Найти в Дзене

Мемы: подборка мемов + притча

✋ Жизнь не всегда проста, но у нас есть один секретный инструмент — юмор. Он помогает пережить трудные моменты, сгладить острые углы и сохранить веру в лучшее.
Смех работает как маленькая терапия: меняет восприятие, снимает напряжение и дает силы двигаться дальше. Поэтому предлагаю ненадолго отвлечься и зарядиться позитивом. Ниже вас ждет подборка ярких мемов — те самые картинки, что умеют моментально поднимать настроение. Но есть и особенность: среди них написана мудрая притча. Её обязательно нужно прочитать до конца. Поверьте, она стоит того: вы не только улыбнётесь, но и возьмёте с собой важную мысль. 😉 Тёплая вода для спящего сада Знаешь, бывают такие зимы, которые въедаются не в землю, а в самую душу мира. Кажется, будто некий великий и уставший художник взял кисть, обмакнул её в баночку с густой, свинцовой белизной, и замазал всё — и поля, и леса, и небо, и даже память о других красках. Воздух теряет объём, становится плотным и вязким, как студень. Дышишь — и лёгкие наполняю
Оглавление

✋ Жизнь не всегда проста, но у нас есть один секретный инструмент — юмор. Он помогает пережить трудные моменты, сгладить острые углы и сохранить веру в лучшее.

Смех работает как маленькая терапия: меняет восприятие, снимает напряжение и дает силы двигаться дальше.

Поэтому предлагаю ненадолго отвлечься и зарядиться позитивом. Ниже вас ждет подборка ярких мемов — те самые картинки, что умеют моментально поднимать настроение.

Но есть и особенность: среди них написана мудрая притча. Её обязательно нужно прочитать до конца. Поверьте, она стоит того: вы не только улыбнётесь, но и возьмёте с собой важную мысль. 😉

Тёплая вода для спящего сада

Знаешь, бывают такие зимы, которые въедаются не в землю, а в самую душу мира. Кажется, будто некий великий и уставший художник взял кисть, обмакнул её в баночку с густой, свинцовой белизной, и замазал всё — и поля, и леса, и небо, и даже память о других красках. Воздух теряет объём, становится плотным и вязким, как студень. Дышишь — и лёгкие наполняются не живительной силой, а невесомой ледяной крошкой, которая медленно оседает где-то глубоко внутри, накапливая холодную тяжесть. Снег падает не хлопьями, а мелкой, колючей пудрой, беззвучно и методично, час за часом, день за днём, хороня под собой последние намёки на рельеф, на форму, на жизнь. Он скрипит под ногой не по-доброму, по-морозному, а с каким-то сухим, бездушным хрустом, будто под тобой ломаются кости земли. А небо… О, это небо! Оно не голубое, не серое, а цвета выцветшей жести, низкое, нависающее над макушками самых высоких елей, словно потолок заброшенного ангара. И свет, тот самый дневной свет, — он не льётся сверху, а мучительно пробивается сквозь эту толщу, рассеивается в ней, становясь ровным, без теней, без игры, мертвенным. В такой свет невозможно поверить. Он не сулит дня, он лишь подтверждает бесконечность ночи.

-2

В самую сердцевину такой зимы, в её ледяное нутро, и был встроен, как сучок в древесину, домик Елисея. Стоял он не в самой деревне Вешняя, а чуть в стороне, за последним покосившимся плетнём, у самой кромки спящего, оцепеневшего леса. Дом был неказист, срублен когда-то из толстых смолистых брёвен, но годы и непогоды сделали своё: древесина почернела, посерела, впитала в себя столько влаги и столько морозов, что казалась теперь частью ландшафта, ещё одним валуном, припорошенным снегом. Окна, маленькие, глубоко посаженные, слюдяные окошки, давно потеряли прозрачность, покрылись изнутри причудливыми ледяными садами, которые цвели, не зная весны. Из трубы, узкой и кривой, как подстреленная птица, в безветренные дни поднимался тонкий, сизый дымок — единственный признак того, что внутри ещё теплится что-то живое.

