Найти в Дзене
Издательство Libra Press

Во время спектакля публика хлопала, ревела, пела под музыку

Из воспоминаний Николая Васильевича Берга Годы 1847-1849 были "годами бурных распрей между московской публикой и дирекцией театров", или точнее, директором театров Гедеоновым. Публика любила и хотела видеть на сцене танцовщицу Санковскую, а директор "подсовывал" ей Андреянову. Дошло до того, что Санковской было запрещено "принимать на сцене подарки". Раздражение публики росло. Андреяновой делались оскорбления не только на сцене, но и на балах и маскарадах благородного собрания. Одно оскорбление было такого рода, что нанесший его (в собрании) студент едва не попал в солдаты. Зимой 1848 года Андреяновой, во время балета, на сцене Большого театра, бросили из ложи дохлую кошку. Это сделал, прибывший на свидание с родными, кавказский офицер Павел Булгаков; государь (Николай Павлович) приказал ему только "уехать, немедля, на Кавказ", а Гедеонову велел сказать, чтобы "он перестал шутить с публикой", что "если преследование Санковской, ни на чем не основанные, продолжатся - будет еще хуже". А

Из воспоминаний Николая Васильевича Берга

Годы 1847-1849 были "годами бурных распрей между московской публикой и дирекцией театров", или точнее, директором театров Гедеоновым. Публика любила и хотела видеть на сцене танцовщицу Санковскую, а директор "подсовывал" ей Андреянову.

Дошло до того, что Санковской было запрещено "принимать на сцене подарки". Раздражение публики росло. Андреяновой делались оскорбления не только на сцене, но и на балах и маскарадах благородного собрания. Одно оскорбление было такого рода, что нанесший его (в собрании) студент едва не попал в солдаты.

Зимой 1848 года Андреяновой, во время балета, на сцене Большого театра, бросили из ложи дохлую кошку. Это сделал, прибывший на свидание с родными, кавказский офицер Павел Булгаков; государь (Николай Павлович) приказал ему только "уехать, немедля, на Кавказ", а Гедеонову велел сказать, чтобы "он перестал шутить с публикой", что "если преследование Санковской, ни на чем не основанные, продолжатся - будет еще хуже". Андреянова исчезла.

Для Санковской поставили дорогой и эффектный балет "Восстание в серале", где сотни танцовщиц исполняли различные "военные эволюции"; государь был на одном из представлений этого балета и хлопал. Вскоре за тем он отправился в Вену и присутствовал в спектакле, где участвовала Фанни Эльслер, уже знаменитая и прославленная газетами всего мира.

Государь пригласил ее к себе в ложу, благодарил "за доставленное ему удовольствие" и сказал, что "ему было бы очень приятно увидеть, такую прекрасную танцовщицу, своей гостьей в Петербурге". Фанни Эльслер отвечала его величеству не сразу. Государь, заметив ее нерешительность, сказал:

- Вы, может быть, боитесь того, что случилось с Андреяновой, но вы, во-первых, - не Андреянова, а во-вторых - я ваш всегдашний защитник. Вы можете обратиться ко мне во всякую минуту, если будет в том надобность, но, думаю, что не будет. Вас ожидают в России только триумфы, только овации. Итак, - до свидания!

Фанни Эльслер дала государю слово приехать в 1850 году (здесь и далее по словам самой Фанни Эльслер).

Возвратившись в Петербург, государь приказал Гедеонову "сделать знаменитой артистке официальное приглашение на зимний сезон 1850 года". Гедеонов счел не лишним отправиться летом этого года в Вену и познакомиться с балериной.

В Вене он ее не нашел: она жила на даче в Фёслау. Он поехал туда, и увидел множество верховых лошадей, приготовленных для большой кавалькады, - Эльслер собиралась на прогулку в окрестности Фёслау. Вдруг ей докладывают о приезде Гедеонова! Недолго думая, "как, кто и откуда", Фанни Эльслер приказала сказать, что "ее нет дома", между тем, как все изобличало, что она дома.

