Воздух над Красной площадью гудел от роя дронов-наблюдателей, чьи объективы транслировали каждую деталь на огромные экраны по всей стране. Площадь была запружена народом — одни пришли по приказу, другие из страха, третьи в тщетной надежде увидеть хоть какой-то смысл в происходящем. Над всем этим возвышалась импровизированная трибуна, где на старинном, вынесенном из собора троне восседал Патриарх. Его старческое лицо было бесстрастно, руки беспомощно лежали на подлокотниках. Рядом, в полный рост, стоял Соболев. Его тонкие губы были растянуты в победной, жёсткой улыбке. Всё складывалось идеально.
По брусчатке, под конвоем гвардейцев в новой, безупречной чёрной форме, вели двух пленников. Отец Герман, бледный, но спокойный, в своей простой рясе, и рядом — высокий мужчина с опущенной головой, в потрёпанной форме, которого все узнали как бежавшего Главу Инквизиции Громова. Толпа загудела.
Клац, возглавлявшая конвой, отделилась от группы. Она была в парадном мундире, подчёркивающем её фигуру, но без намёка на прежнюю развязность. Её лицо было каменной маской. Она подошла к самой трибуне и, к всеобщему удивлению, опустилась на одно колено, склонив голову перед Патриархом.
Соболев, сияя, шагнул к микрофонам. Его голос, усиленный до предела, оглушительно прокатился по площади:
— Народ православный! Сегодня день великого правосудия! Благодаря верности и усердию нашего нового стража веры, Надежды Клац, перед вами — два самых опасных предателя! Лже-святой, одурманивавший вас фокусами, и беглый палач, погрязший в ереси! Правосудие…
— Вообще-то, — громко, чётко перебила его Клац, поднимаясь с колена, — предателей трое, ваше преосвященство.
Соболев замер, улыбка сползла с его лица, сменившись мгновенным, леденящим недоумением. И в этот момент из всех динамиков на площади, из каждого уличного репродуктора, грянул его собственный голос. Чистый, спокойный, полный холодного, нечеловеческого расчёта:
«…Лишить их воли. Превратить в послушный скот. Чип будет контролировать каждый гормон, каждую эмоцию. Депрессия? Впрыск серотонина. Непослушание? Подавление дофаминовых центров. Они будут счастливы, потому что мы решим, что им быть счастливыми. Это и есть конечная цель. Пастухи и стадо. Только навсегда…»
Запись, сделанная в той самой звуконепроницаемой келье, звенела над ошеломлённой площадью. Тишина, которая воцарилась после, была страшнее любого рёва. Люди смотрели на Соболева, и в их глазах из страха и покорности начало пробиваться нечто иное — понимание. И ярость.
Соболев побледнел. Его рука дрогнула, потом метнулась под полы мантии. Когда она появилась обратно, в ней был маленький, изящный энергетический пистолет. Он не стал целиться в Клац или в толпу. Он в два шага оказался за спиной Патриарха и приставил дуло к его виску.
— Ни с места! — закричал он, и в его голосе впервые слышалась паника. — Первый, кто шагнёт — убьёт Патриарха!
На мгновение всё застыло. А потом кто-то в первых рядах, молодой парень с перекошенным от гнева лицом, рванулся вперёд. За ним — ещё двое, ещё пятеро. Это была не организованная атака, а стихийный выплеск ярости, долго копившейся под гнётом страха.
— Стой! — завизжал Соболев и, не целясь, нажал на спуск.
Сгусток энергии не попал в толпу. Он ударил в каменную плиту перед трибуной, но отрикошетил, рассыпавшись веером мелких, жгучих частиц. Несколько человек в первых рядах, те самые, что побежали вперёд, с криками попадали, их одежда задымилась.
В этот момент произошло сразу два события. Из толпы, откуда-то сбоку, вытолкнули маленькую девочку. Она, плача, побежала не туда, куда все, а прямо под трибуну, к знакомой фигуре в рясе. И Герман, которого конвой на секунду выпустил из поля зрения, бросился вперёд. Он не думал. Он просто закрыл ребёнка своим телом, приняв на спину очередной, уже прицельный шквал огня от гвардейцев, всё ещё верных Соболеву. Он рухнул на камни, прижимая к себе перепуганную девочку.
А Соболев, видя, что контроль безвозвратно утерян, действовал с животной скоростью. Он схватил беспомощного старика-Патриарха за шиворот и с силой швырнул его с высокой трибуны вниз, прямо на набегающую толпу. Это был чудовищный, но расчётливый жест — падающее тело Патриарха на мгновение задержало и смяло первых бегущих, создав хаос и заслон.
Используя эту задержку в долю секунды, Соболев развернулся и, пригнувшись, рванул к чёрному, незаметному ранее служебному люку за трибуной. Люк захлопнулся за ним, а на площади воцарился хаос: крики, дым, тело Патриарха, подхваченное людьми, и неподвижная фигура Германа, над которой уже склонилась Клац, её каменное лицо наконец-то исказила настоящая, неконтролируемая эмоция — не ярость, а нечто, похожее на ужас. Победа обернулась катастрофой. А истинный архитектор ада просто исчез, оставив своих бывших подданных разбираться в руинах и крови.