-3

А внутри… внутри пахло стариной, тишиной и печным теплом. Пахло сушёными травами, развешанными пучками под потолком, — их аромат выцвел, стал пыльным, как запах старых книг. Пахло деревянными полами, которые, несмотря на скрип каждой половицы, хранили в своих порах память о летней жаре. И пахло одиночеством. Этот запах был самым стойким. Он висел в воздухе, перемешиваясь с запахом тлеющих в печи берёзовых поленьев, — лёгкий, горьковатый, как дымок от тления прошлого.

-4

Сам Елисей был гармоничной частью этого пространства. Высокий, когда-то, наверное, плечистый, он теперь словно усох, стянулся внутрь себя. Кости выступали резко, под тонкой, почти пергаментной кожей, прочерченной сетью морщин. Эти морщины были не хаотичны. Это была карта. Карта долгих путей, пройденных по пашне под палящим солнцем, карта бессонных ночей у постели больной жены, карта тысяч вздохов, выпущенных в пустоту после её ухода. Особенно глубокие залегали вокруг глаз и рта — лучиками, сходившимися к центру. Но если рот был стянут в узкую, твёрдую ниточку, то глаза… глаза были особым местом. Цвета потускневшей меди, они смотрели на мир не то чтобы без интереса, а с какой-то отстранённой, учёной внимательностью, с каким будто бы он рассматривал сложный, но давно изученный и не сулящий сюрпризов механизм. В них не было ни злобы, ни тоски в её бурном, водоворотном понимании. Была усталость. Тихая, всепроникающая, ставшая его естественным состоянием усталость от самого процесса длящегося бытия.

-5

Руки его, большие, с длинными пальцами и выпуклыми, как у корневищ, суставами, никогда не знали покоя. Они что-то поправляли, перекладывали, ощупывали. Он мог долго сидеть на табурете у окна, глядя в белую муть за стеклом, и при этом пальцы его будут теребить край фартука, складывать его в микроскопические складки, разглаживать, снова складывать. Это было движение без цели, просто подтверждение того, что нервы ещё живы, что связь между мыслью и плотью ещё не окончательно разорвана. Мыслей же в голове кружилось немного, и все они были отголосками, эхом. Эхо вчерашнего безразличия, эхо позавчерашней тишины. Будущее представлялось ему не чередой событий, а просто продолжением этого белого, скрипящего под ногами настоящего, пока силы не иссякнут окончательно, и он не сольётся с тишиной дома, став её неотъемлемой, наконец-то успокоившейся частью.

-6

Единственным местом, куда эта отстранённость не простиралась, был сад. Вернее, то, что осталось от сада. Позади избы лежал некогда ухоженный, любимый клочок земли. Теперь его границы угадывались лишь по редким, торчащим из снега, как частокол, столбикам плетня. Пространство было ровным, нетронутым, ослепительно-белым полем. Лишь кое-где, подобно чёрным, застывшим в последнем судорожном взмахе рукам, проступали из сугробов остовы деревьев. Там была яблоня-дичка, которую он когда-то привил сам, и груша, посаженная в год свадьбы, и несколько кустов смородины, малины, крыжовника. Теперь это были лишь силуэты, графические наброски на белом листе, лишённые плоти, сока, зелени.

-7

Каждый день, ровно в полдень, когда безликий свет хоть немного усиливался, Елисей облачался в старый, вытертый на сгибах тулуп, надевал шапку-ушанку, кожу которой время превратило в жёсткий, потрескавшийся картон, и выходил. Не спеша, скрипя половицами, отпирал тяжёлую, обитую железом дверь, переступал низкий порог и оказывался в мире абсолютной стерильности.

-8

Он не делал зарядку, не расчищал снег — его и так никто не топтал. Он просто стоял. Стоял посреди этого царства белизны, втягивал в себя воздух, острый и чистый, как лезвие, и смотрел. Смотрел на знакомые очертания, на знакомую пустоту. И внутри него самого, в той полости, где раньше, должно быть, билось горячее, живое сердце, теперь медленно, неотвратимо, как тот самый снег, нарастала своя, внутренняя белизна. Чувства замирали, засыпали, укутывались толстым слоем безразличия. Надежда? Это слово казалось ему теперь таким же далёким и бесполезным, как название тропического фрукта. Он не ждал весны. Он ждал лишь одного: чтобы эта однообразная, выхолощенная картина хоть как-то изменилась. Даже если изменением будет конец.