Гедеонов не сдержался, велел доложить хозяйке, что "он никак не ожидал от неё такого приема; что у себя, в России, он вхож к государю императору и к государыне императрице".

По прибытии в Петербург, Фанни Эльслер увидела себя "как в степи", точно никто из служащих при театре не знал, что она будет, хотя контракт был заключен по всем правилам и там было указано "число, когда она должна явиться и начать представление".

Далее последовали разные другие "шиканья": цензура пропускала балет, но не пропускала музыки; были задержки в костюмах, путаница в афишах. Встретив где-то Гедеонова, артистка объявила ему, что "если такое положение дел продолжится, то она разорвёт контракт и пожалуется государю императору; что он лично дал ей позволение обращаться к нему за помощью всякий раз, когда будет нужно!". Преследования прекратились.

Спектакли "пошли", но, нельзя сказать чтобы Петербург отнесся к ним с увлечением. Дело в том, что, для петербургской публики, Фанни Эльслер, в те годы, уже представляла, в сущности, только "воспоминание о прежних совершенствах". Она танцевала, правда, безукоризненно; например в "Венгерке" была неподражаема, но, то ли было нужно публике, уже видавшей "кое-что в этом роде".

Когда дело идет об артистке театра, публика, без метрики, как-то знает, сколько "той или другой "терпсихоре" лет. Рассмотреть же особенные достоинства опытной танцовщицы, достоинства, свойственные только позднему возрасту, - для публики трудно.

Знатоки говорили, что "в Фанни Эльслер, балет, удивительно соединен с драмой". Она была на "своем месте", - когда музыка играла тот или другой пассаж. Не сбивала музыкантов, не заставляла их "прыгать поминутно" через страницы партитуры; танцевала и играла с "полной свободой и грацией" под музыку, как будто музыки не было". Знатоки говорили - публика не слушала.

В Москву Фанни Эльслер приехала в начале 1851 года, на зимний сезон, и тут устроилось "нечто такое, что перешло всякие пределы обыкновенных оваций".

Истолкователем необычайных достоинств "волшебницы" явился бывший кавказский полковник, князь Голицын (Александр Федорович Голицын-Прозоровский?), с шайкой приятелей, человек уже немолодой, громадных размеров, с голосом как труба.

Князь Александр Фёдорович Голицын-Прозоровский
Князь Александр Фёдорович Голицын-Прозоровский

Он бывал решительно на всех спектаклях знаменитой гостьи, в первом ряду, у самого оркестра, хлопал, ревел, восхищался и настраивал восторженно не только всех окружающих, т. е. первый и второй ряды, но и отдаленные места, которым князь Голицын был виден по своей колоссальной фигуре и слышен по громкому голосу.

А днем он "шатался" по городу и старался сообщить что-нибудь "похвальное" о Фанни Эльслер (которую называл Фаничкой) всякому встречному. Знакомых у него была тьма, - артистов, писателей, праздных богачей и разных "неопределённых" личностей. За большим "колоколом" гудели и "маленькие".

Редактор "Московских ведомостей" Хлопов был без ума от "Фанички". Графиня Ростопчина писала о ней прозой и стихами; однажды пригласила ее к себе "на блины, вместе с ее подругой, mademoiselle Catherine", которую в русских кружках, называли не иначе, как Екатерина Михайловна.

Эта Екатерина Михайловна одевала и раздевала свою барыню дома и на сцене; обедала и пила чай за одним столом и умела, как никто, угождать всем ее привычкам, знала все ее секреты, дарила избранным друзьям и поклонникам ее балетные башмаки, которых у Фанни Эльслер были целые короба. Они прибывали чуть не всякий день из Парижа.

Трудно сказать, сколько она получила подарков от разных зажиточных москвичей. Наиболее "оригинальным" был "калач из папье-маше", внутри которого скрывался браслет из очень крупных камней, которых инициалы означали "Москву" (малахит, опал, сапфир, калцедон, винис, аметист); ценен был также серебряный самовар, с рисунками из разных балетов, в которых Фанни Эльслер танцевала перед московской публикой.

