Вино в американском холодильнике и мрамор из Лабрадора: лето 1937-го в новом доме литературной элиты
Июнь 1937 года. Москва. Воздух густой, липкий, будто пропитанный не то пылью новостроек, не то страхом. Где-то далеко, на окраинах, догорают костры весенних чисток, а в центре, в новом писательском доме на углу улицы Горького и Лаврушинского переулка, сверкает мрамором парадная. Этот мрамор — не простой, а лабрадор, редкий и дорогой камень, в котором при свете люстры играют синие искры. Он стал символом новой жизни — жизни, где у писателей наконец-то появились «деньги, квартиры и страх всё это потерять». И в эту новую жизнь, в этот дом с лифтами и дубовыми паркетами, приехали из воронежской ссылки двое, для которых всё здесь было чужим: Осип Мандельштам и его жена Надежда.
Новая московская жизнь: костюмы вместо толстовок
Их встречал Валентин Катаев, уже не тот одесский оборванец с умными глазами, что приходил к ним в Харькове в 22-м, а успешный советский литератор. Он приехал на новой, привезённой из Америки машине и, глядя на Мандельштама влюблёнными глазами, сказал:
«Я знаю, чего вам не хватает, — принудительного местожительства». Шутка, от которой веяло леденящим холодом.
У Катаева была совершенно новая жизнь с новыми интерьерами: жена как красивая безделушка, ребёнок как положенный семейный нюанс, новая мебель в стиле модерн как дань симпатии к жанру и новый, невиданный в Москве электрический холодильник, тоже из Америки. В нём охлаждалось испанское вино — в продаже оно появилось впервые после революции.
«Правда по-гречески называется мрия»: уроки выживания от Катаева
За испанским вином, в котором плавали льдинки «последнего слова техники», Катаев делился с Мандельштамами своими планами на будущее. Планами не литературными, а стратегическими.
«Сейчас надо писать Вальтер-Скотта», — сказал он.
То есть создавать большие, добротные, идеологически выверенные исторические романы. Это был путь не для гения, а для ремесленника, требующий трудоспособности, таланта и полного отказа от поисков «правды».
Само слово «правда» Катаев когда-то в такси определил для Мандельштама с циничной прямотой:
«Правда по-гречески называется мрия» (вымысел, иллюзия).
Теперь, в 37-м, эта философия стала руководством к действию для всего дома с мраморным подъездом. Его обитатели, вкусив «райского питья» — квартир, денег, статуса, — «постановили на семейных и дружеских собраниях, что к 37-му надо приспосабливаться».
Катаев приспособиться и повторял мантру выживания:
«Не хочу неприятностей… Лишь бы не рассердить начальство».
Он, как и другие, видел «обе стороны процесса»: одних «топчут черти», другим «поют хвалу». И твёрдо решил, в какой компании ему быть.
Голос из небытия: «Кто сейчас помнит Мандельштама?»
В разгар этого пира во время чумы Катаев, уже изрядно выпив, обронил фразу, прозвучавшую как эпитафия:
«Кто сейчас помнит Мандельштама? Разве только я или Женя Петров назовут его в разговоре с молодыми — вот и всё».
Мандельштам на такие вещи не обижался. Это была горькая, но чистая правда. Его поэзия, его имя стирались из памяти так же методично, как стирались имена «выбывших». О выбывших забывали сразу, а перед их жёнами, если им удавалось закрепиться на части жилплощади, сразу захлопывались все благополучные двери.
Новая Москва обстраивалась, выходила в люди, брала «первые рекорды и открывала первые счета в банках». Каждый здесь был потенциальным выдвиженцем, потому что каждый день кто-то «выбывал из жизни и на его место выдвигался другой».
Шик, шутка и харя – где грань?
Провожая Мандельштамов в передней, Катаев вдруг сказал Надежде Яковлевне с неподдельным, казалось, участием:
«О. Э., может, вам дадут наконец остепениться… Пора…»
Это было прощание двух миров. Мира, научившегося выживать, и мира, обречённого на гибель. Мандельштам, странно, хорошо относился к Катаеву. «В нём есть настоящий бандитский шик», — говорил он. Он видел в нём того самого остроумного оборванца из Харькова, который «влипал» и выкручиваться.
А в Надиной одинокой Ташкентской ссылке, увидев верблюда, вдруг вспомнил Мандельштама и помолодел.
«Вот в этом разница между Катаевым и прочими писателями: у них никаких неразумных ассоциаций не бывает», — замечала Надежда Яковлевна.
Он один из «отобранных для благополучия» не до конца утратил «любовь к стихам и чувство литературы». Может быть, поэтому Мандельштам и пил с ним это вино в июне 37-го.
Но где кончалась шутка и начиналась «харя» — маска приспособленца? Умен настолько, чтобы прожить долгую жизнь, возглавить «Юность», стать классиком. И настолько, чтобы в эпоху оттепели, порываясь напечатать стихи Мандельштама, так и не посметь «рассердить начальство». Другие ведь и не порывались.
Тот вечер в квартире с американским холодильником и вином со льдом был миражом, «мрией». За его окнами уже вовсю шла другая работа — не строительная, а карательная. А в доме из лабрадорского мрамора думали о костюмах, мебельных гарнитурах и двенадцати томах собраний сочинений «с золотыми обрезами». Они пускали корни в новой почве, удобренной страхом, и обдумывали, «как бы им сохранить свои привилегии». Они выбрали Вальтер-Скотта. Мандельштам выбрал правду. И этим выбором были предрешены все их дальнейшие пути.
Изображение создано при помощи ИИ GigaChat, текст – по мотивам воспоминаний Надежды Мандельштам в книге «Мой муж Осип Мандельштам».