Здравствуйте, друзья. Есть такой певец Ярослав Дронов (выступает под псевдонимом «Шаман»), который поёт, что он – русский. Аргументирует это тем, что «он идёт до конца» и «его кровь – от отца». А у меня есть хороший знакомый Семён Кудрявцев, который изучает Россию и русских через призму… иностранных писателей. Вот я и решил с ним пообщаться по поводу того, что (с их точки зрения) значит быть русским. Правда, предварительно кое-что почитал на эту тему, чтобы не выглядеть полным профаном.
- Семён, расскажи, когда и как ты начал исследовать произведения зарубежных авторов через призму их отношения к России и русским?
- Этот вопрос, как и сама наша тема, имеет глубокие корни в моей биографии. Началось это не с систематического исследования, а с парадокса, который невозможно было обойти. Я занимался творчеством Фёдора Достоевского и, в частности, его знаменитой «Речью о Пушкине» 1880 года. В ней он произносит провидческую фразу о всемирной отзывчивости русского человека.
И тогда возник встречный вопрос: а как сами «другие народы» через своих писателей отзывались о русских? Как они нас видели и перевоплощали в свои тексты? Это был диалог, в котором я услышал только одну сторону. Мне захотелось услышать вторую.
Первой книгой, которая задала метод, стало произведение Астольфа де Кюстина. Я прочел его не как исторический документ, а как фундаментальный литературный текст. Его «Россия в 1839 году» – это не столько описание реальности, сколько мощная мифопоэтическая машина. Де Кюстин задал тон на столетие вперёд. Для него «быть русским» в имперский период означало существовать в фундаментальном противоречии. С одной стороны, он отмечал личное обаяние, живость ума, гостеприимство. С другой – видел, как эта личность тонет в «море тирании». Его ключевой тезис: в России нет граждан, есть лишь подданные. Быть русским, по Кюстину, – значит усвоить двойную мораль: искренность в частной жизни и автоматическую ложь в публичной сфере, перед лицом власти. Он писал, что русский человек «всегда носит в себе две души: одну для себя, другую – для государя». Это диагноз: разорванное сознание как национальная черта.
- Но почти сразу после него приезжал Александр Дюма-отец. Он, кажется, видел всё в ином свете?
- Совершенно верно. Дюма – антипод де Кюстина. Если де Кюстин искал систему, Дюма искал поэзию. Для него «быть русским» означало принадлежать к эпическому, щедрому, хлебосольному миру, близкому к природе. Его восхищали масштабы: гигантские расстояния, необъятные реки, невероятные пиры. Он зафиксировал другой архетип – русского как гомерического героя, живого, страстного, склонного к крайностям в веселье и печали. Но важно: Дюма мало интересовала политика. Он увидел «народ-богатырь», пропустив «народ-страдалец» де Кюстина. Вместе они создают бинарность, которая будет преследовать все последующие описания.
- Так, давай перейдём в XX век. Насколько я знаю, Герберт Уэллс не только приезжал в СССР, но даже встречался с Лениным (в сети даже есть их совместное фото) и застал рождение нового общества. Изменился ли, на его взгляд, русский человек после революции?
- Уэллс был потрясен контрастом между страшной разрухой Гражданской войны («Россия во мгле») и фантастической энергией строительства «нового мира». Он как инженер и футуролог уловил главное: для русского человека 1920-х «быть русским» стало означать «быть советским» – то есть участником грандиозного социального эксперимента. Он увидел не просто нацию, а человеческий материал для утопии. Его знаменитая характеристика Ленина как «кремлёвского мечтателя» может быть распространена на всех: русский, по его наблюдениям, оказался способен на фанатичную веру в проект, противоречащий очевидным лишениям. Это взгляд на русских как на народ уже не религиозный, а научно-социалистический.
- А как на это смотрели писатели 1930-х, например, Андре Жид и Лион Фейхтвангер?
- А ты хорошо подготовился к интервью (смеётся). Да, Жид и Фейхтвангер приехали как друзья СССР. Жид, тончайший психолог, увидел не новую общность, а новую несвободу. Для него «быть советским русским» в 1936 году означало утрату искренности, о которой писал ещё де Кюстин, но на новом уровне. Не вынужденное лицемерие перед царём, а тотальное, добровольное единомыслие. Он с горечью отмечал, как исчезла индивидуальность, её заместил конформистский энтузиазм. Русский человек, в его описании, стал винтиком, который рад быть винтиком.
Фейхтвангер же, наоборот, увидел в этом триумф коллективного разума. Он принял официальный нарратив. Для него «быть русским» означало осознанно участвовать в строительстве справедливого общества, закрывая глаза на «временные трудности». Их диалог – это спор о том, является ли утрата критической мысли платой за прогресс. И этот спор, замечу, продолжается в западной публицистике до сих пор.
- Это многое объясняет. Поправь меня, если я ошибаюсь, но вроде бы через несколько лет после Великой Отечественной, где-то в 50-х, нашу страну посетил Джон Стейнбек.
- Да, почти так. Он приезжал в 1947 году.
- А, то есть после окончания боевых действий прошло ещё меньше времени, чем я думал. Так вот: что он увидел, когда наша страна приходила в себя после войны?
- Стейнбек и фотограф Роберт Капа сознательно уходили от большой политики. Их «Русский дневник» – попытка увидеть человека вне идеологии. И они его нашли. Стейнбек зафиксировал главное: быть русским в 1947 году – значит обладать титанической, почти невероятной жизнестойкостью. Его герои – бабушки, восстанавливающие разрушенные дома, рабочие, голодные, но шутящие, дети, играющие на развалинах. Это образ народа-феникса, который возрождается из пепла не благодаря системе, а вопреки ей, за счет какого-то внутреннего, неистребимого ресурса души. Стейнбек вернул русским человеческое измерение, которое было потеряно в идеологических схемах 1930-х.
- В общем, сколько людей, столько мнений. Но всё-таки я спрошу у тебя как у специалиста, есть ли что-то общее, что проходит через все эти мемуары и дневники?
- Если говорить об общем, то на мой взгляд, есть целых три фундаментальных пункта.
Во-первых, парадокс как норма. Все наблюдатели, без исключения, фиксируют, что русская жизнь и душа построены на непримиримых противоречиях: гостеприимство и подозрительность, смирение и бунт, тоска по порядку и любовь к хаосу. «Быть русским» – значит комфортно существовать в этой алогичной логике, не пытаясь её разрешить.
Во-вторых, идея мессианства. Меняется лишь содержание мечты. Для де Кюстина это мечта о «Третьем Риме», для Уэллса – о коммунизме, для Стейнбека – о простом человеческом выживании, для Зонтаг – о мировом значении русской культуры. Русский человек, в глазах иностранца, всегда несёт на себе бремя какой-то вселенской миссии.
И в-третьих, колоссальная роль государства-хозяина как главного интерьера, в котором разворачивается эта драма. Именно в отношениях с Властью (царем, партией, системой) иностранные писатели видели ключ к разгадке «русскости». Личное, частное, душевное расцветает вопреки этому интерьеру или в тщательно скрываемых от него нишах.
Таким образом, быть русским, согласно этому двухсотлетнему корпусу текстов, – значит быть героем бесконечной драмы, где роль находится на стыке величия и трагедии. Это не этническая или гражданская категория, а, скорее, экзистенциальное состояние, за которым Запад наблюдает с ужасом, восхищением и непониманием.
- Ух, спасибо тебе большое за это интервью.
- А тебе – за вопросы. Счастливо.
Благодарю за внимание.