Найти в Дзене
Денис Николаев

Проведь реализма. О романе Захара Прилепина «Обитель»

В 2014 году на страницах журнала «Наш современник» впервые был опубликован роман Захара Прилепина «Обитель». Затем роман выпустили отдельной книгой в издательстве АСТ в РЕШ. В 2021 году вышел одноимённый сериал режиссёра Валерия Тодоровского с Безруковым в роли Эйхманиса (начальника лагеря). Книга рассказывает о судьбе заключённого Артёма Горяинова, сидящего по уголовке за то, что он однажды застал отца с любовницей (в присутствии матери) и по случайности (в состоянии аффекта) перерезал ему горло. Эдипов комплекс выделяет Артёма на фоне других лагерников, показанных в романе, осуждённых в основном по политическим статьям. Хотя есть среди осуждённых и особый социальный класс — блатные (воры, мошенники, убийцы и т.д.), но Артём совершенно чужд их среде. При сборе ягод Артём знакомится с интеллигентом Василием Петровичем, осуждённым за то, что тот в голодные 20-е года посещал вечера во французском посольстве — единственно с тем, чтоб покушать: «Раз сходил, два, в третий раз на обратном пу

В 2014 году на страницах журнала «Наш современник» впервые был опубликован роман Захара Прилепина «Обитель». Затем роман выпустили отдельной книгой в издательстве АСТ в РЕШ. В 2021 году вышел одноимённый сериал режиссёра Валерия Тодоровского с Безруковым в роли Эйхманиса (начальника лагеря).

Книга рассказывает о судьбе заключённого Артёма Горяинова, сидящего по уголовке за то, что он однажды застал отца с любовницей (в присутствии матери) и по случайности (в состоянии аффекта) перерезал ему горло. Эдипов комплекс выделяет Артёма на фоне других лагерников, показанных в романе, осуждённых в основном по политическим статьям. Хотя есть среди осуждённых и особый социальный класс — блатные (воры, мошенники, убийцы и т.д.), но Артём совершенно чужд их среде. При сборе ягод Артём знакомится с интеллигентом Василием Петровичем, осуждённым за то, что тот в голодные 20-е года посещал вечера во французском посольстве — единственно с тем, чтоб покушать:

«Раз сходил, два, в третий раз на обратном пути попросили сесть в машину и увезли в ОГПУ. Определили как французского шпиона, хотя следствие было из рук вон глупое и доказать ничего не могли совершенно.

— Позорище! — горячился Василий Петрович, однако результат был веским: статья 58-я, часть 6 — шпионаж».

Василий Петрович представляет собой тот тип выродившегося интеллигента, который вместе со своим вишнёвым садом ещё в 1904 году похоронил Чехов. Василий — симулякр тургеневского охотника, назвавший свою собаку «Фет» и, охотящийся с незаряженным ружьём, чтобы просто быть причастным к самому ритуалу охоты:

«— Ругаюсь на собаку так, — рассказывал Василий Петрович, — как будто всерьёз собирался выстрелить. И Фет мой, по морде видно, тоже вроде как огорчён, сопереживает мне. В другой раз я, учёный, ствол уже ме-е-едленно поднимаю. Фет тоже притаится и — весь — в ожидании! А я смотрю на эту птицу — и, знаете, никаких сил нет спустить курок. Честно говоря, я и ружьё-то, как правило, не заряжал. Но когда поднимаешь ствол вверх и прицеливаешься — всё равно кажется, что оно заряжено. И так жутко на душе, такой трепет».

Ближе к концу романа, когда и Артём, и Василий попадают на Секирку, мы узнаём, что благолепствующий интеллигент не так бел и пушист, каким его изобразили в начале, впрочем, он всё-таки бел — бывший белогвардейский офицер, во время войны лично пытавший чекиста Горшкова, который теперь здесь на Соловках ходит возле нач. лагеря — Фёдора Эйхманиса (прототип реального нач. лагеря СЛОН — Фёдора Эйхманса).

С другой стороны, Артём сближается с блатным поэтом и картёжником Афанасьевым. Сам образ Афанасьева очень интересен — это такой апологет Есенина и живой продолжатель его традиции, который хочет на Соловках все свои страдания и тяготы переплавить в творчество, поэтому его роль в романе — озвучивание есенинских максим о том, что зачастую настоящий поэт платит страданием за своё творчество, но в то же время — это ещё и рупор, через который автору становится возможно поговорить о дорогом и близком человеке, тысячестраничную биографию которого («Обещая встречу впереди») Захар издал спустя шесть лет после «Обители». Вместе с этим Прилепин потешается над блатным самоучкой и картёжником Афанасьевым, когда через его литературные амбиции отображает языковые реалии конца 20-х: «— Тёма, ты только подумай, каких стихов я понапишу, вернувшись! Я в стихи загоню слова, которых там не было никогда! Фитиль! Шкеры! Шмары! Поэма “Мастырка”, представь? У нас ведь ни один поэт толком не сидел!». В Артёме сосуществуют как бы два начала: одно — интеллигентское, другое — «бунташное», но при этом он не интеллигент и уж тем более не блатной.

Василий Петрович и Афанасьев становятся для Артёма проводниками в запретный «диссидентский» мир Соловков, они приводят его на афинские вечера, где обсуждаются самые острые и наболевшие вопросы. Здесь Захар мастерски даёт целую галерею интеллигентских типов, так или иначе несогласных с советской властью или идущих с ней на компромисс. Во-первых, это Мезерницкий — интеллектуальное ядро вечеров и главный их инициатор. Всего в романе описано три таких вечера и на протяжении всех Мезерницкий раскидывается колкими гамлетовскими монологами, осмысливая собственное поражение, и до конца не принимая его. Мезерницкий — это рычащий реванш, внезапная интеллигентская финка под ребро. Когда Василий Петрович заводит речь о парадоксах Соловках, где наравне с употреблением в пищу чаек и казнями в лесу на морозе функционирует метеорологическая станция и разводят множество пород лисиц, Мезерницкий, продолжая тему, вносит надежду на реванш:

«…не кажется ли вам забавным, что в стране победившего большевизма в первом же организованном государством концлагере половину административных должностей занимают главные враги коммунистов — белогвардейские офицеры? А епископы и архиепископы, сплошь и рядом подозреваемые в антисоветской деятельности, сторожат большевистское и лагерное имущество! И даже я, поручик Мезерницкий, играю для них на трубе — ровно по той причине, что сами они этому не обучены, но готовы исключительно за это умение освободить меня от общих работ. Знаете, что я вам скажу? Я скажу, что борьба против советской власти бессмысленна. Они сами не могут ничего! Постепенно, шаг за шагом, мы заменим их везде и всюду — от театральных подмостков до Кремля».

