Эдуард Багрицкий — один из самых известных советских поэтов первого революционного призыва, зацепивший в своем творчестве и эпоху Серебряного века, и романтизм, и скрепленный «сталью и свинцом» образ нового мира. Представители старшего поколения наверняка помнят его стихи о бессмертной молодости из поэмы «Смерть пионерки», единственного произведения Багрицкого, которое входило в школьную программу:
Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед.
Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.
Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы.
Возникай содружество
Ворона с бойцом -
Укрепляйся, мужество,
Сталью и свинцом.
Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.
Чтобы в этом крохотном
Теле - навсегда
Пела наша молодость,
Как весной вода.
Неоднозначное творчество полузабытого сегодня поэта вызывает споры у современных литераторов, любящих классифицировать и причислять: несомненный талантище, творивший в непростое время, который принял и поддержал революцию, но всячески осуждал сталинскую идеологию и наступление тоталитаризма, вовсе не являлся одиозным глашатаем советской эпохи. «Плотояднейшим из фламандцев» назвал Багрицкого Исаак Бабель, возможно, потому, что поэт в течение всей своей жизни работал над циклом стихов о фламандском герое Тиле Уленшпигеле, а возможно, и за несокрушимое жизнелюбие и бунтарский дух, умение вкусно подать каждое слово, каждую строку, обрамленную теплотой солнца, морским бризом и шорохом листвы. Людей из светлого будущего Бабель представлял исключительно как «умных, верных и весёлых, похожих на Багрицкого».
Писать Эдик Дзюбин (настоящая фамилия Багрицкого) начал в восемнадцатилетнем возрасте. Ему вообще повезло: он родился в Одессе, славной Южной Пальмире, где в одно с ним время творили молодые литераторы Юрий Олеша, Илья Ильф, Валентин Катаев, Вера Инбер и Семен Кирсанов. Существует легенда (а как же без нее) о происхождении звучного псевдонима: Эдуард со своим другом Натаном Шором разыграли два цвета – багряный и фиолетовый. Родились два поэта – Эдуард Багрицкий и Анатолий Фиолетов, младший брат Остапа Бендера:
«Прототипом Остапа Бендера был старший брат одного замечательного молодого поэта Анатолия Фиолетова Остап, внешность которого соавторы сохранили в своем романе почти в полной неприкосновенности: атлетическое сложение и романтический, чисто черноморский характер». (Валентин Катаев, «Алмазный мой венец»)
С Юрием Олешей Багрицкий был особенно дружен – они даже породнились впоследствии, женившись на сестрах Суок, Эдуард – на Лидии, Юрий – на Ольге, которой Олеша посвятил сказку «Три толстяка», дав ее имя главной героине. В литературной компании красавец Багрицкий всегда оказывался на переднем плане, привлекая к себе повышенный интерес слушателей, а, в особенности, слушательниц:
«Его руки с напряжёнными бицепсами были полусогнуты, как у борца, косой пробор растрепался, и волосы упали на низкий лоб, бодлеровские глаза мрачно смотрели из-под бровей, зловеще перекошенный рот при слове «смеясь» обнаруживал отсутствие переднего зуба. Он выглядел силачом, атлетом. Даже небольшой шрам на его мускулисто напряжённой щеке — след детского пореза осколком оконного стекла — воспринимался как зарубцевавшаяся рана от удара пиратской шпаги». (Валентин Катаев, «Алмазный мой венец»)
Как он любил море! Может ли быть иначе, когда вокруг шумел большой многоязычный портовый город, с рыбацкими шаландами у побережья и цветущими каштанами на бульварах? Но мечтатель даже не умел плавать, страдал с самого детства бронхиальной астмой, и по словам того же Катаева
«проводил большую часть своего времени на антресолях, куда надо было подниматься из кухни по крашеной деревянной лесенке и где он, изнемогая от приступов астматического кашля, в рубашке и кальсонах, скрестив по-турецки ноги, сидел на засаленной перине и, наклонив лохматую, нечесаную голову, запоем читал Стивенсона, Эдгара По или любимый им рассказ Лескова "Шер-Амур", не говоря уже о Бодлере, Верлене, Артюре Рембо, Леконте де Лиле, Эредиа, и всех наших символистов, а потом акмеистов и футуристов...».
И сочинял собственные стихи:
Кто услышал раковины пенье,
Бросит берег и уйдет в туман;
Даст ему покой и вдохновенье
Окруженный ветром океан…
Но постепенно «мир, открытый настежь бешенству ветров», с его корсарами, летучими голландцами и креолками начал уходить в иную проекцию, и на горизонте замаячили иные героико-романтические образы.