-9

Однажды, в такую очередную стужную пору, когда ветер выл в вершинах сосен за огородом с таким отчаянием, будто сам лес не мог смириться с заточением, Елисею пришла в голову простая, хозяйственная мысль — перебрать вещи на полке за печкой. Не из потребности что-то найти, а просто чтобы занять руки, чтобы дать пальцам хоть какую-то осмысленную работу. Там, в полумраке, пахнущем гарью и сухой полынью, хранилось старое барахло: пустые склянки, обломки инструментов, куски верёвки, тряпки. Его пальцы, привыкшие на ощупь находить нужное, скользили по шершавым поверхностям, отодвигали что-то, задевали за что-то. И вдруг наткнулись на холодный, ребристый бочок.

-10

Он вытащил. Это была жестяная коробка. Некогда, должно быть, в ней хранилось монпансье или леденцы. Краска с неё облупилась большими пластами, обнажив рыжую, шершавую ржу. Крышка прикипела. Елисей приложил усилие, коробка взвизгнула пронзительно, и этот звук, такой живой и резкий в обволакивающей тишине, заставил его вздрогнуть. Внутри, на подкладке из бархата, выцветшего до неопределённого, грязно-сиреневого оттенка, лежал свёрток, аккуратно завёрнутый в вощёную бумагу. Бумага была жёлтой, хрупкой, на сгибах протёрлась до дыр.

Сердце, давно приученное биться ровно и глухо, почему-то сделало один тяжёлый, гулкий удар, отозвавшись где-то в висках. Елисей сел на ближайшую колоду, что служила дровницей, и бережно, почти с опаской, стал разворачивать свёрток. Бумага шелестела под его пальцами с сухим, таинственным шорохом, будто шептала на забытом языке.

-11

И перед ним предстала Книга. Нет, не книга — тетрадь. Толстая, в переплёте из тёмно-зелёного коленкора, потёртого по уголкам до состояния замши. На обложке не было ни названия, ни имени. Лишь лёгкое, вдавленное тиснение какого-то растительного орнамента — вьюнка или хмеля. Он открыл её. Бумага внутри была плотной, добротной, с лёгкой желтизной по краям и едва уловимой шероховатостью, приятной для пальцев. И она была вся исписана. Не его угловатым, строгим, мужским почерком, а округлым, плавным, невероятно аккуратным. Каждая буква была выведена с любовью, каждая строка лежала ровно, как грядка с морковью. Это был почерк Арины.

Садовая книга. Летопись.

Первая запись была сделана чернилами, когда-то, наверное, ярко-фиолетовыми, а теперь выцветшими до нежного, печального цвета сирени после дождя. Даты не было, лишь день и месяц: «Пятница, десятое апреля».

-12

И далее:
«Сегодня Елисей вкопал две яблоньки — «Белый налив» и «Антоновку». Земля ещё была холодная, липкая, пахла спящими червями и талым снегом. Он копал молча, сосредоточенно, и каждая мышца на его спине играла под поношенной рубахой. Я стояла, держа саженцы, и смотрела, как лопата легко входит в чёрный, сочащийся влагой пласт. «Как раз в пору, — сказал он, отряхивая ком с железа. — Успеют схватиться до жары, корни распустятся в прохладе». Я полила их первой водой из колодца — она такая звонкая, холодная, пахнет кремнием и глубиной. Брызги сверкали на солнце радугами. Потом сидела на крылечке, пила чай из самовара и смотрела, как закат играет в каплях на набухших почках смородины. Кажется, они уже увеличились за день, стали бархатистыми, тёмно-бордовыми. Мир в такие минуты кажется огромным, добрым и бесконечно нашим».