Для отпрыска серебряного века, Мезерницкого, Соловки и шире — Советская Россия — это «шуба наизнанку» (здесь Захар, видимо, предвосхитил идею Максима Кантора, который год спустя после публикации «Обители», издал очаровательную книгу «Империя наизнанку» о периоде путинского безвременья, хотя, возможно, выражение расхожее); в другом месте Мезерницкий иронизирует над тем, что на ключевых постах в Соловках стоят либо каэры, либо интеллигенты, после чего бывший белогвардеец Бурцев удивляется, как это ещё при таком раскладе они проиграли:

«… — Обратите, милые гости, внимание: на общих работах из числа офицеров работает только Бурцев, и то в силу его, простите, мон шер, нелепого упрямства, а остальные… — тут Мезерницкий начал загибать пальцы, вспоминая, — инспектор части снабжения, лагстароста, инженер-телефонист, агроном, два начальника производств и два начальника мастерских!.. Не всё, не всё!.. На железной дороге — наши! На электростанции — наши! В типографии — наши! На радиоузле — наши! Топографией занимаются наши! И даже в пушхозе — наши!

— И непонятно, как мы при таких талантах проиграли большевикам войну, — негромко, ни к кому не обращаясь, заметил Бурцев».

По ходу этих вечеров Мезерницкий под руководством режиссёра Шлабуковского ставит в соловецком театре булгаковские «Дни Турбиных», попутно неся похоронный крест белогвардейщины тем более, чем больше он вживается в роль. Поэтому сначала он осенён реваншем, потом же, репетируя пьесу, он начинает проговаривать достаточно горькие мысли об отрыве русской литературы, как от церкви, так и от народа, рефлексируя над своим поражением:

«— Батюшка у нас книг не читает. В России попы вообще книжность не очень любят, поскольку она претендует на то место, что уже занято ими… на место, откуда проповедуют, <…> — Но тем не менее Россия уже сто лет живёт на две веры. Одни — в молитвах, другие — окормляются Пушкиным и Толстым. Граков, что там у тебя? Толстой или Пушкин? Тургенев? И Тургенев хорошо! Потому что беспристрастное прочтение русской литературы, написанной, между прочим, как правило, дворянством, подарит нам одно, но очень твёрдое знание: “Мужик — он тоже человек!” Самое главное слово здесь какое? Нет, не “человек”! Самое главное слово здесь — “тоже”! Русский писатель — дворянин, аристократ, гений — вошёл в русский мир, как входят в зверинец! И сердце его заплакало. Вот эти — в грязи, в мерзости, в скотстве — они же почти как мы. То есть: почти как люди! Смотрите, крестьянка — она почти как барышня! Смотрите, мужик умеет разговаривать, и однажды сказал неглупую вещь — на том же примерно уровне, что и мой шестилетний племянник! Смотрите, а эти крестьянские дети — они же почти такие же красивые и весёлые, как мои борзые!.. Вы читали сказки и рассказы, которые Лев Толстой сочинял для этого… как его?.. для народа? Если бы самому Толстому в детстве читали такие сказки — из него даже Надсон не вырос бы!

— Вы к чему ведёте? — спросил Василий Петрович несколько озадаченно.

— А вы подождите, Василий Петрович, — ответил Мезерницкий. — Ergo bibamus нас всё равно ждёт, оно неизбежно. Пока же — о Толстом, и то в качестве примера. Можно Толстого сменить на Чехова; Граков, поставьте книгу на место, хватит её жать, — такая же история. Чехов — он вообще никого не любит; но всех он не любит, как людей, а мужик у него — это сорт говорящих и опасных овощей… это что-то вроде ожившего и злого дерева, которое может нагнать и зацарапать. Наши мужики ходят по страницам нашей литературы — как индейцы у Фенимора Купера, только хуже индейцев. Потому что у индейцев есть гордость и честь — а у русского мужика её нет никогда. Только — в лучшем случае — смекалка… А чести нет, потому что у него в любую минуту могут упасть порты — какая тут честь».

Мысль Мезерницкого созвучна Розанову, который полагал, что именно русская литература главным образом повинна в революции — тем, что обслуживала буржуазию, имея о народе довольно смутные представления. О конкурентности главных ЛОМов конца XIX в. нач. XX — литераторах и священниках — высказывается также и Эйхманис (но уже не на афинских вечерах, разумеется, а когда прикомандировывает к себе Артёма на остров), когда говорит о том, что досоветские тиражи Блока не превышали 1000 экземпляров, в то время, как паства титулованного батюшки запросто превышала 3000 человек. Прилепин намечает контуры интеллектуальной (экзистенциальной) борьбы того времени (впрочем, практика показывает, что контуры эти удивительным образом совпадают с современными). После мучительной рефлексии и разбора полётов Мезерницкий приходит к сакральной и ужасной для себя мысли:

«— Большевики дают веру народу, что он велик! — сказал Мезерницкий, явно сократив себя — слов у него в запасе было гораздо больше. — И народ верит им. Большевики сказали ему, что он не “тоже человек”, а только он и есть человек. И вы хотите, чтоб он этому не поверил? Беда большевиков только в одном: народ дик. Может, он не просто человек, а больше, чем человек — только он всё равно дикий. По нашей, конечно же, вине — но это уже не важно. Что делать большевикам? Понятно что — не падать духом, но сказать мужику: мы сейчас вылепим из тебя то, что надо, выкуем. Мужик, естественно, не хочет, чтоб из него ковали. Его, понимаете ли, секли без малого тысячу лет, а теперь решили розгу заменить на молот — шутка ли...».

И далее:

«— Мы-то здесь при чём, голубчик? — спросил Василий Петрович.

— Мы? — искренне удивился Мезерницкий. — Мы вообще ни при чём — нас уже нет. Мы сердимся на немца-гувернёра, что он кричит на нас: как он смеет? Вот бы его убить! Мы бегаем по лугу и ловим сачком бабочек. Потом они лежат и сохнут в коробках, забытые нами. Мы совращаем прислугу и не очень стыдимся этого. Мы воруем папиросы из портсигара отца… Мы — в эполетах, и заодно лечим триппер — в этом самом своём Крыму, в жаре, голодные, больные предсмертной леностью мозга… и всё собираемся взять Москву, всё собираемся и собираемся, хотя ужасно не хочется воевать — как же не хочется воевать, боже ты мой. Тем более что индейцы победили нас — у них оказалось больше злости, веры и сил. Индейцы победили — и загнали нас в резервацию: сюда».

Здесь уже Мезерницкий полностью расписывается в собственном поражении. Он, по сути, озвучивает тщетность интеллигентской борьбы даже, если это борьба ведётся против явного зла и своего экзистенциального врага, отзеркаливая, таким образом, судьбу Турбиных; через Мезерницкого Захар объясняет белым, почему они всё-таки проиграли, несмотря на все но. Остальные посетители вечеров не принимают эту выстраданную правду или просто отмалчиваются, как например Артём, который на вопрос об отношении к большевикам отвечает коротким: «— У меня младший брат — он пионер и очень бережёт свой красный галстук. А мне нет до большевиков никакого дела. Случились и случились. Пусть будут…».

