Найти в Дзене
Сноб

Константин Райкин: «Я до сих пор узнаю в себе папино и мамино»

В этом декабре в издательстве «Бомбора» выходит автобиографическая книга Константина Райкина «Школа удивления. Дневник ученика». В зимнем номере «Сноб» поговорил с народным артистом, режиссером и педагогом о «райкинской породе» и знакомстве с великими артистами. Тема этого номера «Сноба» — «поколения». Я с вами хочу поговорить об этих самых поколениях, в первую очередь об актерских, несколько портретов «написать». Когда вы стали понимать, что папа — большой артист? Довольно рано, потому что это было совершенно очевидно. Я с детства бывал на его спектаклях, и с публикой там происходило что-то такое, что для ребенка было в новинку. Это была «рожь на ветру»: люди вываливались из кресел, еле усаживались обратно. Все смеялись, а мне было не смешно: я смотрел по сторонам, изучал. Я себе очень примерно представляю Аркадия Райкина. То есть я, конечно, видел выступления, но это все равно очень большая дистанция. Каким он был? Конечно, он был гениальным артистом. Настоящим «служителем театра» в

В этом декабре в издательстве «Бомбора» выходит автобиографическая книга Константина Райкина «Школа удивления. Дневник ученика». В зимнем номере «Сноб» поговорил с народным артистом, режиссером и педагогом о «райкинской породе» и знакомстве с великими артистами.

   Константин Райкин
Константин Райкин

Тема этого номера «Сноба» — «поколения». Я с вами хочу поговорить об этих самых поколениях, в первую очередь об актерских, несколько портретов «написать». Когда вы стали понимать, что папа — большой артист?

Довольно рано, потому что это было совершенно очевидно. Я с детства бывал на его спектаклях, и с публикой там происходило что-то такое, что для ребенка было в новинку. Это была «рожь на ветру»: люди вываливались из кресел, еле усаживались обратно. Все смеялись, а мне было не смешно: я смотрел по сторонам, изучал.

Я себе очень примерно представляю Аркадия Райкина. То есть я, конечно, видел выступления, но это все равно очень большая дистанция. Каким он был?

Конечно, он был гениальным артистом. Настоящим «служителем театра» в самом высоком смысле слова. Сцена его спасала. При этом он не «напитывался» от эстрады, его источники вдохновения были в классических видах искусства: в симфонической музыке, в живописи, в драматическом театре, даже в балете. И надо сказать, что его близкие люди, друзья в отношении той же симфонической музыки были очень эрудированны. Например, Леонид Утесов: он был папиным «старшим товарищем», иногда у нас бывал и тоже был человеком невероятно эрудированным в этом вопросе.

Кто еще у вас «иногда бывал»?

Был, например, Джон Пристли, который написал пьесы «Опасный поворот» и «Визит инспектора». С ним связана забавная история. Однажды Пристли приезжал в Советский Союз и, конечно, заехал в Ленинград. В то время Николай Павлович Акимов уже успел поставить несколько его пьес у себя в Театре комедии, но лично они никогда не встречались. И вот они встретились, и Акимов спрашивает: «Когда вы напишете для нас пьесу?» Пристли у него спрашивает в ответ: «А вы сколько уже поставили?» — «Три». — «К вашему распоряжению еще 30» (смеется). Немножко его «осадил».

Помню, как он был у нас дома. Выпил огромную, прямоугольную такую бутылку виски. Здесь, наверное, нужно пояснить, что для Советского Союза виски — напиток, скажем, неочевидный, «непьющийся». Коньяк — понятно, водка — да, а виски — это было не «по-советски». Еще я хорошо запомнил, что он курил сигары. Просидел у нас весь вечер, опустошил бутылку. К нам приходил и Жан-Луи Барро. Можете себе представить?

Честно? С трудом.

Жан-Луи Барро для французского театра — фигура по значимости сравнивая, скажем, с фигурой Стани­славского. Великий артист, режиссер. Есть знаменитый фильм «Дети райка» Марселя Карне, где Жан-Луи Барро играет Гаспара Дебюро, великого мима, предшественника школы, из которой потом вышел, например, Марсель Марсо. У нас дома висела афиша этого фильма, и Жан-Луи Барро ее подписал. Когда у нас в гостях был Марсель Марсо, он долго стоял и смотрел на эту афишу (смеется).