-13

Елисей оторвался от страницы. Дыхание его спёрло. Он поднял голову и уставился в заиндевевшее, непроницаемое окно, за которым лежал тот самый сад. «Мир… огромен и добр». Эти слова прозвучали в абсолютной тишине его сознания не как фраза, а как ощущение. Он физически почувствовал то огромное, ласковое пространство, ту уверенность в завтрашнем дне, тот запах талой земли и чая из самовара. И этот миг из прошлого, вызванный строчками, ударил по нему с такой силой, что на глаза, давно высохшие, навернулась внезапная, жгучая влага. Он смахнул её тыльной стороной ладони, резким, почти сердитым движением.

Он не мог оторваться. Придвинул к столу керосиновую лампу, чиркнул спичкой — день быстро гас, и в избу, как в погреб, спускалась густая, синяя темнота. Пламя вспыхнуло, заколебалось, отбросило на бревенчатые стены тёплый, живой круг света. И в этом круге, склонившись над пожелтевшими страницами, он начал читать. Медленно. Вдумчиво. Каждое слово пропуская через себя, как глоток той самой колодезной воды.

-14

Дневник вёл его. Вёл по временам года, которых он больше не замечал. Вот апрель с его обманчивым солнцем и ночными заморозками, с хрустом ледяной корки на лужах и первыми, робкими проталинами у южной стены дома, чёрными, дышащими паром. Вот май — неистовый, буйный, оглушительный. Воздух, густой от запаха черёмухи, от которого кружится голова. Молодые листья, такие нежные, что, кажется, светятся изнутри изумрудным светом. Гул пчёл, тяжёлый, насыщенный, как звук далёкого органа. Июньские росы, когда сад превращается в сказочное царство: каждая травинка, каждая паутинка унизана алмазными бусинами, и первые лучи солнца зажигают в них мириады крошечных костров. Жара июля, сладкая, томная, с тяжёлым ароматом созревающей малины и гречишным полем где-то вдали. Август — щедрый, хлебосольный, когда руки, одежда, весь дом пропахли укропом, яблоками, дымком от печи, где варено варенье. И сентябрь — прощальный, мудрый, золотой. Первый иней на траве, похожий на сахарную пудру. Воздух, прозрачный и звонкий, как хрусталь. И горьковато-сладкий, винный запах увядания, который не пугает, а убаюкивает.

-15

Но это была не просто агрономическая хроника. Это была хроника чуда. Маленького, ежедневного, незаметного для постороннего глаза. «Сегодня весь день копала грядки под лук. Спина гудит. Присела отдохнуть на лавочку под грушей. И увидела: по стволу, по самой коре, ползёт божья коровка. Ярко-красная, с семью точками. Ползёт не спеша, будто осматривает свои владения. Я смотрела на неё и думала: вот она, хозяйка. Настоящая. А мы тут всего лишь гости. Уважительные, трудолюбивые, но гости». Или: «Ночью была гроза. Ливень такой, что казалось, небо провалилось. Утром вышла — одна молодая вишенка, та, что у забора, вся склонилась, ветка надломлена. Сердце так и упало. Позвала Елисея. Он молча принёс лубяное лыко, замесил глину. Подвязали, обмазали. Стоим, смотрим. «Выживет?» — спрашиваю. Он хмурится: «Кто его знает. Шанс есть. Дерево — оно живучее. Главное — дать опору, показать, что о нём помнят». Я потом весь день к ней подходила, будто могла силой взгляда скрепить разлом».

-16

Елисей читал, и в его окаменевшем, вымороженном мире начали проступать краски. Сначала смутно, как сквозь толстый лёд. Потом ярче. Он не просто вспоминал события — он вспоминал ощущения. Шершавую, тёплую кору яблони под ладонью. Вес полного лукошка земляники, оттягивающего руку. Звонкое эхо от удара ведром о стенку колодца. Вкус первого огурца с грядки, горьковатый у хвостика. И тишину… не мёртвую зимнюю, а ту, летнюю. Насыщенную, густую, как кисель. Тишину, сотканную из миллиона звуков: шелеста листьев на ветру, жужжания шмеля в цветке клевера, отдалённого скрипа колодезного журавля, смеха Арины, доносившегося с огорода. Эта тишина была полна жизни. Она была уютной.