Среди гостей вечеров ещё один тип — Бурцев — серый кардинал, приспособленец, который на миг восторжествует, но вслед за Мезерницким всё-таки также потом сойдёт с исторической арены. Бурцев — тоже белогвардейский лебедь, но в отличие от Мезерницкого он уже давно смирился с собственным классовым поражением и втайне мечтает встроиться в новую власть, поэтому в основном он сидит и помалкивает, мотает на ус, даёт выплеснуть всё наболевшее Мезерницкому. Также Бурцев описан, как довольно образованный человек, который «…несколько раз поддерживал разговоры на самые разные темы: от хореографического искусства Дункан и отличий Арктики от Антарктики до писем Константина Леонтьева к Соловьёву и очевидных преимуществ Брюсова над Бальмонтом…». На воле он работал в варьете и занимал административную должность.

Также вечера посещает и Владычка Иоанн, сумевший встроиться в новые советские реалии. Он разделяет Советскую власть и царство Антихриста, для него в первую очередь важно сохранить Россию и русский народ:

«…— адовы силы и советская власть — не всегда одно и то же. Мы боремся не против людей, а против зла нематериального и духов его. В жизни при власти Советов не может быть зла — если не требуется отказа от веры. Ты обязан защищать святую Русь — оттого, что Русь никуда не делась: вот она лежит под нами и греется нашей слабой заботой. Лишь бы не забыть нам самое слово: русский, а всё иное — земная суета».

Он в целом симпатизирует Артёму, однако всё же Артём не понимает, как в нём уживается без диссонансов это извечное поповское «за всё хорошее против всего плохого». В частности, Артём описывает речь Владычки, будто тот слой за слоем раздевает луковицу, а та внутри оказывается пустой. Эта метафора, на мой взгляд, неслучайна; возможно Захар здесь обыгрывает горьковского Луку из «На дне», в котором Горький сатирично изобразил Льва Толстого; Лука также изящно плёл слова, как Владычка и производил хорошее впечатление, пока не был обличён доводами Сатина, которого, кстати, местами напоминает Артём. К Владычке иногда обращается Мезерницкий в надежде, что тот как-то его утешит, в их споре раскрывается сложная философская дихотомия христианства и советской власти:

«— Вся Россия друг друга прибивала гвоздями, — сказал Мезерницкий. — Она теперь не хочет в Бога верить. Пусть Бог верит в неё, его очередь.

Владычка через силу улыбался, словно смотрел на свое чадо — которое расшалилось, но сейчас успокоится.

— А Он верит, Он верит, — согласился владычка. — Его очередь — всегда, Он и не выходит из очереди. Сказано: любяй душу свою — погубит ю, а ненавидяй душу свою — обрящет ю. Россия свою душу возненавидела, чтоб обрести».

Среди гостей ещё есть фельетонист Граков, который молчит больше всех, потому что пишет в блокнотик доносы — он непосредственно работает на высшее руководство лагеря. Иногда вечера посещают интеллигентный еврей Моисей Соломонович и красноармеец из простонародья Авдей Сивцев, но их функции в романе минимальны.

Описывая афинские вечера, Захар, надо полагать, опирался на книгу «Неугасимая лампада» Бориса Ширяева и «Воспоминания» Дмитрия Лихачёва — известных соловчан, которые оставили интереснейшие литературные документы о жизни лагеря и его духовных настроениях; в частности, оба автора пишут о консолидации соловецкой интеллигенции и её непрекращающихся духовных поисках, которые вопреки нечеловеческим условиям жизни, только росли. Соловки в понимании Ширяева предстают эдаким кривым зеркалом серебряного века — его финальным аккордом. Поэтому на страницах «Обители» лагерники обсуждают то Есенина, то Бальмонта, то Колчака, то в целом русскую литературу, то ставят булгаковские пьесы, даже Эйхманис в самом начале книги говорит по-французски. При таком понимании и контексте Соловков у Захара довольно неплохо получилось передать атмосферу лагерной жизни, суровый быт которой соседствует с интеллигентщиной.

После ягод Артёма отправляют на тяжёлый наряд — на баланы — доставать из воды и таскать потом на себе огромные брёвна. Очень яркая сцена, в натуралистичности и зримости Захару не занимать: боль, лишения, физическая тяжесть, голод, — всё это при чтении ощущаешь на себе. На баланах Артём ругается с блатным по кличке Ксива, тот предлагает, чтоб Артём отдал ему следующую посылку, тогда они квиты, Артём гордый, да и он уже с Василием Петровичем делит — не соглашается. Тогда Ксива со своей шайкой решают убить Артёма. Однако уже в роте во время шмона у Артёма находят игральные карты, за что его нечеловечески избивают. Разумеется, карты подкинул Афанасьев, но Артём как друга его прощает, но уже в госпитале просит у него денег при встрече. Тот даёт, на полученные деньги Артём через блатного снимает проститутку, которыми торгуют монахи в кельях. Рядом сцен Прилепин показывает, что даже в лагере были свои лазейки, которыми, кто мог, пользовался. Кто-то снимал женщин, кто-то общался с блатными, как Афанасий и делил с ними посылки; из таких интересных бытовых особенностей показан ещё, например, «самолом» юродивый Филиппок, который на баланах специально уронил себе на ногу бревно, чтобы освободиться от нарядов и слечь в медпункт. В итоге гангрена и ампутация конечности. Такие самоломы, кстати, до сих пор существуют в воинских частях, ломают пальцы, только чтоб уйти из роты.

После возвращения Артёма в роту из медпункта Захар вводит в роман Бориса Лукьяновича — реального соловецкого сидельца и литератора, бежавшего впоследствии в Финляндию и умершего в США — Бориса Солоневича. Он откосил от общих работ благодаря своему спортивному прошлому. Борис ищет добровольцев для соревнований в честь очередной годовщины Октября, Артём выходит из строя — когда-то в юности занимался боксом. После этого условия Артёма значительно улучшаются, из барака его перемещают в отдельную келью, дают повышенную пайку, не водят на общие работы и даже дают денег. Взамен он должен проводить день на площадке и тренироваться. Ещё одна важная лагерно-армейская мысль — если ты при деле, срок \ служба проходит довольно легко и быстро.

Однажды ночью Борис Лукьянович поднимает Артёма, чтобы тот подрался с чемпионом Одессы (приехали друзья Эйхманисы из Кеми, чекисты, напились, хотят зрелищ, ставят деньги на бойцов). Артём, естественно, в нокауте, однако его здесь впервые замечает Эйхманис (он на него поставил) и усаживает за общий стол. В Артёме Эйхманис сразу замечает типаж того среднего советского человека без тёмного прошлого, который и куётся на Соловках, но Артём он вот уже — готов, скован. Они сближаются и нач. лагеря решает взять Артёма с собой в командировку на остров искать древние клады. Разумеется, Эйхманис знает из доносов Гракова о том, что Артём посещал афинские вечера, но тем не менее он ещё не подозревает, что Артём без всяких задних мыслей и вообще простодушен, как герои Андрея Платонова.