В последний прощальный спектакль у кассы была просто драка. Двери выломали и разбили в щепы; положено было толстое сосновое бревно. Перед началом спектакля, перекупщики давали счастливцам, доставшим себе билеты в креслах за обыкновенную цену, от 20 до 200 рублей, и были такие, которые, разумеется, скрипя сердце, с ними расставались.

Во время спектакля публика хлопала, ревела, пела под музыку более известные мотивы балета, иногда вся вставала на ноги и в таком положении опять ревела. Всякое начальство (полиция, жандармы и плац-адъютант) куда-то спрятались, зная очень хорошо, что ничего не сделают, сколько ни хлопочи; разве только вызовут какой-нибудь крупный скандаль.

В заключение был подан на сцену, не менее как десятью дюжими носильщиками, громадный венок из белых живых камелий (имевший диаметр большего круглого стола), с надписью посередине красными камелиями "Москва".

Невероятная толпа разного народа шла за каретой танцовщицы, когда она уезжала домой, в Дрезденскую гостиницу. Много раз находились охотники везти эту карету на себе, но полиция это устранила. На козлах кареты, рядом с кучером, сидел редактор "Московских ведомостей", Хлопов. В карете с артисткой сидел князь Голицын, сзади, в особых санях, везли гигантский венок.

Двери квартиры артистки стояли долго отворенными настежь. Из передней брошен был на улицу ковер, по которому прежде всего пробежали "волшебные ножки", а затем прошло неопределенное количество гостей, знакомых и незнакомых хозяйке. Придвинувшаяся к окнам толпа кричала ура в кидала вверх шапки.

Фанни Эльслер вздумала раздать этому народу громадный венок и просила своих знакомых отделить камелию от камелии. Это оказалось не так легко, однако венок уступил, наконец, энергическим усилиям восторженной молодежи и его разбросали в отворенное окно и причём, конечно, не обошлось без некоторых "драматических сцен".

Так прошел день прощального спектакля. День отъезда Фанни Эльслер из Москвы в мальпосте был повторением таких же эксцентричностей. Почтовую станцию на Мясницкой осадили аристократы и аристократки. Их экипажи запрудили двор. Улица была запружена народом. Когда мальпост с артисткой двинулся, - несколько карет, колясок и саней поехали сзади и рядом. Иные отстали еще в улицах, другие покатили за заставу.

Между такими замечены сани графа Ростопчина. В Химках (первая станция от Москвы) был устроен чай. Фанни Эльслер, однако же, не выходила на станции, а пила чай у мальпоста, стоя на ногах, пока перепрягали лошадей.

Вскоре после всех этих тревог и суеты пришло из Петербурга предписание московским властям "составить список всех эксцентричностям поклонников Фанни Эльслер". В этот список попал и я с Хлоповым.

Против моей фамилии стояло: "сочинял стихи". Против фамилии Хлопова: "сидел на козлах".

Когда профессор С. П. Шевырев стал просить мне у попечителя Московского учебного округа В. И. Назимова место директора университетской библиотеки, Назимов сказал: "Я бы очень рад, но, он попал в список "исключительных поклонников Фанни Эльслер", составленный по высочайшему повелению".

- Однако, ваше превосходительство, - позволил себе заметить Шевырев, веселье не имеет в себе ничего дурного и неблагонадёжного.

- Оно так, но, знаете, - государь...

Шевырев не стал спорить и уехал. Потом передал мне весь этот разговор, предлагая "возобновить атаку", но я отклонил его от этого.

Хлопов был приглашен к Назимову и встречен такими словами: "Странные вещи рассказывают в городе: будто вы сидели на козлах у Фанни Эльслер, когда она ехала домой после прощального спектакля. Я хотел узнать это от вас самих?".

- Да разве тут есть что-нибудь чрезвычайное, ваше превосходительство, разве мужчины не сидят на козлах дамских экипажей? - начал было Хлопов.

- Так вы сидели? - прервал его Назимов.

- Сидел!

- Подайте в отставку. И газета перешла к В. Ф. Коршу, а потом к М. Н. Каткову.

