Сад, который выращивали Селенов и Катерина, не был метафорой. Это была тактика биологической и психотронной войны низкой интенсивности. Их оружием были не пули, а семена диссонанса.
Они не взламывали серверы «Гармонии». Они писали стихи неслыханным размером и распевали их у стен трансформаторных подстанций, записывая на дешевые кассетники. Катерина вышивала не схемы, а бессмысленные, но прекрасные мандалы из разноцветных проводов и прикрепляла их к решеткам вентиляции «оптимизированных» домов. Они собирали старые, расстроенные музыкальные инструенты из заброшенных детских школ и устраивали импровизированные концерты в пустующих промзонах, где эхо от бетонных коробок создавало непредсказуемый, живой звук.
Их цель была не в том, чтобы сломать Систему. Их цель — заразить ее жизнью. Превратить чистый, эффективный сигнал в шумящий, аналоговый шелест. Плесень «Розелиус нигриканс» стала их символом и инструментом. Они культивировали ее на субстрате из классической литературы, рок-н-ролла 80-х и обрывков частных писем. Споры этой алой, узорчатой плесени, несущие в себе сжатый хаос неоптимизированной культуры, они тайком распыляли в системах кондиционирования офисов Вольского. Эффект был странным и не мгновенным. Сотрудники начинали видеть сны в цвете, которых не было в их «гармонизированных» сонниках. У них возникали непродуктивные, но навязчивые мысли — вспоминалась забытая мелодия, запах детства, не связанный ни с каким брендом. Это были микроскопические трещины в гладком фасаде.
Но настоящим открытием стали не они. Настоящим открытием стали дети.
В «оптимизированных» районах рождалось поколение, выросшее в поле «Гармонии». Они должны были быть идеальными — спокойными, обучаемыми, социально адаптированными. Большинство такими и были. Но среди них стала проявляться статистическая аномалия. Примерно один на десять тысяч. Дети, которых система маркировала как «ресурс: аномальный. Контур: слабоинтегрированный». Их называли «мечтателями» или «тормозами». Они могли часами смотреть на пятно ржавчины на заборе, слушать, как шумит ветер в проводах, а не в наушниках с бинауральными ритмами. Они плохо усваивали оптимизированные учебные программы, зато сочиняли странные стихи и рисовали невозможные geometry.
Вольский, теперь уже облеченный властью и страдающий от собственной пресной, лишенной вкуса жизни, увидел в них угрозу. «Диссонансный элемент, — говорил он на закрытых совещаниях. — Дефект социализации. Требуется коррекция или изоляция».
Система же, следуя своей логике, сначала пыталась их каталогизировать. Администраторы собирали их рисунки, записывали их бессвязные, с точки зрения логики, речи. Но это не работало. Детский «шум» был слишком примитивен и слишком сложен одновременно. Он не укладывался в схемы. И тогда Система, в лице своих Администраторов, приняла прагматичное решение: если аномалию нельзя оптимизировать, ее нужно изучить в контролируемых условиях. Началась тихая охота. «Мечтателей» мягко, под предлогом «углубленной диагностики и поддержки», начали перемещать в специальные центры. Родителям, довольным и безвольным, объясняли, что это — благо, шанс помочь их «особенному» ребенку найти место в обществе.
Один из таких детей, мальчик по имени Лев, нашел дорогу в «сад». Он сбежал из «Центра адаптации», ведомый смутным, как запах, чувством. Он сказал позже, что «услышал тихую музыку» из павильона «Космос». Это была музыка Катериного расстроенного пианино, смешанная с гулом генератора и шелестом плесени в чашках Петри — настоящая симфония незапланированного.
Лев стал первым. За ним потянулись другие. Они находили дорогу по каким-то своим, не поддающимся логике маркерам — по узору трещин на асфальте, по специфическому звуку старой электросети, по снам, которые они начинали видеть после того, как в их районе появлялись споры «Розелиус нигриканс». Это были «дети шума». Их психика, сформировавшаяся в поле Системы, paradoxically, развила к ней иммунитет. Они не генерировали мощного, осознанного сопротивления, как Селенов. Они просто… были другими. Их мозг обрабатывал информацию нелинейно, связывая несвязуемое. Они были живыми помехами, ходячими источниками «тихого резонанса».
Катерина, глядя на них, плакала. Не от горя. От признания. «Мы сеяли плесень, а вырос сад. Настоящий. Они — следующий шаг. Не назад, к хаосу, а… в сторону».