-2

Это красиво. Прокрутим время немного вперед: помните свой первый выход на сцену «Современника»?

Помню первый «всерьез» — это «Валентин и Валентина». Мне очень трудно давался спектакль: это был мой любимый театр, и вдруг любимые артисты оказались моими партнерами. У меня характер самоедский, по­­этому я очень долгое время был зажат. Так еще и фамилия — Райкин: все неизбежно сравнивали, и от этого было только тяжелее.

В день премьеры «Валентина и Валентины» я утром прочитал стенограмму обсуждения спек­такля, и там было высказывание одного критика обо мне. Он говорил, что мое участие — это «большая ошибка», что я «никогда не буду артистом». А потом, на пресс-конференции спустя месяца полтора после премьеры, публично извинялся, рассказывал, что у него изменилось отношение ко мне…

Вам это важно было?

В театре он не понимал ни хрена (смеется). Я ему потом, когда уже руководил театром, много раз припоминал те слова. В другой раз он сказал мне: «Не хотел к тебе заходить за кулисы, чтобы не огорчать. Не понравился мне спектакль». Я ему сразу возразил: «А что же так? Надо было войти, сказать, в самом деле. Вы же ничего не понимаете в театре!» Он возмутился: «Как это не понимаю? Я всю жизнь этим занимаюсь!» Я тогда напомнил, что из меня не должно было «получиться артиста». «Ну я же тогда извинился!» — «Ну вот и снова бы извинились!» (Смеется).

В «Современнике» вы много лет делили гримерку с Олегом Табаковым, не раз называли эти отношения «окопными». Каким Олег Палыч был вне сцены?

Он был очень свободный. Настоящий хулиган. Очень остроумный, невероятно эрудированный, начитанный — уникальный случай. Часто сыпал цитатами, знал кучу фамилий режиссеров, актеров, писателей и поэтов. Он сразу затащил нас, целую компанию «молодых», в преподавание. Он же был директором «Современника».

«Современник» тогда находился на площади Маяковского, возле гостиницы «Пекин»: сейчас там автостоянка, а раньше стояло театральное здание, где был «Современник», его потом снесли. Кабинет Табакова был на первом этаже. А я жил неподалеку. Часто бывало так, что иду куда-нибудь, прохожу мимо и слышу: «Коська! Выпить хочешь?» Оборачиваюсь: открыта форточка, за окном Табаков. Сам он был человек малопьющий, это была такая приманка: «Выпьешь?» И я заходил.

Приятно, когда в Москве есть такое место.

(Смеется) Конечно! Идешь мимо, а тебе директор театра говорит: «Выпьем?» Я заходил: Табаков сидел с пневматическим ружьем, стрелял в стену напротив. В то время мы с ним часто ходили в американское посольство: он брал нас, «молодых», и мы шли к его знакомому, американскому культурному атташе. Он нам показывал фильмы, которые в Советском Союзе больше негде было посмотреть.

-3

Меня эти показы просто сшибали с ног. Например, я тогда первый раз посмотрел «Заводной апельсин» Стэнли Кубрика. Меня это просто размазало: невиданное кино. Я помню, как только возник первый кадр, сразу стало понятно, что это очень хороший фильм: один глаз Малкольма Макдауэлла с наклеенными ресницами — и уже ясно, насколько это будет здорово. А после показа нас угощали едой…

Какой?

Очень вкусной. И неслыханное название — «пицца»! Я первый раз услышал это слово. Никто из нас не знал, что это такое. Оказалось, что очень вкусно. Сидели Табаков, Люся, его тогдашняя жена, и мы все, человек шесть молодых артистов «Современника». Он говорил: Once more, please! И приносили еще.

Олег Палыч страшно хулиганил: мало того что съедал все, он прямо во время разговора с этим культурным атташе вываливал язык и демонстративно вылизывал тарелку. Атташе округлял глаза, потому что не ожидал от советского человека такого поведения, а Табаков ему говорил: «*****-***** (ничего-ничего. — Прим.ред.). У меня было голодное детство», — дескать, ничего, потерпишь (смеется). При этом по части этикета Табаков был абсолютно образован, ему просто очень нравилось разыгрывать такие сцены.