-17

И среди этого потока света и тепла он наткнулся на запись, которая заставила его остановиться, перечитать, а потом откинуться на спинку стула и долго смотреть в потолок, где тень от лампы плясала причудливые тени. Дата — двадцатое декабря. Самая глубокая пора.
«Сегодня метель. Настоящая, северная. Ветер воет так, будто потерял что-то очень важное и не может найти. Всё замело. Белым-бело, хоть глаз выколи. Днём, в короткий просвет, натянула платок, вышла в сени, а потом и на крыльцо. Стою, смотрю. Сад — как заколдованное царство Снежной Королевы из той сказки, что я в детстве читала. Всё застыло, выровнено, завуалировано. И подумала вдруг: а ведь жизнь там никуда не делась. Она не умерла. Она просто… спит. Самый глубоким, самым мудрым сном. Корни наших яблонь там, в глубине, укрыты снегом, как самой пуховой периной. Они тёплые. Соки в стволах затихли, почти остановились, но они есть. Они ждут своего часа. Даже в этой всеобщей спячке есть своя невероятная красота и свой, строгий смысл. Нужно только помнить.

-18

Верить. Верить, что под всем этим белым, холодным покровом тихо-тихо, невидимо для глаз, идёт подготовка к весне. Там копятся силы, там зреют планы будущих листьев и цветов. Так же, наверное, и в душе человеческой после тяжёлой утраты, после крушения — кажется, всё умерло, опустело, промёрзло насквозь. А на самом деле, где-то в самых глубинах, в тех потаённых кладовых, куда не добирается даже собственное отчаяние, тихо, по капле, копится сила для нового роста. Нужно только дать время. И… поливать. Хоть изредка. Не водой, конечно. Тёплой мыслью. Добрым воспоминанием. Простым вниманием. Чтобы та глубинная жизнь знала: о ней помнят. Её ждут».

«Поливать… тёплой мыслью…»

-19

Эти слова повисли в воздухе, смешавшись с дымком от лампы. Они не звучали как призыв к действию. Скорее, как тихое откровение, ключ, случайно найденный на дне старой коробки. Елисей закрыл тетрадь. Прижал её большими, узловатыми ладонями к груди, будто пытаясь впитать в себя не только слова, но и то тепло, с которым они были написаны. Внутри него, в той ледяной пустоте, что он носил в груди, что-то дрогнуло. Не растаяло. Дрогнуло. Как тончайшая ледяная плёнка на луже от первого, ещё слабого солнечного луча. Тихий, едва уловимый щелчок.

Он сидел так долго, пока ламповое стекло не стало горячим, а пламя не начало мигать, требуя новой заправки. Потом аккуратно, с нежностью, которой не знал много лет, завернул тетрадь в ту же вощёную бумагу, уложил обратно в жестяную коробку и спрятал её не на полку, а в самый дальний, запечной угол, под подушку из старых мешков. Не как реликвию. А как тайну. Как план.

-20

На следующее утро он проснулся не от привычного чувства тяжёлого, беспросветного пробуждения, а от странного внутреннего импульса. Сердце билось чаще, в груди стояло лёгкое, непонятное напряжение, как перед каким-то важным, но неизвестным делом. Он встал, подошёл к маленькому окошку в сенях, протёр заиндевевшее стекло кулаком. Сад предстал перед ним в своей обычной, безжалостной красоте: белый, безмолвный, совершенный в своей неживой геометрии. Но взгляд Елисея был уже иным. Он не констатировал пустоту. Он всматривался. И представлял. Вот здесь, под этой горой снега в полтора человеческих роста, спят, укутанные, корни антоновки. Глубоко, в незамерзающем слое. Они дышат. Ждут. А там, у самого плетня, под сугробом, похожим на спину белого медведя, притаились кусты смородины. Их почки, крошечные, закованные в плотные коричневые чешуйки, хранят в себе голограмму будущих резных листьев и гроздей.

-21

Мысль созрела тихо, без внутренних дебатов, без сомнений. Она просто возникла, как факт. «А если попробовать? Не оживить. Это не в моих силах. Но… напомнить. Напомнить им, что я помню. Что я жду».