На острове после работ они выпивают и Эйхманис, дабы уберечь юный простодушный ум от соловецкого диссидентства, начинает свою проповедь. Вообще Артём в стане Эйхманиса и рядом с его свитой должен был бы выглядеть примерно также, как и Гринёв, оказавшийся на пиру у Пугачёва с разбойниками, однако Эйхманис, как бунтарь, разбойник или зверь вообще не воспринимается, скорее складывается образ такого надрывного, жёсткого администратора \ начальника, который исповедуется заключённому в том, как трудно ему всех их содержать. Тем не менее, он делает это намеренно, видимо, в надежде на то, что все его рассказы Артём понесёт на афинские вечера. Эйхманис рассказывает о книге, которую издал один сбежавший из Соловков, в которой была информация о жертвах в 6000 человек за год в то время, как за обозначенный год, в лагере всего находилось около 7000 человек. Также Эйхманис озвучивает жёсткую административную правду о том, что в своих бедах по большей части виноваты сами заключённые, среди которых, нельзя забывать, что есть не только политические или духовенство, несущие крестную муку, но и головорезы, расчленяющие своих жён, воры, контрабандисты, убийцы, т.е. криминальные элементы, и их большинство. Чекистов сидит больше, чем белогвардейцев, каэров первое время вообще никто не трогал и жили они на отдельном острове, на работы не ходили, кушали хорошо и жили так припеваючи до тех пор, пока в край не оборзели и не накинулись на дежурного, караулящего на вышке; чекисты живут в бараках, белые — в отдельных кельях и т.д.:

«…— Пишут, у нас тут голые выходят на работу! А если это уголовники, которые проигрывают свою одежду? Я сам их раздеваю? Что за идиотизм? Знаете, что будет, если я раздам им сейчас сапоги всем? Завтра половина из тех, кто имеет сапоги, будут голыми!».

<…>

«…Чекистам келий не дают! Они в одной казарме все. Хотя, казалось бы, чьи заслуги перед революцией выше? Чекистов или каэров?...».

<…>

«Пишут: лечат плохо. А мы каждый год выписываем медикаментов на 2000 рублей! Где они? А я тебя спрошу! Где? Воруют, может? Но только если я чекистов за это гноблю в карцерах — про это не напишут! То, что у нас школа для неграмотных работает, — не напишут! То, что я открыл церковь, разрешил бывшим священникам и монахам ходить в рясах, — не напишут».

Пока Эйхманис произносит монологи о наболевшем, напротив него сидит монах Феофан, ждущий, когда же очередь дойдёт до него. В адрес церкви Эйхманис не имеет претензий до тех пор, пока церковь не мешает власти вершить историю. Также его устами высказывается мысль о тёмной, оборотной стороне любой религии — крестовых походах против всех неверных:

«— И если батюшка говорит, что советская власть — от Антихриста, — а они говорят это неустанно! — значит, никакого социализма в этой деревне, пока стоит там церковь, — мы не построим! — сказал Эйхманис, со злым лукавством косясь на Феофана, будто бы довольный его молчанием. — Это даже не палки в колёса! Поп тащит наш воз в противоположную сторону, и тащит с куда большим успехом! В самом лучшем случае — силы наши равномерны. Мужик слушал попа почти тысячу лет — а мы должны научить его слушать нас — за десять! Это — задача!.. …».

<…>

«— Никто ж не рассказывает, что было обнаружено в Соловецком монастыре, когда мы сюда добрались в 1923-м. А было обнаружено вот что. Восемь трёхдюймовых орудий. Два пулемёта. 637 винтовок и берданок с о-о-огромным запасом патронов. Феофан! — снова, нежданно и яростно, рыкнул Эйхманис. — На кого хотели охотиться? На тюленей? Из пушек?».

Артём оказывается зажатым в тиски спора больших дяденек, которые сводят друг с другом счёты за первенство исторической правды. Примечательно, что сам он почти никогда не высказывает своё мнение, на фоне реальных человеческих страданий ему кажется это глупым или неуместным. Артём — герой наблюдатель. Зачастую именно на главном герое произведения автору удаётся отыграться, вкладывая в его реплики своё мнение, но в случае «Обители» Артём — пустое звено, которое читатель может наполнить сам, что значительно усложняет произведение. Вдвойне ценно, что автор не вершит суд над историей, не сводит с ней счёты, как это делает, например, Евгений Водолазкин в «Авиаторе» (кстати говоря, ученик Лихачёва), когда пишет лишь о бесчеловечных зверствах на Соловках, возвеличивая крестную муку абсолютно неинтересного и безжизненного Платонова, который чем-то напоминает князя Мышкина из «Идиота» Достоевского, или Людмила Улицкая (безотносительно соловецкой тематики), воссоздающая идиллический образ тургеневской усадьбы на фоне сбрендевшей советской России в романе «Медея и её дети» а, по крайней мере по первому приближению, позволяет сделать это самим читателям — каждому в меру имеющихся знаний.

Захар в «Обители», вопреки самому себе и своей природе регулярно потешается над советской властью и её парадоксами через своих персонажей: Мезерницкого, Василия Петровича, Бурцева, Шлабуковского, даже порой через её апологетов — Эйхманиса и Галину. Нападки на советскую власть высказывает и отец Зиновий, для него приход красных — это буквально войско антихристово (в отличие от Владычки Иоанна; через конфликт Иоанна и Зиновия Захар воссоздаёт модель русского раскола), при этом ему разрешено ходить в рясе и он не привлекается на общие работы; внутреннее диссидентство — не обязательно и не всегда наказуемо, — показывает автор. В этом смысле Захару, на мой взгляд, удалось пройти по незримой границе между оправданием и осуждением — писатель проделал героический труд — он практически полностью растворился в персонажах своего произведения, что позволяет отнести «Обитель», хоть и с некоторыми оговорками, в высший романный разряд — полифонический роман.

Сергей Довлатов в «Зоне» (ещё одном ярком образце лагерной прозы) высказывал известную мысль о том, что «…лагерь представляет собой довольно точную модель государства. Причем именно Советского государства. В лагере имеется диктатура пролетариата (то есть — режим), народ (заключенные), милиция (охрана). Там есть партийный аппарат, культура, индустрия. Есть все, чему положено быть в государстве». Устами начальника лагеря Эйхманиса Захар, будто дополняет и уточняет довлатовский список: «…— Лесозаготовка — лесопильное и столярное производства. Рыбная и тюленья ловля. Скотное и молочное хозяйство. Известково-алебастровый, гончарный, механический заводы. Бондарная, канатная, наждачная, карбасная мастерские. Ещё мастерские: кожевенные, сапожные, портновские, кузнечные, кирпичные… Плюс к тому — обувная фабрика. Электрификация острова. Перегонный завод. <…> …Железная дорога, торфоразработки, сольхоз, пушхоз и сельхоз. Монахи тут ничего не могли вырастить, говорили “климат не тот”; а у нас растёт — и картофель, и овёс! Лодочное и пароходное сообщение. Стройка новых зданий, ремонт старых. Поддержка в порядке каналов, вырытых монахами. Заповедник и биосад в нём. Смолокурня, радиостанция и типография. Театр, даже два театра. Оркестр, даже два оркестра. И две газеты. И журнал. А ещё у нас больница, аптека, три ларька…». Перед нами открывается широкая панорама соловецких реалий, а Соловки действительно превращаются в отдельное государство внутри государства, которое функционирует по своим особым законам.