А как мы оттуда уезжали… Тесно сидели на заднем сиденье, спереди была Люся, а Табаков вел машину и так, не отрываясь от дороги, говорил: «Люська! Посмотри, сколько я всего ******** (наворовал. — Прим.ред.)!» — и вытаскивал из карманов какие-то стеклянные шары, которые лежали на столе в этом посольстве «для красоты». Он почти каждый раз оттуда что-то вытаскивал и только в машине обнаруживал, что что-то взял. Его это вообще не смущало, а на нас (и на американцев) производило впечатление.

-4

Не все Табакова понимали?

Не все. Мой папа, который очень любил его как артиста, совсем не понимал. Он был человек с очень хорошим чувством юмора, но совсем другого воспитания. Табаков ему иногда рассказывал что-нибудь, смеясь, а папа потом пересказывал с ужасом. Например, Олег Палыч мог сказать: «Были у нас гастроли в Германии… Но мы туда больше из-за шмоток поехали», — для папы это было верхом цинизма. Молодежь Табакова очень любила, но папе о таких вещах лучше было не говорить.

Он просто был настоящий трикстер.

Гениальный провокатор, это правда. И всегда мне делал только хорошее.

Я часто его вспоминаю. Олег Палыч иногда был беспощадным, но меня он очень ценил. При этом мог, например, отговаривать играть роль, на которую меня назначили. Всерьез убеждал отказаться, говорил: «Это не твое! Тебе не надо это играть». А роль была главная, большая, меня назначили в экстренном порядке. Я за месяц выучил целую книгу текста. Мой персонаж там говорил, не останавливаясь, весь спектакль. Кашлянуть было некогда. Стоило немного простудиться, и уже была проблема.

Я ему отвечал: «Олег Палыч, я не могу!» Это был спектакль Валерия Фокина. И потом, когда мы его сыграли, Табаков подошел и обнял меня, очень крепко. По тому, как долго он держал меня в объятиях, я понял, что свою неправоту он признает. Хотя прямо мне этого не сказал. Потом еще был момент, когда я уже руководил «Сатириконом», играл синьора Тодеро в постановке Роберта Стуруа, и он вдруг из зала мне подарил букет цветов. Для Табакова это было очень большим жестом.

В нескольких интервью вы говорили о «райкинской породе». По фактуре вы с отцом довольно разные артисты. Можете объяснить, что это за «порода»?

Папа был «костюмный» человек: стройный, красивый — и вдруг он превращался в этих монстров. Мне было легче — характерному артисту вообще легче. Папа тоже был характерный, но там важно было это «чудо перехода».

Но на самом деле общего много. Я в себе узнаю и папино, и мамино. «Порода», я думаю, больше касается внутренних вещей. В профессиональном смысле «райкинская порода» — это работоспособность и склонность к лицедейству. А в человеческом — порядочность. Возможно, из моих уст это прозвучит нескромно, но другого слова нет. Можно назвать это верностью своим принципам. Это райкинское качество.

Моя дочка даже не в подростковом, а еще почти в детском возрасте демонстрировала такие качества. В ней столько мужества и стойкости, сколько, мне кажется, во мне никогда не было. Например, она оказалась одна против всего класса, потому что очень любила учительницу, которую родители и учителя вместе вынудили уйти из школы. И моя дочка ушла в другую школу вместе с этой учительницей. Это было ее желание.

-5

Как она вам его объясняла?

«Должна так сделать».

В 11 лет?

Да, это невероятно. В детях же особенно сильно стадное чувство: мы хотим быть вместе, для нас это защита, равновесие. И вдруг ты один. Я тоже помню, как нас принимали в пионеры, а кого-то не приняли. И дело здесь совсем не в убеждениях, они не играют роли: просто были вместе, а теперь — нет. Тяжелая ситуация.

Когда вы Полину «рассмотрели» как актрису?

