ключ-микросхему. Вставил в замочную скважину. Щелчок прозвучал громко, как выстрел. Он толкнул дверь.
За ней был не интерьер ванной с потертой плиткой, а… космос. Чёрная бархатная бездна, усыпанная ненастоящими, слишком яркими звёздами. И на фоне их висел в петле, покачиваясь, огромный дикобраз. Он медленно вращался, и его иглы мерцали, как оптическое волокно.
— Видишь? — сказал голос Глаши у него за спиной. — Анкх бы открыл вечность. Кость — подвал. Этот — вот это. Пустоту, в которой повесился дикобраз. Или чей-то странный сон. Разницы нет.
«Ничто не истинно», — вспомнил Лёха. Он захлопнул дверь. Космос и дикобраз исчезли из поля зрения. В ушах стояла звенящая тишина.
— Мне нужно вынести мусор. Я нуждаюсь в этом всю свою жизнь. С рождения, — вдруг произнёс он очень ясно. Ясно, как никогда.
—Сейчас? — удивилась Глаша скорее не смыслу, а чёткости произношения.
—Да. И купить хлеб. А то кончился.
Он отсоединил от связки обычный, потрёпанный ключ от своей квартиры. Тот самый, алюминиевый, с потёртыми гранями. Остальные, странные, он положил на тумбочку.
— Возьми, — сказал он Глаше. — Может, пригодятся.
—А что с ними делать?
—Что захочешь. Раз всё дозволено.
Он оделся, вышел на площадку, запер дверь на свой обычный ключ. Замок щёлкнул с привычным, скучным звуком. «Ничто не истинно», — по-прежнему стучало в висках, но уже тише. Спускаясь по лестнице, Лёха подумал, что, возможно, истинно как раз это: скрип ступеней, запах кошачьей мочи в подъезде, необходимость вынести мусор и купить батон. Всё остальное — дозволено. Но его это больше не касалось.
Он вышел во двор, где уже курил сосед Семён, и почувствовал странное, почти забытое чувство — облегчение. А, впрочем, это была просто лёгкость — лёгкость отсутствия забытого мусорного пакета. Мир был абсурден и опасен, но ключ от него всё ещё был простым, алюминиевым, и лежал у него в кармане. А батон, как он помнил, продавали в ларьке за углом. Если, конечно, там сегодня не будет Деда Мороза с гранатой. Но это уже была другая история, и с ней он, кажется, знал как справиться.
Лёха завернул за угол, сжимая в кармане скомканную купюру с усатым Лениным. В голове, как отзвук, тихо шипело: «Всё дозволено». Он уже предвкушал, как возьмёт в руки тёплый, чуть влажный батон, как хрустнет корочка. Почему батон при этом должен быть влажным, Лёха не стал думать. Он предпочёл мечтать о том, как будет пить абсолютно чёрный чай "Принцесса Гита" вместе с хлебом, уставившись при этом в стену.
Но встала на пути одна истина, горькая и противная, как вкус "Принцессы Гиты". Ларька не было.
На его месте, в том же покосившемся кирпичном строения, где раньше была кривая берестяная вывеска «Хлеб-Соль», горела неоновая вывеска другого свойства: «ОАЗИС». Из-за шторки в грязном окне струился розоватый свет и доносилось из хрипящих колонок томное, синтетическое звучание балалайки, перебиваемое тяжёлым битом дабстепа, переливами баяна и каких-то музыкальных свистков. У двери, прислонившись к косяку, стоял здоровенный тип в малиновом пиджаке и жёлтых штанах. Он щёлкал семечки.
Лёха остановился. Он посмотрел на вывеску, потом на человека у двери. Мысль работала медленно, как заржавевший механизм. Алгоритм дал сбой. «Хлеба нет. Есть "Оазис". "Оазис" — не хлеб». Внутренний монолог упёрся в тупик. Как ни крути, а соображал сегодня Лёха на редкость туго.
— Чего стал, красавчик? — спросил мужик, не переставая щёлкать семечки. — Заходи, не стесняйся. У нас всё для души и тела.
— Мне… Хлеба, — сказал Лёха, и его голос прозвучал нелепо и глухо, будто из пустой консервной банки.
— Какого хлеба? — типок искренне удивился. — У нас тут хлеб духовный. И не только. Заходи, выбери. У нас булочки на любой вкус есть… И посветлее, и потемнее... Ты не смущайся.
Лёха почувствовал, как знакомая ему реальность начинает плыть, как краска на мокрой бумаге. Но он был упрям. Алгоритм требовал хлеба.
— Батон, — уточнил он. — Ржаной. Или «кирпичик». У вас есть «кирпичик»?
Дядька перестал щёлкать семечки. Он оценивающе посмотрел на Лёху, словно пытаясь определить, просто ли тот идиот или опасный идиот.