Революция определила совсем другой вектор в судьбе молодого поэта. В 1919 году Багрицкий добровольцем вступил в Красную Армию, служил в Особом партизанском отряде, писал боевые агитки, разлетающиеся по всем фронтам Гражданской войны. Неоромантика, образы которой не могут не пугать и не завораживать читателя: «Ангел смерти в кожаной тужурке» из поэмы «Февраль», юная пионерка Валя-Валентина, отрекающаяся перед лицом смерти от Бога, герой стихотворения «ТВС» и его общение с портретом Железного Феликса:
Твое одиночество веку под стать.
Оглянешься - а вокруг враги;
Руки протянешь - и нет друзей;
Но если он скажет: «Солги»,- солги.
Но если он скажет: «Убей»,- убей.
Я тоже почувствовал тяжкий груз
Опущенной на плечо руки.
Кроме поэзии у Багрицкого имелось еще одно увлечение, которое очень помогало ему переносить жизненные тяготы: биология, а в особенности, изучение повадок птиц и аквариумных рыбок. Друзья поэта замечали, что при «общении с рыбами» Багрицкий учился «молчать и терпеливо выжидать, пока зреет песня», а птицы показывали затем, как «петь её свободно, полным голосом». В его Одесской квартире размещался целый птичий базар, гомонящий, щебечущий, чирикающий и свистящий; поэт собирал своих пернатых друзей где только мог: покупал, выменивал на соль и табак, ловил в степи паутинными сетками с приманкой. Он и сам чем-то неуловимо напоминал большую сильную птицу…
Почему-то кажется, что неугомонный революционный романтик Эдуард Багрицкий одним из первых угодил бы под каток репрессий. Просто не успел. 16 февраля 1934 года поэт скончался от приступа астмы, которую еще не умели как следует лечить. Ему было всего тридцать восемь лет.
«Багрицкий – наша молодость. Для меня он неотделим от первых лет революции, пустынной Одессы, зараставшей с окраин полынью, моря, качавшегося у подножья степных берегов. На берегах пели любимые Багрицким джурбаи. Поэтому и воспоминания мои о Багрицком слиты воедино с памятью о юности, о смехе, о жизни приморского города, где только и мог появиться Багрицкий», – записал после смерти поэта Константин Паустовский.
О Пушкине
…И Пушкин падает в голубоватый
Колючий снег. Он знает — здесь конец…
Недаром в кровь его влетел крылатый,
Безжалостный и жалящий свинец.
Кровь на рубахе… Полость меховая
Откинута. Полозья дребезжат.
Леса и снег и скука путевая,
Возок уносится назад, назад…
Он дремлет, Пушкин. Вспоминает снова
То, что влюбленному забыть нельзя, —
Рассыпанные кудри Гончаровой
И тихие медовые глаза.
Случайный ветер не разгонит скуку,
В пустынной хвое замирает край…
…Наемника безжалостную руку
Наводит на поэта Николай!
Он здесь, жандарм! Он из-за хвои леса
Следит — упорно, взведены ль курки,
Глядят на узкий пистолет Дантеса
Его тупые, скользкие зрачки…
И мне ли, выученному, как надо
Писать стихи и из винтовки бить,
Певца убийцам не найти награду,
За кровь пролитую не отомстить?
Я мстил за Пушкина под Перекопом,
Я Пушкина через Урал пронес,
Я с Пушкиным шатался по окопам,
Покрытый вшами, голоден и бос.
И сердце колотилось безотчетно,
И вольный пламень в сердце закипал
И в свисте пуль за песней пулеметной
Я вдохновенно Пушкина читал!
Идут года дорогой неуклонной,
Клокочет в сердце песенный порыв…
…Цветет весна — и Пушкин отомщенный
Все так же сладостно-вольнолюбив.
Я сладко изнемог от тишины и снов
Я сладко изнемог от тишины и снов,
От скуки медленной и песен неумелых,
Мне любы петухи на полотенцах белых
И копоть древняя суровых образов.
Под жаркий шорох мух проходит день за днем,
Благочестивейшим исполненный смиреньем,
Бормочет перепел под низким потолком,
Да пахнет в праздники малиновым вареньем.
А по ночам томит гусиный нежный пух,
Лампада душная мучительно мигает,
И, шею вытянув, протяжно запевает
На полотенце вышитый петух.
Так мне, о Господи, ты скромный дал приют,
Под кровом благостным, не знающим волненья,
Где дни тяжелые, как с ложечки варенье,
Густыми каплями текут, текут, текут.
Александру Блоку
От славословий ангельского сброда,
Толпящегося за твоей спиной,
О Петербург семнадцатого года,
Ты косолапой двинулся стопой!
И что тебе прохладный шелест крылий,
Коль выстрелы мигают на углах,
Коль дождь сечет, коль в ночь автомобили
На нетопырьих мечутся крылах.
Нам нужен мир! Простора мало, мало!
И прямо к звездам, в посвист ветровой,
Из копоти, из сумерек каналов
Ты рыжею восходишь головой.
Былые годы тяжко проскрипели,
Как скарбом нагруженные возы,
Засыпал снег цевницы и свирели,
Но нет по ним в твоих глазах слезы.
