Найти в Дзене
Сумма Коммуникации

Язык мой - враг мой

И это не потому, что я вру, а потому - что меня не слышат В 1760-е годы Екатерина Вторая переписывалась с Вольтером. Он называл её Северной Семирамидой, философом на троне, просветительницей полуварварской империи. Слово полуварварской здесь не случайно: оно задаёт тон на двести пятьдесят лет вперёд. Россия — велика, блестяща, способна на гениальные жесты, но её цивилизованность кажется надетой, как парадный мундир поверх тулупа. Фасад. За ним — что? Дикость? Деспотизм? Холод тундры в глазах? Через десять лет, после первого раздела Польши, британская пресса уже не церемонится: Россия — новая Самсонова сила, рвущая слабую Польшу, как львиную тушу. Её аппетит безграничен. Здесь уже нет намёка на двойственность. Есть страх. И презрение. Весной 1814 года русские войска вступают в Париж. Победа над Наполеоном — общая, но в глазах французов русские — не союзники. Это косматые сибиряки, чьи офицеры говорят по-французски, но в глазах у них — лёд. Лёд не географический, а ментальный. Он не тае

И это не потому, что я вру, а потому - что меня не слышат

В 1760-е годы Екатерина Вторая переписывалась с Вольтером. Он называл её Северной Семирамидой, философом на троне, просветительницей полуварварской империи. Слово полуварварской здесь не случайно: оно задаёт тон на двести пятьдесят лет вперёд. Россия — велика, блестяща, способна на гениальные жесты, но её цивилизованность кажется надетой, как парадный мундир поверх тулупа. Фасад. За ним — что? Дикость? Деспотизм? Холод тундры в глазах? Через десять лет, после первого раздела Польши, британская пресса уже не церемонится: Россия — новая Самсонова сила, рвущая слабую Польшу, как львиную тушу. Её аппетит безграничен. Здесь уже нет намёка на двойственность. Есть страх. И презрение.

Весной 1814 года русские войска вступают в Париж. Победа над Наполеоном — общая, но в глазах французов русские — не союзники. Это косматые сибиряки, чьи офицеры говорят по-французски, но в глазах у них — лёд. Лёд не географический, а ментальный. Он не тает от вежливости. Он не отступает перед цивилизацией. Он противостоит ей. Так закрепляется шаблон: Россия умеет подражать, но не понимает сути. Она копирует формы — законы, университеты, театры — но душа её остаётся иной. Славянская. Православная. Деспотичная. В Крымской войне The Times уже не сомневается: русский солдат — машина, офицер — жестокий бездарь, а император — человек, считающий Европу своим поместьем. Защита христиан — лишь предлог. Вера — инструмент. Слово — ширма.

Эта логика не прерывается. Она эволюционирует. В 1917 году — не революция, а переворот, совершённый бандой фанатиков. Россия перестаёт существовать как государство. Потом — Красная угроза, потом — Империя зла, потом — Раненый медведь, потом — Государство-отравитель. Лексика меняется, но структура остаётся: Россия — это всегда угроза маскировки. Она может выглядеть как союзник (1941–1945), но это исключение, вызванное внешней опасностью. Как только угроза минует — возвращается истинная суть. В 1956-м — танки в Будапеште. В 1983-м — ложь о сбитом самолёте. В 2014-м — тролли и яды. Каждый шаг объясняется не контекстом, не интересами, не логикой безопасности, а внутренней природой. А природа, как известно, неизменна.

Политолог Джон Миршаймер называет это трагической спиралью взаимного недоверия. И трагедия здесь — не в том, что кто-то злодей. А в том, что все действуют рационально. Запад видит в каждом усилении России угрозу своей безопасности — и отвечает санкциями, расширением НАТО, информационной кампанией. Россия видит в этом не защиту, а окружение, дестабилизацию, попытку задушить — и отвечает усилением военной мощи, ужесточением режима, поиском точек давления. Ни одна из сторон не хочет войны. Ни одна не мечтает о распаде отношений. Но каждое действие читается как агрессивное. Каждая мера сдерживания — как подготовка к нападению. И тогда защита порождает угрозу, угроза — защиту, и так по кругу — вниз.

Спираль не имеет начала и конца. Есть только движение. Ускорение. И ощущение, что когда-то давно — в переписке Вольтера с Екатериной, в заметке Le Moniteur о сибиряках в Париже — был сделан первый виток. Тот, в котором Россия впервые услышала о себе как о враге цивилизации, одетом в её одежду. И с тех пор все разговоры идут не о том, что делает страна, а о том, кто она есть. А кто она есть — уже решено. Давно. В языке. В словах, которые повторялись столетиями. В фразе, которая звучит короче всех: язык мой — враг мой. Потому что однажды назвав — уже нельзя переименовать. Нельзя выйти из образа. Можно только подтверждать его — даже пытаясь опровергнуть.