Еще в институте. Я не ходил на показы, чтобы не было этой пошлой ситуации «смотрите, папа пришел». Когда все смотрят на папу, который смотрит на дочку. Я сам такое ненавидел, но при моем папе видео еще не было, посмотреть «после» было нельзя, поэтому приходилось папу тайно приглашать на отдельные прогоны, чтобы он один посмотрел. Работы Полины я, к счастью, мог посмотреть на видео и на ее третьем курсе уже точно понимал, что мне в театре такая артистка нужна.

«Такая» — это какая?

Она яркая, умная, характерная — и очень широкого диапазона. Склонная к «обезьянничаньям» в самом актерском смысле этого слова. Хорошо перенимает какие-то социальные повадки, манеру говорить. И она очень разная. Я ей сразу сказал: «Можешь считать, что я тебя приглашаю». И она, конечно, ответила: «Нет». Потому что вокруг нее всегда говорили то же самое, что и вокруг меня: «Ну, ты, конечно, тоже будешь актером!». А потом еще противнее: «Ну, ты, конечно, пойдешь к папе!».

Меня это возмущало, и ее тоже. Поэтому она пошла в театр Станиславского. Я говорю: «Хорошо, ну а на роль я тебя могу пригласить? Будешь актрисой театра Станиславского, а у меня сыграешь один раз». На одну роль она согласилась. Потом на вторую, на третью… (смеется) После трех ролей ей уже директор нашего театра сделал предложение, как-то отдельно от меня с ней поговорил — и смог убедить для простоты взаимоотношений перейти уже окончательно к нам. Но это было долго.

В августе не стало Юрия Бутусова: вы много очень точных слов о нем уже сказали, но я попрошу сказать еще несколько. В чем его феномен?

Это уникальный режиссер. Его недостатки благодаря гениальному дарованию превращались в достоинства. Он не признавал никакой методологии, вообще не работал по Станиславскому: никаких разборов роли, «что происходит?». Никаких целей, задач, сверхзадач. Спасайся как можешь.

Он мог работать только с «самоигральными» артистами: с теми, кто сам может «выплыть» из той полной жопы, в которую Юра всех повергал всегда. Это был его главный принцип. Так можно было работать только ему, потому что результат окупал все. Но работать приходилось только в состоянии отчаяния: он и себя, и артистов доводил до полной растерянности. Это для него и было «рабочим состоянием».

Все, что я не люблю в работе, у него было. Репетиция была не репетиция, а какое-то… времяпрепровождение. Они никогда не начинались вовремя, никогда не кончались. Это было черт-те что: раздражение, возмущение, дикая усталость. Все, что ты умел до этого, чему сам учишь других, что для тебя являлось «методом», не годилось.

-6

Как тогда вообще собирался спектакль?

Неизвестно, загадка. Никто не может это объяснить. В основном благодаря его интуиции и нервному напряжению людей, которые умели сами что-то проанализировать, предложить. Что артист предложит, такая и будет концепция. Слушать, что Юра говорит, было невозможно: каждая следующая фраза отрицала предыдущую. Если бы это кто-то записал, на бумаге выглядело бы как полный абсурд. И не дай бог кому-нибудь пришло бы в голову показать эту бумажку ему: «Я никогда такого не говорил».

Все это я говорю с огромной любовью к нему. У нас с Юрой было… моя жена называет это «векторным кольцом»: когда и друг с другом невозможно, и друг без друга невыносимо. Мы очень давно с ним сошлись, очень нежно друг к другу относились. При этом я разрывался от муки, меня лучше было не видеть в моменты репетиций. Поэтому Юра никого туда и не пускал: это было невыносимо даже просто наблюдать. Мясорубка.

Кому-то с Бутусовым работалось проще, чем вам?

Если вы спросите об этих репетициях, например, Тиму Трибунцева и перескажете ему мои слова, он только пожмет плечами. Потому что он «поплавок», непотоп­ляемый. Ему все равно. Он обожал Юру, ему это было очень понятно, потому что он работает не «от головы». А я — «от головы»: мне дано понимать и хотеть понимания, и это страшная вещь. Даже не так: я должен понимать, а понять то, что предлагал Юра, было нельзя, просто невозможно.

Как вы с этим справлялись?

