Найти в Дзене
Миклуха Маклай

Мир-паноптикум Акт 5: ЧудотворецГлава 2: По слову бога.

Пьяный, шатающийся, Герман бродил по темным улочкам села. В глазах двоилось от самогона, в ушах стоял гул. Из-за угла сарая донёсся испуганный вскрик и грубый смех. Двое здоровенных мужиков, местных отморозков, прижали к стене девочку-подростка, ту самую, что иногда приносила ему хлеб. Её глаза были полы ужаса.

Что-то дрогнуло в окаменевшей душе Германа. Он не думал. Он просто бросился вперёд с хриплым криком: «Отстаньте!». Одного он отшвырнул, но второй, не растерявшись, ударил его по голове чем-то тяжёлым. Мир погас.

Он очнулся от резкого запаха озона и слабой вибрации под спиной. Не сеновал, не изба. Гладкий бетонный пол, стены без окон, приглушённый белый свет. Он лежал на простой койке. Напротив, на таком же стуле из легкого сплава, сидел человек в чёрном. Не в рясе, не в мундире. В чёрном комбинезоне из матовой ткани, без единого шва или кармана. Лицо его было молодым, но глаза смотрели с невыносимой, древней усталостью.

— Ты рано ушёл в подполье, Герман, — произнёс человек. Его голос был мягким, но звучал так, будто исходил из самих стен.

Герман с трудом сел. Голова раскалывалась.

—Германа больше нет, — хрипло ответил он. — Оставьте меня.

— Пришло время послужить, — не отреагировав на его слова, продолжил незнакомец.

—Я и так служу. Богу и людям. Как могу, — буркнул Герман, потирая висок.

—Твой способ — это медленное самоубийство, которое никому не помогает. Я предлагаю иное. Выслушай. А затем реши.

Человек в чёрном сложил руки на коленях.

—Очень давно, на заре разума, люди поняли: они могут всё. Но это знание оказалось слишком опасным для всех. И одно племя раскололось. Так родились первые в мире идеологии. Одни верили, что каждый достоин знаний, изобретений, науки. Вторые пришли к выводу, что миру нужны пастухи. И стадо.

Он сделал паузу, давая словам проникнуть в сознание Германа.

—Пока первые строили города, изучали звёзды, вторые придумали религию. Не веру — сеть управления. Пока первые создали Древний Рим с его акведуками и законами, вторые отточили авраамические религии. И знаешь что? Вера победила. Науку загнали в подполье, сжигали на кострах. Мы — те самые первые. Мы выжили. В тени. И наблюдали.

Герман слушал, его пьяный туман рассеивался, сменяясь леденящим ужасом.

—Россия сейчас — последний оплот той самой, старой веры. Но она больна. Раком фанатизма и лицемерия. Ей нужно исцеление. Или... контролируемая эволюция.

Он посмотёл прямо в глаза Герману.

—Мы предлагаем сделать из тебя святого. Настоящего. Ты вернёшься в общество как воскресший, чудом спасшийся. Мы модифицируем тебя. Ты сможешь являть чудеса — исцелять, быть невредимым от огня и стали, говорить с людьми на их языках. Потому что общество, из которого я пришёл, опережает вашу цивилизацию в развитии примерно на четыреста лет.

Герман почувствовал, как земля уходит из-под ног.

—Зачем? — прошептал он.

—Чтобы распространить лучшую версию христианства. Мирную, милосердную, приносящую утешение, а не страх. Чтобы сделать людей счастливыми. Ценой... нескольких технологических чудес.

— А если я откажусь? — спросил Герман, уже зная ответ. — Убьёте?

Человек в чёрном покачал головой. В его глазах не было ни угрозы, ни сожаления.

—Нет. Это не наш метод. Мы просто... найдём другого. Кого-то менее достойного, возможно. А ты вернёшься к своей бочке с самогоном и будешь медленно умирать, зная, что мог бы изменить всё, но предпочёл свою частную скорбь.

Он встал.

—Подумай. Не долго. У нас не так много времени. Пока ваши «пастухи» не превратили своё стадо в послушных, бессловесных зомби.