Соболев бежал, задыхаясь, по лабиринту служебных тоннелей под Красной площадью. В ушах стоял звон от собственных выстрелов и воплей толпы. Липкий, животный страх, который он так тщательно подавлял десятилетиями, теперь заполнял его целиком. Он думал только о выживании. Убежал. Спасся. Найду выход, свяжусь с верными людьми, начну всё с чистого листа…
Тоннель сделал резкий поворот. Соболев влетел в него и замер.
В самом его центре, перекрывая узкий проход, стоял Фёдор Карамазов. Его исполинская фигура казалась частью мрака, а глаза в полутьме мерцали холодным, нечеловеческим светом.
— Ну, здравствуй, старый друг, — произнёс Карамазов. Его голос был ровным, беззлобным, как констатация погоды.
Соболев отшатнулся, его рука с пустым уже пистолетом бессильно опустилась.
— Что… ты здесь… — он выдохнул.
— У тебя что-то не срослось? — констатировал Карамазов, медленно, с почти церемониальной неторопливостью, доставая из кобуры свой чудовищный 120-миллиметровый пистолет. Металл заскрипел.
Соболев не стал слушать. Он рванул назад, к развилке, бросился в правый, более узкий проулок. Его каблуки отчаянно стучали по бетону. Ещё немного… там должен быть выход!
Он почти достиг конца проулка, когда из темноты прямо перед его лицом возникла чёрная, круглая тень. Он врезался во что-то твёрдое, металлическое. Отпрянул, и его взгляд сфокусировался. Перед ним, в упор, дышала ствольная коробка тяжелого автоматического ружья. Ствол был толще его запястья.
Соболев, потеряв равновесие, шлёпнулся на мокрый от конденсата пол. Он пополз назад, как раненый жук, пока не упёрся спиной в ноги Карамазова. Из-за угла, откуда только что был выход, с лязгом и скрежетом шагнул тяжёлый мех-костюм «Донецкого» штурмовика. Его сенсорная щель холодно мерцала. С другого конца проулка появился второй. Их бронированные фигуры сомкнулись, отрезая все пути.
Соболев оказался в ловушке. В крошечном, сыром пространстве, окружённый сталью и ненавистью. Он поднял голову, глядя на непроницаемое лицо Карамазова. Всё его величие, вся его власть, весь его интеллект испарились, оставив лишь трясущегося от страха старика.
— Фёдор… — его голос был хриплым, полным отчаянной мольбы. — Пощади. Я… я всё отдам. Всё, что знаю. Я могу… я могу быть полезен.
Карамазов смотрел на него. В голове мелькнула яркая, детализированная картина. Подвалы Лубянки. Инструменты. Дни и ночи методичной работы, в ходе которых он мог бы вывернуть наизнанку каждую тайну, каждый изгиб чудовищного ума Соболева. Узнать всё о «первых», о чипах, о связях. И услышать, как этот человек, этот архитектор ада, завопит от боли, как взывал о пощаде тот молодой священник в дождливом дворе много десятилетий назад. Месть. Полная, сладкая, леденящая.
Но тут же, следом, пришла другая мысль. Ясная и неопровержимая. А сам-то ты чем лучше?
Он тоже строил систему страха. Он тоже ломал души и тела, считая это необходимой работой. Его руки были в крови не меньше, а, возможно, и больше. Дать волю палачу внутри себя сейчас — значило признать, что Соболев был прав в чём-то фундаментальном. Что мир — это лишь борьба палачей, где побеждает тот, кто оказался в нужном месте с пистолетом. Это было бы не правосудие. Это было бы всего лишь продолжение того же самого ада, в другом обличье.
Эта мысль не принесла просветления или очищения. Она принесла лишь холодную, пустую решимость. Симметрию.
Карамазов медленно покачал головой.
— Нет, — коротко бросил он.
И выстрелил.
Выстрел в замкнутом пространстве был оглушительным. Не просто громким, а физически ощутимым ударом по телу. Пуля калибра 120 мм не оставила Соболеву шанса. Она не просто убила — она стёрла. То, что осталось, грузно осело у его ног, бесформенное и окончательное.
Карамазов опустил пистолет. Дым стелился по проулку. Он смотрел на труп своего старого врага, союзника, создателя и жертвы. Никакого торжества не было. Была лишь тяжёлая, бесконечная усталость и понимание, что один монстр убил другого. И что это не конец истории. Это была всего лишь точка в одной из её глав.
Он развернулся и пошёл прочь, не глядя на штурмовиков. Его шаги эхом отдавались в пустом тоннеле. Охотник выполнил свою работу. Но мира это не принесло. Только новую, тяжёлую тишину.