Чайник на плите зашипел, выпустил клубы пара. Елисей налил в старую жестяную лейку с длинным, изогнутым носиком кипяток. Потом добавил холодной воды из ведра, проверяя температуру локтем, как когда-то проверял молоко для младенца. Должна быть тёплой, как парное молоко. Не горячей, чтобы не шокировать, не холодной, чтобы нести в себе крупицу тепла. Он оделся, вышел. Мороз, ещё ночной, злой и цепкий, мгновенно впился в щёки, укусил за переносицу. Он спустил с крыльца, ступил на утоптанную тропинку, ведущую к колодцу, а потом свернул с неё, проваливаясь по колено в нетронутый снег.

-22

Куда лить? Логики здесь не было и не могло быть. Руководило смутное чувство, интуиция. Он подошёл к той самой груше, посаженной в год свадьбы. Она стояла, склонившись к земле больше других, будто от непосильной ноши лет или горя. Сугроб у её основания был глубоким, рыхлым. Елисей приподнял лейку, наклонил её. Тонкая, почти прозрачная струйка тёплой воды с тихим шипением вырвалась из носика и устремилась вниз. Он лил не на снег, а старался попасть под него, к самому основанию ствола, туда, где, как он думал, начинаются корни. Вода пробивала в снегу мгновенно исчезающую норку, парок клубился на морозе, окутывая чёрную кору призрачным сиянием, а потом рассеивался. Запах… появился странный запах. Не воды. А чего-то иного. Свежего, почти весеннего. Как будто от нагретой земли, но земли под снегом-то не было. Может, это пахли ожившие микроскопические частички, или ему это чудилось.

-23

Он сделал один круг по саду. Полил место, где росла любимая Арина пионовидная роза (о ней в дневнике было: «расцвела сегодня, будто из малинового бархата сшита»). Полил старый, трухлявый пень в углу, который они так и не выкорчевали, и в котором, как писала Арина, «завелся целый муравьиный город, с улицами и площадями». Полил основание молодой яблоньки, посаженной в последний год перед её болезнью.

Лейка опустела. Он стоял посреди белого поля, из которого торчали лишь его следы да чёрные штрихи деревьев, и чувствовал себя невероятно глупо. Старый, седой чудак, тративший драгоценное тепло на бессмысленный обряд посреди арктической зимы. Любой здравомыслящий человек счёл бы его тронувшимся. И всё же… И всё же, когда он развернулся и пошёл обратно к дому, в той самой внутренней пустоте, что так долго была его единственной спутницей, произошло едва заметное смещение. Не надежда ещё. Не радость. Похоже на… намерение. Тихое, личное, никому не ведомое и ни от кого не зависящее намерение. Намерение не быть просто сторожем при смерти сада, а стать… соучастником. Пусть в этой странной, с точки зрения разума, абсурдной игре. Участником ожидания.

Так родился ритуал.

-24

Каждое утро, едва рассвет начинал размывать чёрноту ночи до тёмно-синего, потом серого цвета, он растапливал печь. Не для тепла — для воды. Он грел её не до кипения, а до той самой, живой, тёплой температуры. Пока вода грелась, он открывал дневник (теперь он лежал у него под рукой, на столе) и читал наугад. Не искал инструкций. Искал настроения. Нащупывал ту ниточку, которая связывала его нынешнее утро с каким-нибудь утром из прошлого. «Вторник. Вишня зацвела. Вся в белой кипени, а под ней — ковёр из одуванчиков. Стоишь под ней — и кажется, будто попал на свадьбу». Прочитав такое, он выходил в сад и шёл к вишне. Сугроб у её ствола был особенно пушистым. «На тебе, — мысленно говорил он, поливая. — Помнишь, какая ты невеста была?»

Он разговаривал с ними. Не вслух, конечно. Мысли текли легко, без напряжения. «Держись там, под периной. Скоро солнце нагрянет». Или: «Ты, малинка, не бойся. Мы с тобой ещё варенья наварим». Это были не слова, а скорее, эмоциональные импульсы, поглаживания, отправляемые в белое безмолвие.