Заставлял себя работать, не понимая. Это был кошмар. Я приходил на репетицию, а там несколько человек уже себе что-то придумали. Напихали «чего-то» во все щели, ходят перекошенные. Я у Юры спрашиваю: «Мне что делать? Что мне придумывать? И куда пихать? У них уже во все места напихано». Тима в то же время себя чувствовал естественно: ходил, посмеивался.

Мы с Юрой иногда очень интересно разговаривали. Я ему что-то рассказывал. Это странно, но он при всем, что я уже сказал, был совсем как ребенок: непосредственный, доверчивый, легко пугающийся. Впечатлительный очень. Эгоистичный, конечно. По чужому самолюбию ходил и не понимал, что другим больно. А будет ему больно — заплачет сразу. Потому что ребенок, еще и ленинградский. Была в нем какая-то беззащитность. При этом гигантское дарование. И ухватить нельзя — ускользает.

-7

Чтобы закончить о поколениях: вы сейчас готовитесь выпустить уже третий курс в Высшей школе сценических искусств. Ваши студенты разных лет между собой похожи?

Первый набор ВШСИ был потрясающий: я до сих пор души в них не чаю. 14 человек я взял в театр — и это настоящие бойцы, к тому же очень хорошие люди, которые в «Сатириконе» сегодня самые играющие артисты вообще. Трудно назвать спектакль, чтобы они в нем были не заняты. А вот с предпоследним и нынешним курсами у меня очень сложные отношения. С последним все идет особенно тяжело.

А в чем дело?

Так подобрались. Ну, так я себе объясняю (смеется). Поскольку я самоед, прежде всего это отношу к себе, думаю: «Старею, что ли?» Конечно, я старею. Но, думаю, дело не в этом. Говорят еще, что это «такое поколение», но нет: на одном этаже с моим учится другой курс — и там есть все, что я люблю. Но там нет меня. А там, где я, есть все, что я терпеть не могу: отсутствие инициативы, индивидуализм, дикая нежность к себе, отсутствие интереса к партнеру…

Заранее это понять было нельзя?

Нельзя. Я ведь очень дотошно набираю. Спрашиваю, уточняю, беседую. Но это не исключает ошибки. Я не могу влезть к студенту в голову. И теперь имею возможность посмотреть, как работают те, кого я не взял. Потому что другой курс, о котором рассказываю, состоит в основном из тех, кого я «скинул» в последний момент. И теперь меня постоянно терзает вопрос: «А тех ли я оставил? А тех ли я скинул?»

Вопрос, который я хочу задать, возможно, еще сложнее: что будет с «Сатириконом» после вас?

Пока мне сложно сказать. «Сатирикон» — это ведь мой ребенок. Я чувствую себя его родителем. И мне, конечно, не все равно, за кого выдать замуж — или на ком женить — своего ребенка. Пока что у меня очень невеселые фантазии на этот счет.

Какого рода?

Что развалится все. Что все разбегутся.

Надо сохранить и развивать театр. Дальше это будет делать кто-то другой, но мне нужно найти того, кто мог бы это сделать. Мне совершенно необязательно командовать. Я понимаю, что нужен здесь в качестве «локомотива», но во что бы то ни стало сохранять эту роль я не хочу. Пока просто не вижу, кому бы мог ее доверить. Потому что быть режиссером-постановщиком — это одно, а художественным руководителем — совсем другое. Это целый букет функций и задача гораздо объемнее.

-8

Вам «Сатирикон» доверили «на вырост»?

Нет, я был готов. И видел, что папа знает, что я готов. Надо сказать, что ему в этом плане очень повезло (смеется). То есть мне, конечно, повезло с родителями, но им с детьми — тоже. Если видишь, что твой сын может взять на себя такую ответственность, это классно. А папа это увидел, конечно. И я увидел, что он увидел.

К Полине вы так присматриваетесь?

Полина — очень серьезный человек. Она прекрасно преподает. Мне надо еще посмотреть, потому что театр — это еще серьезнее. Пока что вижу ее одной из строительниц. Она такой и является. Насчет главной «тяжести» — надо подумать.

Беседовал: Егор Спесивцев

Стилист: Тамара Рамазанова

Визажист: Ольга Арманд

Наш канал в MAX:

max.ru

Подписывайтесь, чтобы следить за культурной жизнью, явлениями и трендами России и всего мира. Только главные материалы нашего медиа.