Воздух в квартире был тяжелым. Таким он бывает только там, где
недавно оборвалась жизнь. Густой, сладко-печальный дух поминальной
кутьи, церковного ладана и оплывшего воска смешивался с резкой аптечной
нотой — валерьянкой, которую то и дело подливали сердобольным соседкам.
Я сидела на краешке дивана, купленного маме три года назад к юбилею. Спина была деревянной, я физически не могла откинуться на подушки. Люди, приехавшие с кладбища «на помин», по одному прощались и уходили. Остался только ближний круг. И она.
Марина. Моя младшая сестра.
Ни единой слезинки. Ни в морге, ни в церкви во время отпевания, ни за столом. Она просто пила. Пила методично, упрямо, наливая себе коньяк в граненый стакан для воды. Ее лицо, красивое, но словно припухшее, было непроницаемым. Ей тридцать пять. Мне сорок восемь. Тринадцать лет разницы — целая пропасть, которую я всю жизнь пыталась замостить собой.
Мамина троюродная сестра, тетя Лида, коснулась моей руки своей мягкой, влажной ладонью.
— Верочка, — зашептала она, — да расслабься ты, приляг. Ты же вся извелась... Сначала маму на себе тащила, теперь вот это всё... Господи, да ты же им обеим за мать была! Ты же и Маринку...
Ее голос оборвался.
— Мать? — слово, брошенное Мариной, прозвучало в затихающей комнате как щелчок кнута.
Тетя Лида вздрогнула и торопливо отдернула руку.
Марина неторопливо поднялась. Коньяк в ее стакане опасно плеснулся.
— Это она-то мне мать, теть Лид? — она усмехнулась. Звук был неприятный, режущий, будто кто-то провел по стеклу. — Вот эта?
Она небрежно ткнула пальцем в мою сторону. Я смотрела на нее и чувствовала, как леденеют руки.
— А я сейчас всем расскажу, какая она мне «мать»! — голос ее начал звенеть. — Мама... мама просто болела. Она всегда была не от мира сего. А вот эта, — она снова мотнула головой в мою сторону, — эта всегда была сильной! Эта в тринадцать лет решила, что она тут бог и царь!
— Марина, прекрати, — выдавила я. — Не сейчас... поминки же...
— А что «поминки»? — взвизгнула она, и вся та боль, что она держала в себе, прорвалась слезами. — Пусть все знают! Ты! Ты же мне дышать не давала! Ты проверяла мои домашние задания? Нет, ты их перечеркивала! «У тебя почерк, как у алкаша!» Ты испортила мою новую юбку, потому что она «слишком провокационная»! Ты читала мои личные дневники! Ты отшила моего первого парня, Костю, потому что он «тебе показался ненадежным»!
Она надвигалась на меня, а я вжималась в этот диван, который вдруг стал таким ненавистным. Каждое слово било наотмашь.
— Я в художку поступать хотела! Я ночами рисовала! Я жила этим! А ты что? Ты взяла мои лучшие эскизы и порвала их! У меня на глазах! И заявила, что я иду на экономический, потому что «мазня на хлеб не намажешь»! Ты решала, с кем мне гулять, что мне надевать, о чем мне мечтать!
Она остановилась вплотную, дыша мне в лицо перегаром и яростью.
— Мама хотя бы просто... отсутствовала. А ты? Ты меня душила. Ты меня мяла, как пластилин, пытаясь вылепить то, что тебе нужно! Я тебя презираю!
Тетя Лида ахнула. Кто-то из оставшихся гостей спешно зашаркал в коридор.
А я сидела и не могла вымолвить ни слова. Потому что это была правда. Каждое ее слово.
И тут она произнесла то, что меня добило.
— Моя младшая сестра, которую я, по сути, воспитала, на похоронах матери объявила, что я 'отняла у нее жизнь'.
Она с размаху швырнула стакан об пол. Брызги коньяка попали мне на ботинки. Резко развернувшись, она выбежала. Входная дверь оглушительно хлопнула.
...Все разошлись. Я осталась одна в квартире, пропитавшейся запахами горя и застарелой обиды. Я на автомате убирала со стола, споласкивала рюмки. Руки выполняли привычные действия, а в голове билась одна-единственная фраза: «Отняла жизнь».
Я... отняла?
Я, которая не пошла на свой выпускной, потому что у Маринки подскочила температура?
Я, которая в пятнадцать лет осваивала борщи и котлеты, пока мои одноклассницы бегали на дискотеки?
Я, которая отказалась от поездки на море с парнем, в которого была влюблена, потому что маму опять положили в клинику, а Маринку оставить было не с кем?
Я не жила. Я несла пост.
Отец испарился, когда мне было тринадцать, а она только родилась. Мама... мама так и не смогла прийти в себя. У нее не было физической болезни. У нее был душевный коллапс. Она просто легла на диван и отвернулась от мира. И я, тринадцатилетний подросток, вдруг осознала, что игры кончились. Что теперь я за главную.
Я надела на себя броню. Я стала ответственной. Я стала взрослой в один день.
И Марина... она стала моим главным проектом. Я должна была вырастить из нее человека. Не такого, как я, — загнанную лошадь. И не такого, как мама, — амебу. Я должна была выточить из нее... совершенство.
И я точила.
Я помню, как она в десятом классе пришла с зелеными прядями. Я силой затащила ее в ванную и сама оттирала эту краску хозяйственным мылом, пока она не начала рыдать. Я была уверена, что спасаю ее от будущих ошибок.
Я помню ее рисунки. Они были... живые. Невероятно. Какие-то летящие силуэты, глаза... Я смотрела на них, и во мне закипал страх. Панический страх, что она вырастет такой же неприспособленной, витающей в облаках, как мать. Я схватила ту папку и рвала листы. Я до сих пор помню этот звук. Я кричала ей: «Тебе нужна профессия! Бухгалтер! Стабильность!».
Я делала это из любви. Из больной, искалеченной, вымученной любви!
Я сидела на кухне. За окном давно стемнело. Мой взгляд упал на мамину фотографию в траурной рамке. Мама улыбалась оттуда своей обычной, чуть виноватой, мягкой улыбкой.
«Отняла жизнь».
Боже.
Она ведь права.
Я так боялась, что она упадет, что не давала ей сделать шага. Я так боялась, что она наделает глупостей, что не давала ей шанса на эти глупости. Я закрыла ее собой от всего мира — от сквозняков, от плохих парней, от зеленых волос, от ее собственных решений.
Я была не старшей сестрой. Я была тюремщиком. Тюремщиком, который всем сердцем обожает своего заключенного.
Я не просто «воспитала» ее. Я аннулировала ее право на собственный путь, подменив его своей «правильной» версией. Я не дала ей детства, потому что у меня самой его не было. Может, я ей мстила? За свою собственную загубленную юность?
Я сидела в стылой кухне, и во мне не было злости на нее. Во мне был только ледяной ужас. Ужас от того, что почти тридцать пять лет я считала себя спасительницей, а на самом деле...
На самом деле, она была права. И это открытие было в тысячу раз страшнее, чем смерть матери.