Он вышел, оставив Германа одного в холодной, стерильной комнате. Герман сидел, сжав голову руками. Перед ним был выбор: остаться сломанной тенью, несущей в себе лишь боль и тайны, или... стать инструментом в руках ещё более древних и могущественных сил. Стать ложью во имя, как они утверждали, высшей правды. Ценой своей человечности. Ценой всего, что от неё осталось.

Он поднял голову. В его глазах, помимо боли и усталости, вспыхнул холодный, отчаянный огонь. Огонь того, кому нечего терять, кроме последних обрывков совести.

—Я согласен, — тихо, но чётко сказал он в пустоту. — Делайте из меня святого.

Даже погружаясь в пучину непостижимых технологий, в своём сердце Герман держался за одну, единственную, непреложную истину: его Бог — истинный. Если эти древние силы, эти «первые», дают ему, недостойному, шанс стать орудием чуда, то это — промысел. Он не будет разбираться в их мотивах, спорить о древних расколах. Он будет просто делать добро. Столько, сколько сможет. Как велит ему его Бог — Бог любви и милосердия, а не Бог страха и Инквизиции.

Процесс изменений стёрся из его памяти. Не было боли, не было страха — лишь ощущение погружения в тёплый, золотистый свет, а затем — пустота.

Он очнулся на том же самом сеновале, в той же деревне. Но всё было иным. Его тело было лёгким, сильным, все старые раны и болезни исчезли. Внутри не было ни тяжести похмелья, ни гнетущей тоски. Была лишь тихая, всеобъемлющая ясность и жгучее, неутолимое желание помочь.

Он вышел. И пошёл. Не как пьяный бродяга, а как странник с просветлённым, спокойным лицом. Он не говорил много. Он видел старика, не могущего разогнуть спину, — подходил, клал руку, и через мгновение тот выпрямлялся с изумлённым вздохом. Видел плачущую женщину, потерявшую сына на лесозаготовках, — несколькими тихими словами приносил ей утешение, каким-то образом заставляя боль утихнуть. Он не спал, не ел, забросил о себе всякую заботу. Энергия, казалось, била в нём ключом, перетекая в каждого, кто нуждался. Он лечил лихорадки, заживлял раны, возвращал надежду отчаявшимся.

Слухи о «воскресшем святом» или «ангеле в человеческом обличье» покатились по Мурманской области быстрее любой инквизиторской пропаганды. Люди перестали ходить в полузаброшенные храмы, где священники, присланные Синодом, читали заученные проповеди о покорности. Они шли к нему. К безмолвному страннику, который не требовал ничего, кроме веры в добро. И он давал им то, чего они так жаждали: настоящее, осязаемое чудо и милосердие, лишённое политики.

В Москве, в своём кабинете, Соболев получил доклад. Его жёлтое, восковое лицо исказила гримаса чистого, бешеного гнева. Не просто еретик. Не просто мятежник. Явился святой. Настоящий. И этот святой, по всем описаниям, был вылитым отцом Германом, тем самым «трусом», которого он похоронил в информационном поле.

Это был вызов. Не силе. Сути его власти. Власти, построенной на страхе и контроле над верой. Такой святой мог стать центром кристаллизации, вокруг которого сломленный народ начнёт объединяться — не во имя Патриарха или государства, а во имя чего-то настоящего. Этого допустить было нельзя.

Он вызвал Громова. Тот стоял по стойке «смирно», его лицо было бледным, под глазами — тёмные круги.

— В Мурманской области объявился еретик, — холодно начал Соболев, не глядя на него. — Выдаёт себя за воскресшего отца Германа. Творит какие-то фокусы, сбивает с толку чернь. Народ перестаёт ходить в храмы. Это прямая угроза духовной безопасности государства.

Он наконец поднял взгляд, и в его глазах Громов увидел ту самую, беспощадную решимость, которая привела к зелёному туману над Кандалакшей.

—Твоя задача, Громов, — прошипел он. — Найти его. И убить. Публично и безжалостно. Чтобы все увидели, что что никакой он не ангел. Чтобы ни у кого больше не возникло желания верить в чудеса, кроме тех, что мы им показываем. Понял?