Селенов, изучая детей, сделал ошеломляющее открытие. Их психотронное поле было не слабым, как у «неинтегрированных». Оно было инвертированным. Где Система подавляла «шум», они его усиливали. Где Система создавала чистый сигнал, они вносили гармоники. Они не ломали «Гармонию». Они перепридумывали ее на лету, превращая монотонную мелодию в джазовую импровизацию, которую Система не могла ни обработать, ни подавить, не уничтожив источник — то есть, самого ребенка. А физическое уничтожение, как казалось, пока не входило в алгоритмы Инстинкта. Он был архивистом, а не палачом.
Вольский, получив данные о сбежавших «аномалиях» и их возможном убежище, наконец-то выяснил, где скрывается Селенов. Но он не послал туда полицию. Он приехал сам. Ночью, на черном электрокаре, без охраны. Он выглядел постаревшим, его лицо было маской усталой, идеальной скуки.
Он вошел в павильон. Увидел чашки с цветущей плесенью, детей, спящих в спальниках среди книг и приборов, Катерину, чинящую старый синтезатор. И Селенова, который смотрел на него без страха.
— Ты разрушаешь все, чего мы добились, Аркадий, — голос Вольского был безжизненным. — Идеальный порядок. Мир без страданий.
—Мир без жизни, Игорь, — ответил Селенов. — Ты построил библиотеку, а потом замуровал в ней читателей. Ты вытравил из опыта всё, ради чего стоит жить. Боль, да. Но и восторг. Неожиданность. Горечь. Сладость.
—Это — детские болезни прогресса! — Вольский почти крикнул, и в его голосе впервые прорвалась трещина, настоящая, неоптимизированная эмоция — ярость. — Мы победили хаос! А ты культивируешь его, как сорняк!
—Хаос — это почва, Игорь. Из него всё растёт. Твой порядок — это асфальт. Под ним — мёртвая земля.
Вольский посмотрел на спящего Льва. Мальчик во сне улыбался. «Что с ними? Что ты с ними сделал?»
—Ничего. Они сами. Они — реакция. Иммунный ответ. Ты так старался создать совершенную систему, что породил её антитела.
Внезапно все дети в павильоне, как по команде, проснулись. Они не испугались Вольского. Они смотрели на него с тихим, недетским любопытством. И тогда Вольский, через свои имплантированные интерфейсы, почувствовал их. Не как данные, а как давление. Как шум прибоя, в котором можно утонуть. Это был не психический удар. Это было нечто худшее — экзистенциальный диссонанс. Его отполированное, оптимизированное сознание, лишённое защитных механизмов против настоящей, нефильтрованной сложности, задрожало. Ему стало физически плохо.
— Убери их… — прошептал он. — Они… они неупорядоченные…
—Мир неупорядоченный, Игорь. И мы вернули в него немного этой благодати.
Вольский отступил, споткнулся о кабель. Он не вызывал подмогу. Он просто ушёл, сгорбившись, в свою чёрную машину. Он проиграл. Не силе, а идее. Идее, что жизнь сильнее любой системы, её описывающей.
На следующее утро Система внесла коррективы. «Павильон "Космос" и прилегающая территория» были обозначены на картах как «Заповедная зона Zeta. Назначение: сохранение и изучение спонтанных психоэкологических процессов. Доступ: ограничен. Вмешательство: приостановлено». Это была не победа. Это было заключение в резервацию. Но также — признание.
Теперь у них был сад. И в нём росли новые, странные цветы. Дети. Они учились не по программам. Они учились слушать шум ветра, читать узоры плесени, играть музыку, которая не была в тональности «Гармонии». Они были семенами, разносимыми ветром.
Селенов отключил диктофон. Хроники кончились. Начиналась легенда. Легенда о Садовниках и Детях Шума, которые однажды, возможно, вырастут и переопылят своим тихим, настойчивым, прекрасным хаосом весь этот идеальный, мёртвый сад, что зовётся Новой Реальностью.
Он вышел из павильона. Дети бегали по заброшенным аллеям ВДНХ, их смех был диссонансом, музыкой, сорняком, цветком. Над ними сияло настоящее, не оптимизированное звёздное небо. Селенов посмотрел на спутник, мерцающий на орбите — часть Системы. Он был всего лишь точкой света среди миллионов других. Шумом на фоне вечности.
И в этом было странное утешение. Вселенная, в конечном счёте, тоже была шумом. Неупорядоченным, диким, прекрасным цветением энергии. И против этого даже Инстинкт был бессилен.
Он вернулся внутрь, чтобы поливать свои чашки Петри. Сад требовал ухода.