В этом плане автор продолжает давнюю традицию русской лагерной прозы от Достоевского («Записки из мёртвого дома», главный герой которых — Александр Горячников — созвучен фамилией с Горяиновым, хотя в конце романа писатель утверждает, что написал Артёма из рассказов прадеда, сидевшего на Соловках) до Солженицына («Один день Ивана Денисовича»), для которых характерно прежде всего бытописание и изображение разных психологических типов, помещённых в нечеловеческие условия. Если сравнивать героя Захара с минорным шаламовским Андреевым и мажорным солженицынским Шуховым, Артём Горяинов объединил в себе черты и того, и другого. Правде личного протеста, философствования или трудолюбия автор противопоставляет правду фортуны — Артёму просто везёт. А везение — почти всегда повод для увлекательной истории. Здесь, конечно, обнаруживаются слабые стороны «Обители»: некоторая сконструированность, частые художественные допущения, из-за которых в определённой степени роман будет уступать в реалистичности относительно солженицынско-шаламовских опытов.

В той же «Зоне» Довлатов продолжает:

«Каторжная» литература существует несколько веков. Даже в молодой российской словесности эта тема представлена грандиозными образцами. Начиная с «Мертвого дома» и кончая «ГУЛАГом». Плюс — Чехов, Шаламов, Синявский.

Наряду с «каторжной» имеется «полицейская» литература. Которая также богата значительными фигурами. От Честертона до Агаты Кристи.

Это — разные литературы. Вернее — противоположные. С противоположными нравственными ориентирами.

Таким образом, есть два нравственных прейскуранта. Две шкалы идейных представлений.

По одной — каторжник является фигурой страдающей, трагической, заслуживающей жалости и восхищения. Охранник — соответственно — монстр, злодей, воплощение жестокости и насилия.

По второй — каторжник является чудовищем, исчадием ада. А полицейский, следовательно, — героем, моралистом, яркой творческой личностью».

Прилепин, как и Довлатов, выходит за рамки привычных нравственных систем, — оба приходят к тому, что палачи и жертвы зачастую имеют одну и ту же природу и могут меняться ролями в зависимости от обстоятельств, но Довлатов рассказывает об этом через анекдот, а Захар выбирает форму экшена. «Полицейский» план в «Обители» главным образом представлен через Эйхманиса (его проповедь на острове), другого нач. лагеря — Ногтева, Галину (до которой мы скоро дойдём) и часть лагерной администрации. «Лагерный» план — через блатных и интеллигентов. Новаторство Прилепина в контексте лагерной прозы, на мой взгляд в том, что он наглядно показывает социальные ротации, как из лагерника можно стать полицаем, а будучи полицаем уйти на Секирку и быть расстрелянным.

После командировки с Эйхманисом Артём отправляется обратно, чтобы купить лопаты для раскопок, там его уже поджидают блатные и полицейское хамло — Сорокин, из-за драки с которым Артёма вызывают в ИСО. Здесь появляется Галина, которая начинает вершить его судьбу. Артём к этому моменту уже действительно «заплутал», в его личном деле значится: дрался с начальством, понуждал к сожительству женщину, при обыске были найдены карты, — такое досье тянуло на расстрел. Артём хочет жить и проявляет смекалку — берёт Галину силой прямо в её кабинете, и угадывает — она любовница Эйхманиса (при этом несомненно его любит) к этому моменту как раз с ним поругалась и теперь не прочь отыграться на заключённом. Здесь важно сказать, что Галина — прототип реальной Галины Кучеренко, дневники которой Прилепин использовал в качестве литературного каркаса для своей «Обители». Сами же дневники писателю вручила дочь Эйхманиса — Эльвира Фёдоровна. Дневники даны как приложение к роману и по ним видно, какие перипетии лежали в сложном выборе Галины — вступить в физический контакт с заключённым. Например, в них описывается, как Эйхманис устраивает оргии в бане с девушками из женбарака и, как из-за этого страдала Галина. Вот ключевая запись в её дневнике от 26 июля:

«Да, мщу. Хотелось отомстить — и чтоб не с чекистом, не с конвойным, а вот с таким. Который тем более у него крутится перед глазами».

Поэтому на первый взгляд кажущаяся неправдоподобность этой сцены разбивается о реальные доказательства. Да, порой бывает так, что человеческая жизнь походит на кино. Сначала к этой сцене относишься, как к художественному допущению, затем удивляешься, что всё это имело место быть. Галина познакомилась с Эйхманисом в военном бронепоезде Троцкого ещё до Соловков, оба так или иначе несли там службу. Затем обстоятельства свели их на островах. Галина — почти та самая статуэтка Фемиды с оторванными весами в ещё одном романе на соловецкую тематику — «Авиаторе» Евгения Водолазкина. Словно античная богиня, она приходит всегда вовремя, спасая Артёма от бед и напастей: то отправляет Артёма сторожем на йодпром, когда в роте его хотят убить блатные, то отправляет на Лисий остров после покушения на Эйхманиса, чтобы уберечь его от общей раздачи.

Сторожем на йодпроме Артём чувствует себя в безопасности, туда к нему регулярно приходит Галина, со временем они действительно друг к другу привязываются. Затем наконец в театре показывают долгожданную премьеру — «Дни Турбиных». Артём вместе с Галиной идут на спектакль, на балконе замечают Эйхманиса. Следующей сценой автор описывает уже последствия покушения (после премьеры Мезерницкий стрелял в Эйхманиса) — все роты построены в срочном порядке, Эйхманис куражится на коне, будто разом затопчет всех заключённых. Затем начинается вторая часть романа — Галина опять спасает Артёма и переводит его на Лисий остров. Тем временем Эйхманис, боясь за свою жизнь, ненадолго покидает Соловки, на его место встаёт Ногтев. Новый нач. лагеря начинает копать заговор, допрашивать всех, кто посещал афинские вечера. Находят всех, зовут Артёма с Лисьего. Тем временем к новому начальству приближается Бурцев (тоже участник вечеров), который параллельно копает под чекистов, чтобы стать фаворитом Ногтева. У Бурцева находят досье, тот начинает стрелять в чекистов. В конце концов, его убивают.

После двух натуральных «гос. переворотов» и бунтов на Соловках естественным образом начинается анархия — война всех против всех — с последующей чисткой. Чекисты начинают вершить казни и расстреливать кого попало. Здесь Захар идеально показывает, как вообще работает власть, что расстрелы чекистов порой имели под собой реальные опасения быть расстрелянными, что анархию трудно как-то урегулировать, кроме как применением силы т.д. Под раздачу попадают все: и виновные, и невиновные, и просто случайные свидетели. Артёма замечают ночью чекисты и приказывают ему чистить сапоги от крови, пока они развлекаются в бане с проститутками — на мой взгляд, слишком кондовая и клишированная сцена под стать скорее сочинениям Владимира Сорокина.