Громов молча кивнул. В его груди похолодело. Он снова должен был стать палачом. На этот раз — для того, кто, возможно, и был единственным настоящим светом в этом погружающемся во тьму мире. И для того, кого он сам когда-то предал, отдав приказ о расстреле. Круг замыкался.

Среди толпы страждущих, жаждущих прикосновения или взгляда «святого», появилась женщина. Не местная, с усталым, но умным лицом, в простой, но чистой одежде. Она не просила исцеления. Она лишь, приложившись к руке Германа, ловко сунула в его ладонь маленький, туго свёрнутый клочок бумаги.

Вечером, когда последние просители разошлись, Герман развернул записку. Там не было ни подписи, ни лишних слов, лишь координаты лесной поляны в десяти верстах от села и время. Узнав почерк или почувствовав незримую связь, он понял.

Попросив своих немногочисленных помощников из местных оставить его на несколько часов для молитвы, Герман накинул широкий, просторный плащ с капюшоном, скрывающий его фигуру и черты, и бесшумно растворился в осенних сумерках.

На поляне, залитой холодным лунным светом, его уже ждали. Фёдор Карамазов стоял, прислонившись к стволу сосны, его исполинская фигура казалась частью лесного великана. Увидев Германа, его каменное лицо тронула лёгкая, почти незаметная улыбка.

— Ты знаешь, что нарисовал на себе самую большую цель в России, да? — спросил Карамазов, его низкий голос был тише шелеста листьев.

Герман скинул капюшон. Его лицо, прежде измождённое, теперь светилось странным, внутренним покоем.

—Мне всё равно, Фёдор. Если через меня людям становится легче — пусть цель будет на мне.

Карамазов внимательно посмотрел на него, изучая перемену.

—Как ты это делаешь? — спросил он, и в его голосе не было скепсиса, лишь глубокое, профессиональное любопытство.

— Покажу, — просто сказал Герман. Он подошёл ближе. — В тебе много боли, Фёдор. Старой, глубокой. Она ест тебя изнутри. Позволь...

Он протянул руку и мягко коснулся тыльной стороны огромной, исчерченной шрамами ладони Карамазова.

Мгновение — и Карамазов застыл. Не от страха, а от шока. Волна тепла, чистоты и безмятежности, какой он не испытывал со времён, предшествовавших тому дождливому двору, хлынула через точку касания. Вся боль — физическая от старых ран, душевная от столетия ужасов, ноющая пустота от предательства и одиночества — начала таять, как лёд под солнцем. На её место приходило... миротворение. Спокойствие, о котором он забыл, что оно вообще возможно.

Но именно это спокойствие заставило его вздрогнуть и резко отдернуть руку. Он отшатнулся, его дыхание на секунду сбилось.

—Довольно, — проговорил он хрипло. — Остановись.

Герман опустил руку, его глаза смотрели с пониманием.

—Зачем тебе держаться за эту боль? Она лишь мешает.

— Она нужна, — отрезал Карамазов, снова обретая контроль. Боль вернулась, но теперь она казалась чуждой, надетой поверх той краткой благодати. — Без неё... я перестану быть собой.

— Чтобы победить Соболева? — мягко спросил Герман. — Мы победим его и без боли, Фёдор. Любовью. Милосердием. Люди устали от страха.

Карамазов повернулся к нему спиной, глядя на тёмный лес. Его плечи были напряжены.

—Я не могу идти этим путём, Герман. Мой путь... он из крови и огня. И я должен пройти его до конца. Прости меня.

Он сделал паузу, и в его голосе впервые зазвучала неподдельная, глубокая грусть.

—Я буду бороться по-своему. И, возможно, наша борьба приведёт нас в одно место. Береги себя, святой. И помни — доброта без силы беззащитна перед тем, что идёт за мной.

Не оборачиваясь, он шагнул в чащу и растворился в темноте, оставив Германа одного на лунной поляне. Герман смотрел ему вслед, держа в ладони остаточное тепло их встречи и понимая, что теперь они были не просто союзниками, а двумя полюсами одного сопротивления. Один — несущий свет и исцеление, другой — несущий месть и очищающий огонь. И оба были обречены на столкновение с одной и той же тьмой.