— Слушай, дружок, — сказал он, наклоняясь ближе и Лёху обдало запахом дешёвого одеколона и чеснока. — Ты, может, из ментовки? Или из психушки сбежал? Хлеба у нас нет. Есть Анжелика, Марго и тётя Люба. Тётя Люба — она больше для солидных господ, но у неё и пирожки иногда бывают. Домашние.
Мысль о пирожках на секунду заставила Лёху задуматься. Но нет. Его целью был хлеб. Чистый, простой хлеб, без начинок и тёть Люб.
«Всё дозволено», — прошелестело в голове. Что, если… что, если спросить по-другому?
— У вас есть ключ? — вдруг спросил Лёха.
—От чего? — насторожился мужик.
—От хлеба. Или от места, где он есть.
Мужик медленно потёр ладонью щетинистый подбородок. В его глазах мелькнуло понимание. А, ясно. Не просто псих, а философствующий псих. Таких он, кажется, знал.
— Ключ, говоришь? — Он покопался в кармане малинового пиджака и вытащил огромный, ржавый ключ, похожий на те, что открывают люки канализации или подвалы КГБ. — Вот. Ключ от счастья. Но он не к той двери, парень. Он к дверце в голове. Стоит пять тысяч. Наличкой.
Лёха посмотрел на ключ, потом на свою пятисотрублевую купюру. Не сходилось. Алгоритм снова давал сбой. Он вздохнул и попытался обойти мужика, чтобы заглянуть внутрь — а вдруг там, за спинами сомнительного поведения девиц, стоит забытая кем-то буханка?
Но мужик мягко, но непреклонно преградил ему путь.
—Нельзя, браток. Клиентам только. Ты клиент? Хочешь стать клиентом?
В этот момент дверь распахнулась, и оттуда вывалился, поправляя ремень, знакомый Лёхе мужик — сосед дядя Миша, сантехник. Увидев Лёху, он смущённо крякнул.
— О, Лёх! Ты чего тут?
—Хлеб ищу, — мрачно сказал Лёха.
—А, — дядя Миша многозначительно подмигнул типку. — Ну, тут, брат, хлеб особый. Насущный, можно сказать. Иди к Анжелике, она тебе всё объяснит. У неё… убедительные аргументы.
Лёха уже готов был развернуться и уйти, признав миссию проваленной, как из-за двери донёсся голос:
—Кому там хлеба? Заходи, я тебе дам хлеба!
Это был женский голос, хрипловатый и уставший. Лёха, движимый слепой надеждой, шагнул вперёд. Типок, увидев условный кивок от кого-то изнутри, пропустил его с театральным вздохом.
Внутри было накурено, пахло дешёвым парфюмом, пивом и пылью. В розовой полумгле на потертом бархатном диване сидели три женщины. Одна, молоденькая, скучающе смотрела в телефон. Вторая, постарше, что-то вязала. Третья, та самая тётя Люба, дородная и с умными, усталыми глазами, смотрела прямо на Лёху. Это она позвала.
— Так вот ты какой, хлебоискатель, — сказала она без улыбки. — Садись.
—Мне просто хлеба, — повторил Лёха, оставаясь стоять.
—Всем просто хлеба, — философски заметила тётя Люба. — Кому чёрного, кому белого, кому с изюмом. А хлеба-то и нету. Ларёчник, Сёмка, вчера прогорел. Продал точку моему Аркадию. Вот теперь тут «Оазис».
Лёха почувствовал, как почва окончательно уходит из-под ног. Не было ларька. Не было и точки опоры.
— Значит, хлеба не будет? — спросил он, и в его голосе прозвучала редкая для него нота отчаяния.
Тётя Люба внимательно его разглядывала.Потом она тяжело поднялась и вышла в соседнюю комнату, вернувшись с половинкой засохшего, явно вчерашнего батона.
—На, — сказала она, суя ему батон в руки. — Последний. От старой жизни. Бери, даром.
Лёха взял батон. Он был тяжёлым, потрёпанным, но это был он. Хлеб.
—Спасибо, — сказал он и развернулся к выходу.
Он вышел на улицу, держа в руке заветный батон. Типок у двери проводил его долгим, невесёлым взглядом. Вывеска «ОАЗИС» мигала, отражаясь в лужах.
Лёха отломил горбушку. Хлеб был чёрствым, безвкусным, но он жевал его медленно и методично. «Ничто не истинно», — напомнила ему голова. Даже этот хлеб. Он куплен не в ларьке, а выпрошен в борделе. Он был не истинным хлебом, а его призраком, сувениром из исчезнувшей реальности.
Но он утолял голод. На сегодня этого было достаточно.
Он пошёл домой, к своей двери с обычным алюминиевым ключом. А сзади, в розовом свете «Оазиса», тётя Люба смотрела ему вслед и тихо говорила вязавшей женщине:
—Видала? Наш клиент. Ищет не нас, а хлеб. Значит, ещё не всё потеряно. Значит, в этом безумном мире ещё есть что искать, кроме самого очевидного.