-25

И постепенно, незаметно для него самого, стал меняться не ритуал, а он сам. Его взгляд, привыкший скользить по поверхности явлений, по этой белой глади, начал проникать вглубь. Он стал различать оттенки белого. Голубовато-стальной в глубокой тени от дома. Розовый, нежно-персиковый в лучах заката, которые на секунду пробивались сквозь свинцовую завесу. Ослепительно-золотой, почти болезненный для глаз, в те редкие, ясные морозные дни, когда солнце висело низко, как бледный апельсин. Он увидел, что снег не однороден. Он слоист, как пирог. Каждая оттепель, каждый мороз оставляли свой пласт — рыхлый, плотный, зернистый, покрытый сверху ледяной коркой-настом, хрустящей, как карамель.

-26

Он стал замечать следы. Сначала просто как факт. Потом — как истории. Вот строчка мелких, аккуратных точек, идущая от стога сена к лесу: мышь выходила на промысел. Вот веерообразный, чёткий отпечаток с растопыренными пальцами-перьями: ворон сел, осмотрелся, взлетел. А вот глубокие, чёткие ямки, идущие тяжёлой походкой: заяц-русак. Елисей начал угадывать их маршруты, их цели. Он видел, где заяц остановился, чтобы поглодать кору с молодой ивы (надо будет весной обмазать, подумал он автоматически). Видел, где мышиная тропка обрывалась у маленькой, аккуратной норки под корягой. Мир не был мёртв. Он был скрыт. И в этой скрытости кипела своя, интенсивная, полная драматизма жизнь. Он стал частью этого тайного мира. Наблюдателем. А затем и участником.

-27

Однажды, в разгар такого тихого обхода, у калитки, почти полностью занесённой снегом, появилась фигура. Невысокая, укутанная в старый, не по размеру большой тулуп, из-под которого торчали валенки. На голове — шапка-ушанка с оттопыренными ушами. Это был Петька, соседский мальчишка, лет десяти, с вечно разбитыми в кровь коленками и любопытством, превосходящим все разумные пределы. Он стоял, не решаясь войти, и смотрел на Елисея широко раскрытыми, синими от мороза глазами.

— Деда Лисей, — крикнул он, пробивая тишину своим звонким, ещё не сломанным жизнью голосом. — А чё это вы делаете?

Елисей обернулся. Смущение, тёплой волной, подкатило к горлу. Что сказать? Правду? «Сад поливаю». Звучало как полное безумие. Солгать? Не умел.
— Я… — он запнулся, покрутил в руках пустую лейку. — Я учусь ждать.
— Чего ждать? — Петька сделал шаг вперёд, снег хрустнул.
— Весны.

-28

Мальчик нахмурился. Его лицо, обветренное, с веснушками на переносице, выражало предельную концентрацию. Он оценивал логику.
— Так её все ждут, — вынес он вердикт. — Без этого. — Он махнул рукой в сторону лейки. — Она сама придёт. По календарю.
— Верно, — кивнул Елисей, и сам удивился лёгкости, с какой пошли дальше слова. — Она придёт сама. Но если её ждать просто так, от нечего делать, то можно и проспать её приход. Она придёт, сделает своё дело и уйдёт, а ты и не заметишь. А я вот жду её по-настоящему. Всем сердцем. И я уже сейчас, вот гляди, знаю, где какая травинка первой из-под снега нос покажет. Я ей место готовлю. Напоминаю, что пора просыпаться.
Петька явно не понял до конца. Но его зацепила сама необычность процесса. На следующий день он пришёл снова. На этот раз он принёс с собой маленькую, игрушечную леечку, жестяную, покрашенную когда-то в зелёный цвет, теперь облупившуюся и помятую.
— Можно я тоже? — спросил он, не глядя в глаза, будто просил чего-то запретного.

Конец первой части ….

-29

ВСЕ ЛУЧШИЕ МЕМЫ и ПРИТЧИ - ЗДЕСЬ 👇

Мемы + притча | Морозов Антон l Психология с МАО | Дзен

.

Друзья, если вам нравятся мои публикации - вы можете отблагодарить меня. Сделать это очень легко, просто кликайте на слово Донат и там уже как вы посчитаете нужным. Благодарю за Участие в развитии моего канала, это действительно ценно для меня.

Поблагодарить автора - Сделать Донат 🧡

.

Юмор
2,91 млн интересуются