Я узнал об этой квартире так же, как узнают о чужих несчастьях, которые вроде бы тебя не касаются, но почему-то цепляют. Между вторым глотком остывшего кофе и привычным утренним раздражением. Заголовок был хамский, прямолинейный, без уважения к возрасту и заслугам: Долина соврала. Я даже усмехнулся. У нас вообще принято сначала петь, потом оправдываться. Просто не у всех есть хамовническая недвижимость по цене небольшого регионального бюджета.
Я пролистал дальше и понял: история вязкая, длинная, с плохим послевкусием. Такая, где никто не выходит чистым, даже если формально прав.
В суде было душно. И дело не в батареях. Воздух там всегда тяжёлый, потому что каждый пришёл со своей правдой, а ушёл, как правило, с протоколом. Люди сидели, делали серьёзные лица и решали судьбу квартиры, но на самом деле решали, кому можно позволить быть жертвой.
Полина Лурье сидела прямо. Слишком прямо. Так сидят люди, которые всю ночь репетировали свою позу перед зеркалом. Дорогая толстовка выглядела вызывающе. Она кричала о благополучии именно там, где всем хотелось беды. Полина всё время дёргала рукав, будто проверяла, на месте ли она сама.
– Я не мошенница, – сказала она и посмотрела куда-то поверх голов. – Я покупатель. Обычный.
Слово обычный повисло в зале, как неудачная шутка.
– Мне нужно было жильё. Для себя. Для детей. У меня сложные обстоятельства.
Обстоятельства в суде – валюта универсальная. Их никто не проверяет, но все принимают.
Ларисы Долиной в зале не было. О ней говорили так, будто она давно перестала быть живым человеком. Истец. Ответчик. Народная артистка. Потерпевшая. Иногда – доверчивая женщина, иногда – вполне собранный участник сделки. Образ всё время плыл, как старая фотография.
– Она сама мне звонила, – продолжала Лурье. – Не агенты. Лично.
Она сказала это с нажимом, словно это было главным доказательством.
– Мы говорили про район, – добавила она. – Где лучше гулять. Где магазины. Где аптека. Она рассказывала, как здесь живётся.
Я поймал себя на том, что представляю этот разговор слишком живо. Спокойный, поставленный голос. Человек, который привык объяснять и быть услышанным.
– Здесь хорошая энергетика, – говорит она. – Я бы осталась, если бы не обстоятельства.
Слово обстоятельства вернулось, как навязчивый мотив.
Сделка длилась полтора месяца. Полтора месяца – это почти сезон. За это время люди успевают расстаться, вернуться, снова поссориться и окончательно всё испортить. Осмотры, переговоры, снижение цены. Со ста тридцати до ста двенадцати. Торг – признак ясного ума, как ни крути.
– Всё было без спешки, – сказала Лурье. – Никто никого не гнал.
Судья кивнул. Он вообще часто кивал, как человек, который давно понял: правда тут ни при чём.
– Аванс был миллион, – продолжала она. – Она сама написала расписку. Своей рукой.
Эта фраза прозвучала почти интимно.
– Я видела, как она писала, – добавила Полина. – Спокойно. Уверенно.
Кто-то в зале кашлянул. Кашель был такой, каким кашляют люди, когда не хотят вслух произносить своё сомнение.
Из квартиры Долина забрала пианино и концертный стул. Всё остальное оставила. Мелочь, но из таких мелочей потом и складываются приговоры общественного мнения. Люди под гипнозом обычно хватают всё. А тут – аккуратно, выборочно, с пониманием, что понадобится, а что нет.
А потом началось самое неприятное.
Всплыло второе жильё. Потом третье. Оказалось, что проданная квартира – вовсе не последний бастион. Не единственная крыша над головой. Просто самая удобная для легенды. Об этом долго не говорили. Это держали про запас, как аргумент, который лучше достать, когда разговор заходит в тупик.
– Я с самого начала говорила правду, – сказала Лурье уже тише.
Тихо говорят либо очень уверенные, либо очень уставшие. В суде это звучит одинаково.
Теперь она требует выселения. Снять с регистрации. Освободить жилплощадь. Всё по букве закона. Всё по-человечески отвратительно. Выселять артистку, которая пела про судьбу и любовь, из квартиры, которую она сама же продала, – сюжет, в котором слишком много символов и слишком мало сострадания.
Я заметил, что судья перестал кивать. Он смотрел в бумаги, как человек, который прячется.
В коридоре говорили громче. Там уже никто не притворялся.
– Всё равно жалко её, – сказал кто-то.
– А меня вот покупателя жалко, – ответил другой. – Купил – и виноват.
Я вышел на улицу с ощущением, что эта история обманула и меня тоже. Не деньгами. Ожиданием. История о жертве оказалась историей о договоре. История о мошенниках – историей о долгих разговорах. А история об единственном жилье – просто плохо отредактированным мифом.
Квартира осталась стоять. Стены не виноваты. Они всегда переживают людей и их легенды.
И вот в этом месте хочется перестать делать умное лицо и честно признаться: здесь нет святых. Есть только хорошо отрепетированные роли. Одна роль — доверчивая жертва с громкой фамилией. Вторая — хладнокровный покупатель с документами и детьми. И публика, которая требует крови, но желательно чужой. Потому что если признать, что взрослые, успешные люди иногда просто совершают неудобные поступки, придётся отказаться от любимого жанра — сказки про обманутых и злодеев.
Самое скандальное во всей этой истории даже не деньги и не квадратные метры. Самое неприятное — враньё, поданное как недосказанность. Когда из «не единственной квартиры» делают «последний приют», а из долгой, спокойной сделки — внезапное помутнение рассудка. Это не ошибка. Это стратегия. У нас слишком любят статус потерпевшего, потому что он освобождает от ответственности и даёт право на жалость оптом.
И пока суд будет разбираться, кто кому должен и кто в какой момент моргнул первым, публика уже вынесла приговор. Не юридический — моральный. Он самый удобный, потому что его можно менять по настроению. Сегодня жалко Долину. Завтра — Лурье. А послезавтра всем станет всё равно. Останется только квартира, тишина в пустых комнатах и ощущение, что в этой стране даже квадратные метры рано или поздно начинают лгать вместе с людьми.