Была цыганская любовь и синий,
В сусальных звездах, детский небосклон,
Все за спиной.
Теперь - слепящий иней,
Мигающие выстрелы и стон,
Кронштадтских пушек дальние раскаты... И ты проходишь в сумраке сыром,
Покачивая головой кудлатой
Над черным адвокатским сюртуком.
И над водой у мертвого канала,
Где кошки мрут и пляшут огоньки,
Тебе цыганка пела и гадала
По тонким линиям твоей руки.
И нагадала: будет город снежный,
Любовь сжигающая, как огонь,
Путь и печаль...
Но линией мятежной
Рассечена широкая ладонь.
Она сулит убийства и тревогу,
Пожар и кровь и гибельный конец.
Не потому ль на страшную дорогу
Октябрьской ночью ты идешь, певец?
Какие тени в подворотне темной
Вослед тебе глядят - в ночную тьму?
С какою ненавистью неуемной
Они мешают шагу твоему.
О, широта матросского простора,
Там чайки и рыбачьи паруса,
Там корифеем пушечным "Аврора"
Выводит трехлинеек голоса.
Еще дыханье! Выдох! Вспыхнет! Брызнет!
Ночной огонь над мороком морей...
И если смерть - она прекрасней жизни,
Прославленней, чем тысяча смертей.
Стихи о соловье и поэте
Весеннее солнце дробится в глазах,
В канавы ныряет и зайчиком пляшет.
На Трубную выйдешь - и громом в ушах
Огонь соловьиный тебя ошарашит...
Куда как приятны прогулки весной:
Бредёшь по садам, пробегаешь базаром!..
Два солнца навстречу: одно - над землёй,
Другое - расчищенным вдрызг самоваром.
И птица поёт. В коленкоровой мгле
Скрывается гром соловьиного лада...
Под клеткою солнце кипит на столе -
Меж чашек и острых кусков рафинада...
Любовь к соловьям - специальность моя,
В различных коленах я толк понимаю:
За лешевой дудкой - вразброд стукотня,
Кукушкина песня и дробь рассыпная...
Ко мне продавец:
- Покупаете? Вот.
Как птица моя на базаре поёт!
Червонец - не деньги! Берите! И дома,
В покое, засвищет она по-иному...
От солнца, от света звенит голова...
Я с клеткой в руках дожидаюсь трамвая.
Крестами и звёздами тлеет Москва,
Церквами и флагами окружает...
Нас двое!
Бродяга и ты - соловей,
Глазастая птица, предвестница лета.
С тобою купил я за десять рублей -
Черёмуху, полночь и лирику Фета!
Весеннее солнце дробится в глазах,
По стёклам течёт и в канавы ныряет.
Нас двое.
Кругом в зеркалах и звонках
На гору с горы пролетают трамваи.
Нас двое...
А нашего номера нет...
Земля рассолодела. Полдень допет.
Зелёною смушкой покрылся кустарник.
Нас двое...
Нам некуда нынче пойти;
Трава горячее, и воздух угарней, -
Весеннее солнце стоит на пути.
Куда нам пойти? Наша воля горька!
Где ты запоёшь?
Где я рифмой раскинусь?
Наш рокот, наш посвист
Распродан с лотка...
Как хочешь -
Распивочно или на вынос?
Мы пойманы оба,
Мы оба - в сетях!
Твой свист подмосковный не грянет в кустах,
Не дрогнут от грома холмы и озёра...
Ты выслушан,
Взвешен,
Расценен в рублях...
Греми же в зелёных кусках коленкора,
Как я громыхаю в газетных листах!..
Возвращение
Кто услышал раковины пенье,
Бросит берег и уйдет в туман;
Даст ему покой и вдохновенье
Окруженный ветром океан...
Кто увидел дым голубоватый,
Подымающийся над водой,
Тот пойдет дорогою проклятой,
Звонкою дорогою морской...
Так и я...
Мое перо писало,
Ум выдумывал,
А голос пел;
Но осенняя пора настала,
И в деревьях ветер прошумел...
И вдали, на берегу широком
О песок ударилась волна,
Ветер соль развеял ненароком,
Чайки раскричались дотемна...
Буду скучным я или не буду -
Все равно!
Отныне я - другой...
Мне матросская запела удаль,
Мне трещал костер береговой...
Ранним утром
Я уйду с Дальницкой.
Дынь возьму и хлеба в узелке,-
Я сегодня
Не поэт Багрицкий,
Я - матрос на греческом дубке...
Свежий ветер закипает брагой,
Сердце ударяет о ребро...
Обернется парусом бумага,
Укрепится мачтою перо...
Этой осенью я понял снова
Скуку поэтической нужды;
Не уйти от берега родного,
От павлиньей
Радужной воды...
Только в море
Бесшабашней пенье,
Только в море
Мой разгул широк.
Подгоняй же, ветер вдохновенья,
На борт накренившийся дубок...