И она принялась за пирожок,который оказался у неё в руке. С капустой. Почти как истинный.
Кряхтя и тужась, Лёха добрался по лестнице до своего десятого этажа. Немыслимое испытание, когда в руках буханка хлеба из борделя. Лёха подошёл к своей двери и с размаха точно вставил ключ. Однако при повороте ключа из скважины раздался не щелчок, а бульканье, и оттуда выпала маленькая рыбка, похожая на карася. Лёха, заинтересовавшись, наклонился рассмотреть это чудо природы, прыгающее и извивающееся на полу. Ловкая тварь в какой-то момент прыгнула выше, вцепилась в буханку острыми зубками, съела весь хлеб за полминуты и упала с лестницы куда-то во тьму, разбившись об бетон. Незавидная участь.
Лёха стоял на лестничной площадке, медленно разжимая пальцы. На ладони остались крошки и чувство нелепой, окончательной потери. Батона не было. Была только пустота между пальцами и тихий всплеск далеко внизу, в бетонной темноте подвального пролета.
Он посмотрел на ключ, всё ещё торчащий из скважины. Оттуда теперь сочилась тонкая струйка тёплой, солоноватой воды. Лёха вытер руку о штаны.
Алгоритм был разрушен окончательно. Хлеб найден. Хлеб отнят. Съеден мелкой, зубастой тварью, пришедшей из недр замка. «Всё дозволено» — дало зубастый, скользкий и абсолютно бессмысленный результат.
Он достал из кармана ту самую скомканную купюру с усатым Лениным. Деньги тоже были не истинны. Но бумага — была. Он медленно, тщательно, на ощупь начал разглаживать её о колено, выравнивая уголки. Память рук помнила движения детства. Складывал пополам. Проводил ногтем, чтобы закрепить сгиб. Ещё раз. Формировал крылья. Ибо делать бумажные самолётики было древнеавстралийской похоронной традицией, в этом Лёха был убеждён как в том, что у него пять пальцев на руке.
За дверью послышался шорох. Глаша наблюдала через щель, не выходя.
—Кого хороним? — тихо спросила она.
—Рыбку, — так же тихо ответил Лёха, не отрываясь от работы.
—Соболезную. Она была тебе близка?
—Она была быстра. И голодна.
Он закончил самолётик. Аккуратный, с острым носом. На одном крыле усатый Ильич смотрел в сторону хвоста с выражением глубокого философского недоумения.
Лёха подошёл к перилам и заглянул в чёрный зев лестничного пролёта. Оттуда тянуло сыростью, старыми газетами и теперь ещё — едва уловимым рыбьим духом. Он поднёс самолётик ко рту, будто собираясь запустить его с силой, но лишь подул на кончик крыла. Легонько. Ритуально.
— Лети к ней, — пробормотал он. — Скажи, что хлеб был чёрствый. И что… ничего личного.
Он разжал пальцы. Бумажный самолётик не полетел. Он просто плавно, бесшумно нырнул вниз, кувыркаясь в падении, задевая за перила, становясь всё меньше в темноте, пока не растворился в ней совсем. Мог бы полететь и лучше, но не стал. Видимо, не было дозволено.
Лёха ждал звука падения, но его не было. Тьма поглотила и его.
Он повернулся к двери. Глаша теперь стояла в проёме, зябко завернувшись в его старый халат.
—И что теперь? — спросила она.
—Не знаю, — честно сказал Лёха. — Хлеба нет. Деньги потрачены на... Ну, ты поняла. — Он кивнул в сторону пролёта.
—А ключ?
Лёха дёрнул его,и ключ с глухим щелчком вышел из скважины. Вода больше не текла. Скважина была просто скважиной. Он потянул дверь — она открылась в привычную прихожую с запахом пыли и одиночества.
—Всё в порядке, — констатировал он. — Дверь открывается.
—А что открывается теперь тебе? — Глаша сделала шаг назад, пропуская его внутрь.
Лёха переступил порог. Он повесил ключ на гвоздь. Алгоритм был мёртв, но оставался скелет — последовательность пустых действий.
—Всё, что дозволено, — наконец сказал он, глядя на связку странных ключей, всё ещё лежавшую на тумбочке. — Но, кажется, мне сегодня дозволено только чай. Хочешь чаю?
—С хлебом? — с едва уловимой усмешкой спросила Глаша.
—Без, — ответил Лёха и пошёл на кухню, где его ждал старый чайник, холодный и абсолютно, несомненно истинный в своей пустоте.
А далеко внизу, в луже на бетоне, рядом с мелкой серебристой рыбкой с острыми зубками, лежал смятый бумажный самолётик. На его крыле усатый вождь мирового пролетариата теперь смотрел в вечную тьму подвала, и его нарисованные усы, казалось, шевелятся в такт тихому, незримому течению воды, которое начало сочиться из соседней трещины, унося с собой крошки чужого хлеба и чужого горя в неизвестном направлении.