В заключение я решаюсь сказать несколько слов о самой знаменитой танцовщице. Фанни Эльслер была, действительно, феноменальной танцовщицей, одной из звёзд, какие блестели на европейских сценах в счастливое время явления всяких талантов, в первой половине XIX столетия.

Один хореограф, имевший со мной рядом кресло, говорила мне, что "у Фанни Эльслер есть нечто, специально "ей принадлежащее", чего не имела ни Гризи, ни Тальони, никто: поднявшись на один носок, она делала в это время небольшое движение всем корпусом вперед, как бы немного наклонялась. Другие, считали победой только продержаться безукоризненно на носке, ничуть не двигаясь".

-2

Другая, не менее знаменитая гостья Москвы, Рашель, была в Москве годом позже Фанни Эльслер.

Громкое имя Рашели собрало на ее спектакли (2 абонемента по 12 спектаклей в каждом) массу интеллигенции и просто любопытных и праздных личностей, которым хотелось потом говорить, что: "вот-де и я видел знаменитую Рашель!".

Из всего того, что слушало Рашель в Москве, иногда по-видимому с напряжённым вниманием, конечно, половина не понимала ровно ничего. Строго говоря, понимали надлежащим образом только ложи, - и то не все, да 2-3 ряда кресел. Я взял себе билет на оба абонемента и был даже на всех лишних представлениях сверх абонементов.

Рашель была женщина высокого роста, стройная, худощавая, без всякого бюста, с грубыми и резкими чертами вовсе некрасивыми (когда смотреть на него близко), но выразительными и эффектными на сцене до чрезвычайности.

Это было именно "сценическое лицо", - лицо для трагедий и для драм.

В "Адриане Лекуврёр" Рашель казалась положительно "совершенством", женщиной способной увлечь кого угодно, самого бесстрастного, бесчувственного, холодного человека, никогда не знавшего что такое любовь.

К сожалению, Морица Саксонского изображал ее бесталанный брат Феликс, со своими вечно одними и теми же жестами. Умирание Адрианы от яду, в игре Рашели, принято считать "классическим". Однако иные говорят, что "здесь искусство чересчур пожертвовано натуре", что "на сцене, как умирает Рашель, умирать не следует". Кажется, это справедливо.

Аристократия Москвы была в восторге от представлений Рашели, насколько добросовестно и искренно - это уже ее дело. Графиня Ростопчина положительно молилась на нее, называла "божеством" и то место, где Рашель сиживала, бывая у нее, закладывала подушкой, не позволяя никому на него садиться.

Но того сумасшествия, какое вызвала в Москве своими представлениями Фанни Эльслер не было и тени. Впрочем, на масленице, публика поднесла Рашели серебряный кубок, с изображением московского герба, и М. С. Щепкин вручил от себя каллиграфическую рукопись "Скупого рыцаря" Пушкина, к которой были присоединены: два вида Москвы, портрет Щепкина и французские стихи Ростопчиной. Уехала Рашель из Москвы тихо, провожаемая только самыми близкими знакомыми.

Из артистов нашей сцены более всего сошелся с Рашелью Щепкин, не знавший ни слова по-французски. Он вел с нею беседы о сценическом искусстве, иногда предлинные, через переводчика, которым был один молодой аристократ, можно сказать мальчик, только что оставивший университетские скамейки.

Он нравился Рашели серьезно и бывал у нее, формально, всякий вечер после спектакля. Перед отъездом Рашели в Париж, Щепкин упросил ее посмотреть его в роли Фамусова.

Пьесу перевели для артистки "в сокращении" и переписали либретто "Горе от ума", как переписывают бумаги для государей. Читала она, или не читала эту книжечку - неизвестно, только выразила свою благодарность Щепкину в очень эффектных фразах, которые переводчик перевел, с добавлением от себя, с указанием тех мест, какие якобы, в особенности, понравились Рашели.

Кажется, тут же Рашель и пригласила Щепкина в Париж посмотреть ее в тех спектаклях, которых в Москве она не давала.