Кого не успели расстрелять, отправляют на Секирку. Туда отправляются Артём, Афанасьев, Василий, Владычки Иоанн и Зиновий. Секирка — сердце Соловков — это последнее место перед расстрелом, где человека превращают в животное, лишая его еды и тепла, видимо, чтобы облегчить заключённому расстрел. За время Секирки лагерник уже на две трети умирает — морально; чекисты лишь обрежут пулькой последнюю струнку, на которой держится жизнь. Секирка — кульминация романа. В ней происходит экзистенциальный протест Артёма, молчаливый герой к концу романа наконец-то раскрывается. Здесь ещё надо отметить, что темпоритм повествования замедляется, привычный экшн постепенно превращается в мрачный хоррор.

Артём к этому времени достигает вершин отчаяния: он побывал и при Эйхманисе, и при Галине, и на афинских вечерах, слышал правду поповскую, чекистскую, интеллигентскую, его много раз избивали до полусмерти, он таскал тяжеленные брёвна чистил чекистам сапоги, словом, натерпелся и теперь в нём просыпается что-то чудовищное, иррациональное — дух возмездия. Но возмездию Артёма предшествуют несколько событий на Секирке: во-первых, пока в лагере происходила анархия, поймали Афанасьева и живём заколотили в гробу; Афанасьев попадают на Секирку уже наполовину помешанным, блаженным, Артёму очень горько за него, затем его расстреливают; также расстреливают и Василия Петровича, который от страха начинает молиться и в ожидании наказания вспоминает своё буржуйское прошлое, от которого Артёма начинает тошнить; а, во-вторых, ночью умирает Владычка Иоанн, который, по сути, спас от холода всех заключённых, велев им спать друг на друге, штабелями, чтобы согреться (в конце концов, под этими штабелями своей паствы он и умер). На Секирке в целом очень впечатляюще описаны люди, находящиеся на грани смерти — каждый начинает показывать своё истинное лицо. Даже перед смертью, лагерники продолжают спорить друг с другом и философствовать; например, Артём с Иоанном, обыгрывая того же Сатина и Луку. Саму Секирку можно интерпретировать, как перевёрнутое «На дне», в котором главным образом повинны не сами люди, а обстоятельства. Артём по-прежнему не верит утешительной правде Владычки:

«“…он всем говорит про доброту, — заводил он себя с припадочной злобой, сжимая изо всех сил зубы. — Каждому лагернику здесь. А любой из них — злая тварь, мечтающая зарыться в свою прогнившую душегрейку и переждать, пока все вокруг передохнут…”».

<…>

Мать добрей Бога — кого бы не убил ты, она так и будет ждать со своими тёплыми руками. А этот, с бородой, наобещал всего, — а может и не дождаться! Может забыть!»

За стеной начинает звучать колокольчик (обычно это бывает перед очередным расстрелом). Но он звучит непривычно долго и этот звон приводит всех в ужас. Измученные лагерники бросаются к батюшкам исповедоваться, начинается коллективная исповедь (это происходит до смерти Владычки). Здесь в Артёме просыпается бес, он начинает откровенно глумиться над чувствами верующих: батюшки перечисляют грехи, Артём с сатанинским ехидством все присваивает себе, обряд исповеди становится для него комедийным спектаклем:

«— Согрешил тщеславием, многоглаголанием, честолюбием!

“Здесь я! Здесь!” — отзывался на всякий грех Артём, не ведая и не желая раскаяния в них.

— Согрешил маловерием, в том числе отсутствием мира Христова в душе!

“В том числе, да! — внутренне хохотал Артём. — В том числе!”

— Грешен! — вскрикивали лагерники с той же страстью, с которой орали “Здра!” начальству.

— …Неблагодарностью к Богу!

— …Дурной печалью и унынием!

— Согрешил нетерпением посылаемых Господом испытаний, в том числе нетерпением скорбей: голода, болезней, холода!

“Мёрзну! — с бесноватой радостью соглашался Артём. — Хочу жрать и мёрзну!”»

<…>

«— Согрешил вольным или невольным убийством! — огласил батюшка Зиновий.

“Как на аукционе! — в голос засмеялся Артём. — Беру! Беру и это! Вольным убийством — я, мне, моё!”».

Всю исповедь звенит колокольчик. Передразнивая всех, как помешанный, Артём ходит вокруг паствы молящихся, пока не заглядывает в щель между досок: оказывается, чекисты придумали новую забаву — привязали колокольчик к хвосту собаки, чтобы развеселить скучающих штрафников.

Захар множество раз в «Обители» даёт такие сигналы, адресованные в первую очередь православно-монархической части нашего общества, показывая, что суть всякой религии — проповедь небытия. В частности, об этом между строк говорит сам Владычка Иоанн, когда сетует на то, что праведники зачастую никогда не продолжают свой род, потому что их убивают Святополки, Скуратовы и Грозные, которые как раз-таки проповедуют бытие, хоть и в очень суровой форме. Так и в этой сцене — Артём — это воплощение стремления к бытию, поэтому он смеётся над исповедью и, в конце концов, находит реальную рациональную причину общих горестей; причина эта как всегда прозаична — мерзость и тупость власть имущих. Здесь обнаруживается сверхрациональное начало в Артёме, но это только прелюдия. От внутренней несправедливости и ужаса всего происходящего Артём начинает беситься и его злость сравнивается с множеством рыб в животе, раздирающих его изнутри. Здесь Захар очень грамотно вплетает модернистскую, апокалиптичную, мерзотную германовщину:

«Один лагерник, страдая и плача, с непервого захода отрыгнул крупного, не по-рачьи быстро уползшего рака; у следующего опарыши лезли сразу изо рта, глаз и ушей — и вся борода была словно в плохо пережёванном рисе, хоть суп вари; третий — сморкал какую-то склизкую живую, полупрозрачную, усатую пакость, — но та, уже вроде бы отвалившись почти совсем, всякий раз исхитрялась со всхлипом, на последней сопливой нитке, вернуться назад в носоглотку, где обитала и питалась.

У Артёма от очередной икоты развязалась пуповина, из него прямо на нары посыпались осклизлые, подгнившие крупные рыбины, а из них — другая рыба, помельче, которую успели съесть, а из второй рыбы — третья, тоже пожранная, а из третьей — новая, совсем мелкая, а из мелочи — еле различимая, гадкая зернистая россыпь…».

Обнажается скотская природа людей, в экспрессионистских зарисовках Захар отражает внутренний протест и неприятия всего этого ужаса Артёма. Местами эти зарисовки напоминают сны, описанные Ипполитом Терентьевым в его исповеди в «Идиоте». После смерти Владычки из Артёма начинает литься иррациональное, все эти рыбы и ползучие гады буквализируются — в припадке злобы он скоблит ложкой фреску святого:

«Поспешил к своим нарам, уже зная, чем займётся, — в один рывок наверх — вытащил ложку и за несколько взмахов исполосовал на части лицо своему князю, помешав нескольким лагерникам, которые в эту минуту молились святому.

…Глаза поддавались хуже всего — и Артём выдолбил их острым концом ложки

Уши стесал по одному. Губы стёр. Волосы повыдирал клок за клоком».

