Глава 16: Замкнутый круг
Тишина после отъезда Анатолия оказалась зыбкой и недолговечной, как первый осенний лед. Едва зарубцевалась рана разлуки, едва Бенедикт перестал настороженно прислушиваться к шагам на лестнице, как старый, знакомый гул семейной бури снова начал нарастать где-то на горизонте.
Первым тревожным звонком стал звонок Веры. Не истеричный, не требовательный, а… жалобный. Слабый. Таким голосом мать не говорила с ней очень давно.
— Рита… — послышалось в трубке, и Маргарита почувствовала, как у нее внутри все сжалось. — Рита, помоги, родная…
— Что случилось? — спросила она, уже заранее зная ответ.
— С деньгами беда… У нас с Григорием Матвеевичем совсем туго. Лекарства ему дорогущие, а пенсия его уходит в одну аптеку… А на еду уже не остается. Практически ничего… Я сама на макаронах сижу…
Маргарита закрыла глаза. Перед ней встал образ матери — уставшей, постаревшей, запертой в доме с больным, чужим стариком. Образ, который будил в ней не злость, а ту самую, въевшуюся в подкорку, жалость. И чувство вины. Жгучее, удушающее.
— Мама… — начала она, пытаясь найти слова для отказа.
— Я знаю, знаю, ты не обязана! — тут же в голосе Веры послышались слезы. — Но мне не к кому больше обратиться! Света сама с долгами разбирается… А он… он ведь может умереть без лекарств! Я не могу же просто так…
И Маргарита сдалась. Сдалась, потому что не могла послать мать и прикованного к креслу старика голодать. Не могла взять на себя такую ответственность.
— Хорошо, мама. Сколько?
Она перевела деньги. И понеслось. Сначала — на лекарства. Потом — «на самые необходимые продукты». Потом — «на коммуналку, а то отключат». Потом снова на лекарства.
Ее собственная жизнь снова начала сжиматься, как шагреневая кожа. Она снова стала считать каждую копейку. Отказалась от новых курсов, от покупки себе теплого зимнего пальто, от походов в кафе с коллегами. Ее зарплата, которая наконец-то стала достойной, снова превратилась в жалкие гроши, которые таяли в руках, едва она их получала.
Она стояла в магазине, сжимая в руке пачку дорогого кофе, который так любил Анатолий, и думала, что на эти деньги можно купить пару упаковок таблеток для Григория Матвеевича. И клала кофе обратно на полку.
Она ругала себя. Каждый раз, отправляя очередной перевод, она чувствовала горький привкус собственного бессилия. «Сказала же — хватит! Провела черту! А где она, эта черта? Она проходит по моему кошельку?» — мысленно кричала она на саму себя.
Но как сказать «нет»? Как посмотреть в глаза матери (пусть даже по телефону) и сказать: «Нет, мама, я не дам тебе денег на еду. Разбирайся сама»? Для Маргариты это было равносильно тому, чтобы лично толкнуть мать под поезд. Ее моральный кодекс, воспитанный годами в роли «удобной и ответственной» дочери, не позволял ей этого сделать.
Однажды она попыталась возразить.
— Мама, а где твоя зарплата? Ты же работаешь.
— Рита, ну что ты! — послышался возмущенный голос. — Моя зарплата — это копейки! Их хватает только на проезд и на самое необходимое для меня! А на него… Ты же знаешь, какие сейчас цены в аптеках!
Маргарита знала. Но она также знала, что «самое необходимое» для матери включало в себя новые колготки, крем для лица и периодические передачи Светлане, о которых Вера, конечно, умалчивала.
Она чувствовала себя в ловушке. В ловушке собственной жалости и чувства долга. Она была привязана невидимой нитью к дому того самого деда, которого никогда в жизни не видела, и вынуждена была кормить и лечить его, в ущерб себе и своим планам на будущее с Анатолием.
Бенедикт, казалось, чувствовал ее состояние. Он чаще обычного терся о ее ноги, садился рядом, когда она, подавленная, сидела за столом с калькулятором, пытаясь понять, как прожить оставшиеся до зарплаты десять дней. Его молчаливая поддержка была единственным утешением.
Как-то раз, в особенно тяжелый день, когда после очередного денежного «трансфера» у нее в кошельке осталось триста рублей, она разрыдалась. Она сидела на полу на кухне, обняв колени, и рыдала от бессилия и злости. Злости на мать, на Светлану, на этого деда, на всю эту бесконечную, удушливую историю. Но больше всего — на саму себя. За свою слабость. За свою неспособность оградить себя от этого вампиризма.
Бенедикт прижался к ней, его мурлыканье смешивалось с ее всхлипываниями. Она гладила его теплую шерстку и понимала, что так больше продолжаться не может. Она не выдержит. Она сломается. И тогда не будет никому никакой пользы — ни матери, ни Анатолию, ни себе.
Нужно было что-то менять. Ломать этот порочный круг. Но как? Как найти в себе силы сказать это страшное, казавшееся таким бесчеловечным «нет»? Она не знала. Она только понимала, что следующий звонок матери с просьбой о помощи может стать для нее последней каплей. И чем эта капля обернется — сломом или, наконец, настоящим освобождением, — она боялась думать.
Она посмотрела на фотографию с Анатолием на тумбочке. Он улыбался ей с того снимка, сильный и надежный. Он верил в нее. Он говорил: «Ты сильная».
«Но я не сильная, — подумала она, вытирая слезы. — Я просто измотанная до предела. И мне некуда больше отступать».