Красная площадь превратилась в ад кромешный, но не от огня, а от боли и криков. Гвардейцы, часть из которых уже переходила на сторону толпы, растаскивали раненых, пытаясь остановить кровь тряпками и ремнями. В центре этого хаоса, словно в тихом эпицентре бури, лежали две фигуры.
Девочка, бледная как мел, с тёмными дырами на детской кофточке, откуда сочилась алая влага. И над ней, прикрывая её собой, отец Герман. Его ряса была прострелена в нескольких местах, но, странным образом, из ран не лилась кровь в таком количестве. Она будто… задерживалась внутри. Его лицо было искажено не болью, а невероятным, сверхчеловеческим сосредоточением.
Он положил окровавленную ладонь на лобик девочки. И начал шевелить пальцами другой руки, медленно, как будто вытягивая невидимые нити из её тела.
И началось чудо. Сначала мелкие осколки и обгоревшие клочья ткани сами собой выдвинулись из ран и упали на асфальт. Потом, с тихим, мокрым звуком, из тела девочки стали выползать пули. Не выпадать, а именно выползать, как живые паразиты, оставляя за собой чистые, розовеющие каналы. Рваные раны на её груди и животе начали стягиваться. Сначала медленно, потом быстрее, как будто невидимые руки зашивали их изнутри.
Но цена была ужасна. С каждым миллиметром затянувшейся плоти девочки, лицо Германа бледнело. Из его носа хлынула алая струйка. Потом кровь пошла из уголков рта. Она запенилась у его губ. Затем из ушей и, наконец, из глаз — кровавые слёзы потекли по его щекам, оставляя яркие полосы на смертельной бледности. Когда у девочки заработали лёгкие, и она судорожно вдохнула, из-под ногтей Германа хлынула кровь, будто сосуды лопнули по всему телу.
Он попытался подняться, опереться на локоть. Его тело дёрнулось, но не повиновалось. Сила, жизнь — всё уходило из него, перетекая в спасённого ребёнка.
Он медленно опустился на спину на холодный, залитый кровью асфальт. Его взгляд, уже затуманенный, устремился в серое московское небо. Он собрал последние силы, и его голос, слабый, но удивительно чёткий, прозвучал над притихшей, потрясённой толпой:
— Верьте… — прошептал он, и каждый услышал. — Верьте в Господа. Всегда. Мы вас подвели… но Бог… Бог всегда будет с вами. Господь…
Он не договорил. Последнее слово застряло в горле, смешавшись с кровавым пузырём. Свет окончательно покинул его глаза. Они остались открытыми, смотрящими в небо, но в них больше не было ни скорби, ни усталости — лишь пустота завершённого долга.
Тишина, повисшая над площадью, была громче любого взрыва.
В это время в тоннелях под площадью раздавался быстрый, отрывистый топот. Клац с горсткой верных оперативников, тех самых ветеранов, бежала по лабиринту, пытаясь отрезать путь Соболеву. Она выскочила в очередной проулок и замерла.
Перед ней стоял Фёдор Карамазов. За его спиной в полутьме вырисовывались массивные силуэты «Донецких» штурмовиков. На полу в луже лежало то, что осталось от Соболева.
— Соболев… — начала Клац, переводя дух.
— Мёртв, — одним словом перебил её Карамазов. Его голос был пустым.
Один из оперативников, молодой и нервный, мгновенно вскинул автомат, наводя его на грудь Карамазова.
— По приказу нового командования, вы арестованы! Не двигаться!
Штурмовики с рёвом привели в боевое положение свои тяжёлые ружья. Звук гидравлики оглушительно грохнул в узком пространстве.
Карамазов поднял руку. Не в защиту, а как жест остановки. Он посмотрел на штурмовиков.
— Уходите. Всё кончено. Ваш долг выполнен.
Те, после секундного колебания, с тяжёлым лязгом опустили оружие и, пятясь, начали отступать в темноту тоннеля.
Клац смотрела на Карамазова. В её глазах была странная смесь: облегчение от смерти Соболева, остаточная ярость, и что-то новое...
— Ты можешь уйти, — тихо сказала она. — Сейчас. Пока не поздно.
Карамазов медленно покачал головой. Он протянул ей свои огромные, в крови и копоти руки, повёрнутые ладонями вверх, словно для рукопожатия или благословения.
— Нет. Я заслужил это.
Он не сопротивлялся, когда к нему подошли. Холодная сталь наручников щёлкнула, сковывая его запястья. Не тесные, но ощутимые. Символические оковы для человека, который был олицетворением несокрушимой силы. Он позволил оперативникам развернуть его и повести вглубь тоннеля, туда, откуда только что пришла Клац.
Она смотрела ему вслед, его исполинская фигура, скованная, казалась ещё больше, ещё монументальнее. Он не был побеждён. Он сдался. Добровольно. В этом была его последняя, самая страшная победа — победа над собственной потребностью быть свободным охотником в мире, который он сам же и помог превратить в клетку. Идя в наручниках, он, возможно, впервые за свою долгую жизнь делал по-настоящему свободный выбор.