Артём отстаивает личную волю к бытию, но делает это ценой морального ущерба верующим — тех, кто такой сильной воли не имеет. В нём тут же обнаруживают врага и накидываются всем скопом, избивают толпой. Автор иронизирует над православной терпимостью и как бы хочет сказать, что почти любой прижатый к стенке окажется зверем. С этим можно спорить, приводить доводы и контраргументы, но показано это очень мощно и правдоподобно. Пока молящиеся хотели отвести себя от смерти, Артём намеренно с ней заигрывал и лез на рожон, в результате он единственный, кто спасся на Секирке. В контексте сегодняшней, обсуждаемой всеми, кому не лень, «многонационалочки» довольно забавно выглядит, что единственным, кто попытался спасти Артёма оказался чеченец, мусульманин Хасаев, который, кстати, тоже не участвовал в исповеди:

«— Эй! — раздался уверенный голос. — Хватит, эй, русские!.. Что творишь? — это был Хасаев».

После драки за Артёмом приходят чекисты, он снова спасён, опять (на этот раз не вовремя) подоспела Галина, на этот раз отправила его в оркестровую роту, но сделала это лишь для отвода глаз, все эти дни она готовила побег. И вот, испытавший ад на земле Артём, уже мчит с Галиной на катере, как какой-то суперагент в американских блокбастерах. С этого момента, на мой взгляд, сюжет начинает пробуксовывать, в дальнейшее уже верится с трудом. Хотя, пока они едут в катере, идут хорошие описания шторма и пейзажи: природная стихия становится хуже любого чекиста, на земле хоть укрыться можно, а здесь — даже схватиться не за что, — думает Артём. На одном из островов они встречают иностранцев, которых решают брать с собой под видом шпионов. Примечательно, что они бегут не в Кемь, до которой рукой подать, а в Финляндию, чтобы их там не искали. Но Финляндия — цель нереалистичная, топливо заканчивается, умирать посреди морской пустоты не хочется; тогда они и решают забрать пару с острова: не сбежали, так хотя бы живы останутся. Придумывают легенду про изучение флоры и фауны. Естественно, у Соловков их ловят, сажают в изолятор.

Тем временем, на Соловки приезжает проверка в лице Френкеля, которая прекращает лагерную анархию и безначалие, тянущиеся с покушения Бурцева. Френкель — будущий начальник ГУЛАГ — олицетворяет справедливость и порядок; каждому сотруднику администрации выносится приговор, начальство уличают в превышении полномочий, расстрелах, казнях, пытках, изнасилованиях и т.д. Обещают улучшить условия содержания заключённых, увеличить пайку, дать тёплую одежду; всё прежнее начальство отправлено в изолятор и ждёт расстрела. В изолятор отправляют и Артёма. Там все прежние мордовороты и убийцы: Санников, гремевший на Секирке колокольчиком, Горшков (он постоянно говорит, что бил Колчака, как будто прошлые заслуги могут оправдать его зверства, совершённые в настоящем), которому Артём чистил сапоги, ротный Кучерава и прочие власть имущие. «Так будут последние первыми, и первые последними…». Явная работа с евангельским сюжетом. В Артёме опять просыпается дух возмездия, он чувствует свою внутреннюю правду над всеми этими мордоворотами, тогда он начинает морально их уничтожать. В итоге за всё время, проведённое в изоляторе, чекисты просто сходят с ума, всех их расстреливают. Артёма с Галиной подозревают в побеге, Артёму дают 3 года, Галине — год, но позже её амнистирует Эйхманис и она пропадает в Кеми, о чём мы узнаём уже в эпилоге. Артёма в начале 30-х всё-таки убивают блатные. К роману приложены также краткие справки о Галине и Эйхмансе, затем автор рассказывает, как он ходил к дочери Эйхманса, потом дан дневник Галины, и только потом эпилог.

Очень странная композиция. На мой взгляд, историю о сборе материалов и дневник Галины можно было не давать, т.к. это отчасти обесценивает находки автора. Например, Галина и её связь с Артёмом выглядят в романе совершенным вымыслом, роман бы только выиграл, если бы автор не развенчивал догадки читателей, в противном случае Захар возложил на себя попутно обязанности литературоведа, разбирающего своё же произведение.

За исключением некоторых перегибов, роман безусловно удался. Ближе к концу динамика произведения теряется из-за композиционной рыхлости сюжета, в который включено чрезвычайно много событий, некоторые из которых начинают дублировать друг друга. Например, второе заточение Артёма в изоляторе уже не воспринимается так остро, как сцены на Секирке; не очень внятно прописан побег, есть вопросы к мотивировкам героев. Также, мной уже было сказано, что роман можно считать полифоническим, но с оговорками, самая существенная из которых — Артём единственный центр романа, который не даёт случиться полифонии в полной мере. Из-за этого в полной мере не сложились соловецкие «Бесы» с афинскими вечерами, вед мы не знаем, как развивались дела у белых диссидентов, как Мезерницкий стрелял в Эйхманиса, как они всё это готовили, мы не знаем и похождения самого Эйхманиса, за исключением того, когда об этом вспоминает Галина, мы не знаем распрей в среде духовенства, за исключением того, когда об этом рассуждает какой-то из героев. Иными словами, Артём — единственная точка зрения, единственный наблюдатель в романе, который ограничивает собой художественный потенциал «Обители».

С другой стороны, в среде писателей давно появилась мода на то, чтобы вразрез общепринятому мнению о своём произведении, называть главным героем какое-то абстрактное понятие: смех — в «Ревизоре», народ — в «Войне и мире», время — у Томаса Мана в «Волшебной горе», стиль — у Михаила Шишкина в романе «Взятие Измаила». Пользуясь давней традиции, мне бы хотелось проделать этот трюк и с «Обителью», в котором главным героем, не обращая внимание на безликого Артёма (который является в романе просто точкой, наблюдателем, поводом поговорить о русской истории), можно считать саму русскую историю: парадоксальную, трагичную, омытую кровью, овеянную экзистенциальными вопросами, но тем не менее — единую и непрерывную. В этой связи, вопреки устоявшемуся мнению о том, что Артём Горяинов — Иванушка-дурачок и герой трикстер, становится возможным привести контраргумент против такой трактовки — Артём в принципе не главный герой, он просто позволяет случиться русской истории и становится «глазами читателя».

С другой стороны, Образ Артёма очень сложен и противоречив. «Дурачковость» Артёма сродни, скорее, гамлетовской — отчасти это мимикрия, как и его приспособление к высшему начальству. Почти весь роман Артём отмалчивается, намеренно игнорирует острые споры, не пререкается с начальством, не задирает бывших белых, которые справляют поминки по прежней России. Его высшая и сакральная правда в том, что он не знает, как надо, как правильно, но он точно знает, как не надо, как не следует, поэтому зачастую он и отмалчивается, давая случиться тому, что случиться должно.

Согласитесь, что это не очень походит на традиционное трикстерство. Артём отстаивает единственную правду — правду выжить, на фоне которой меркнут все экзистенциальные споры и противоречия вокруг темы Соловков. Термин трикстер — очень удобный из-за своей расплывчатости, что позволяет применить его относительно любого сложного литературного образа; в таком случае наравне с Горяиновым в трикстеры можно записать и Гамлета, и Дон Кихота, и князя Мышкина, и даже какого-нибудь Сатина. В противном случае сходство Артёма Горяинова с традиционными трикстерами типа Остапа Бендера или Павла Чичикова — такое же приблизительное. Скорее, на роль трикстера гораздо больше подходит поэт Афанасьев с его заигрыванием с блатными, игрой в карты и двоемирием (мир блатной и мир интеллигентский) или выслуживающийся Бурцев. Артём искренен и чист в своём неведении и его генеологию стоит искать не в фольклорных типах Иванушки-дурачка, а, скорее, в героях Лермонтова, например в Печорине или во Мцыри, которого с Артёмом роднит неволя. Мимикрия Артёма в отношении власть-имущих — подсознательная: когда он говорит Эйхманису, что Соловки — это место по перековке людей, он ни чуть не лукавит, он так действительно думает; в случае же контакта с Галиной, он и правда испугался смерти и насильно её взял в надежде на то, что произойдёт чудо (о чём потом ему припоминала Галина, говоря, что другие лезут когда не надо и только он угадал нужный момент), но ведь потом он действительно её полюбил, и пресмыкание перед властью играло в этом точно не первостепенную роль. Мимикрия же социальная — его антирефлексивность и закос под дурачка — это лишь пустые звенья, которые гораздо выгодней и честней интерпретировать в гамлетовско-печоринском богоборческом ключе тех вечных литературных типов, которые спорили с судьбой и отчаянно не принимали её. Дурачок или традиционный трикстер никогда не начнёт вершить возмездие и царапать настенные фрески, разбрасываясь монологами из шекспировских пьес, это надо понимать.

Касательно жанровой принадлежности, многие критики уже навесили на «Обитель» довольно пошлый ярлык — авантюрный роман; сделали они это, надо сказать, не просто так, а, видимо, из желания намекнуть автору на чересчур выпяченную любовную линию — Галина-Артём. Говорить об «Обители», как об авантюрном романе можно только с известной долей иронии, в противном случае у тех же критиков язык не повернётся назвать какой-нибудь яхинский «Эшелон на Самарканд» приключенческим романом, хотя все основания для этого есть.

Также, вопреки, набившего уже оскомину, постфрейдистскому дискурсу, над которым очень изящно посмеялся ещё в 2007 году Виктор Пелевин в «Священной книге оборотня», всё же хочется указать на любопытную деталь. Во-первых, Артём — отцеубийца, а во-вторых — ещё один аргумент в пользу Эдипового мифа, который фоново, так или иначе, присутствует в романе — Галина за время страданий и лишений Артёма становится для него почти как мать: при побеге она даёт ему тёплые вещи, регулярно приносит еду, готовит, балует апельсинами. Подобное восприятие складывается в силу того, что: с одной стороны, Галина стоит на социальной лестнице несоизмеримо выше Артёма (как и мать по отношению к ребёнку), но, с другой, в их личной симпатии, как мужчина и женщина они — на одном уровне. Возможно, в Галине реализуется известный архетип есенинской женщины, которая всегда старше и опытней своего возлюбленного и, которая проявляет к нему заботу сродни материнской, всегда спасая его от бед. Тем более, Есенин через поэта Афанасьева проникает на страницы романа, например, во фрагменте, где Афанасьев с Артёмом плетут банные веники, блатной поэт цитирует есенинский «Сорокоуст», при чём в очень ироничном контексте: метафора «Окровавленный веник зари» буквализируется и превращается в настоящий банный веник, обмотанный колючей проволокой, для толстокожих чекистских задниц.

Артём глубоко связан с народом и отражает собой все его архетипические черты, возможно этим можно на определённом уровне объяснить, что главный герой не уникальный, а — один из, (что вписывается в общую тенденцию современной литературы) впрочем, такое объяснение шито белыми нитками… Примечательно ещё и то, что Захар, возможно, невольно переворачивает канон Достоевского с главным героем-идеологом; у Захара идеологом становится второстепенный — Мезерницкий, в то время как первостепенный — Артём — прагматик и рационалист. Автор, будто спорит с Достоевским, показывая, что есть и такие убийцы ли осуждённые, которые намеренно не хотят принимать крестной муки, в отличие от Раскольникова и Мити Карамазова, видя в этом квинтэссенцию моральной пошлости.

Захар не выстраивает и нового Евангелия, как этот делал Горький, в «Обители» автор достиг таких высот, находясь на которых, и идеалист, и чекист, и блатной, и красный, и белый, словом, все уменьшаются до своих естественных размеров — реалистичных и человеческих. Реалистическая проповедь Захара в «Обители» скептически относится к любому пафосу и превращает его в антипафос.

Возможно, «Обитель» не так сильна в стилистическом плане и в плане аналитическом, чего не скажешь, например, об «Авиаторе» Водолазкина, но повествовательные стратегии и задачи, которые ставили себе авторы этих произведений в корне отличаются друг от друга. То, что осталось не проговоренным, не осмысленным героями произведения, автор даёт осмыслить читателям — блоковская поэтика умолчания. Так или иначе, Прилепин мастерски раскидал по роману маячки, адресованные определённым группам и классам нашего современного общества, что вписывается в лучшие традиции русского романа.

Спорным является вопрос о изображении сцены мастурбации в романе. На этот счёт у меня есть сокрушительный безапелляционный довод о том, что «каждый дрочит, как он хочет». Например, Водолазкин в своём эталонном романе поместил совершенно отвратительную сцену с мытьём старухи от кала. Тут уже каждый выбирает на свой цвет. Лично мне ближе сперма — в ней хотя бы скрыт намёк на потенциальную жизнь, говёшки же в каком бы то ни было контексте, всегда в сознании среднего интеллигента будут отсылать к позднему Алексею Герману. Да и в конце концов, если отбросить зубоскальство, это написано очень талантливо и без перегибов:

«Через всё тело прошла кипящая мягкая волна: от мозга до пяток — и ушла куда-то в землю, в самое её ядро.

“Так зарождался мир! — вдруг понял, словно выкрикнул криком внутри себя эту мысль Артём. — Так! Зарождался! Мир!”».

В завершение, хочется процитировать один фрагмент, из рассказа Захара, который выходит уже за рамки романа, о том, как он собирал материалы к «Обители». Автор описывает диалог с Эльвирой Фёдоровной, та спрашивает, неужели вы хотите оправдать злодеяния отца, на что Захар отвечает:

«— Я очень мало люблю советскую власть, — медленно подбирая слова, ответил я. — Просто её особенно не любит тот тип людей, что мне, как правило, отвратителен.

Она кивнула: поняла.

— Это меня с ней примиряет, — досказал я».

Оставлю эту цитату без комментариев, текст говорит сам за себя. Захар верит в Бога, но Бог у него — русская история со всеми её взлётами и падениями. А против истории, фактов, действительности не попрёшь — зубы сломаешь. Такова проповедь реализма.