Глава 11 (часть 1)
Вечер, организованный неутомимой «Раей Фи» под видом культурного мероприятия в клубе «Сталина», был в вестибюле на втором этаже. В те времена любое общественное гуляние связывалось с каким либо политическим праздником, будь то в честь великой революции, конституции Сталина – все знали – будет выпивка с закуской, но нигде об этом не было написано.
Начало мероприятия было в восемь часов вечера, но мы с Генкой пришли раньше, поднимаясь по лестнице, на втором этаже увидели половину зала празднично одетых в белые скатерти столов, на которых среди бутылок портвейна и холодных закусок, цвели бумажные цветы, в темных вазах, искусно сложенных салфеток. У входа в смотровой зал прилепился буфет из стоящих друг на друге ящиков, закрытых зеленым полотном. Музыканты, оставив свои инструменты в противоположной части зала, уже напирали на стойку, за которой стояла подруга Раи. Мы выбрали место, чтоб лучше видеть зал, подошла официантка
— Будете откупать стол?
— Да. Сколько стоит?
Она сказала.
— Если что будете прикупать, пожалуйста, через буфет.
— Хорошо, принесите конфет, грамм триста, «мишка на севере» и бутылку коньяка.
Она принесла, откупорила штопором все бутылки, оставив пробки так, чтоб их можно было вытащить руками. Я рассчитался, она отошла.
Я придвинул к себе заливную осетрину, налил в стакан темную жидкость терпкого портвейна. Гена сделал то же самое и мы выпили. Перед взрывом музыки в зале было затишье, нарушаемое еле слышными переговорами официанток, да скрипом передвигаемых стульев. Через зал, за колоннами, покрашенными в светлый мрамор, в стеклах окна, высотой до потолка и шириной во всю стену, уже холодно синел городской вечер, и свет большой люстры зала был особенно уютен. Мы молча распили по бутылке вина. Первое опьянение наполнило сердце мое тихой печалью, предчувствие близких перемен своей судьбы и тех, кто соберутся здесь в последний раз, чтобы уйти навсегда молодыми, не могло не печалить меня. Я думал о Наде. Здесь мы познакомились. Теперь я вижу значимость этого события, и некий скрытый смысл поворота «реки жизни», когда уже ничего нельзя сделать, остается только, оглядываясь, наблюдать, как все дальше и дальше уходят все эти события. В тот вечер они были здесь втроем – Надя, Вера и Люба. Сероглазая Вера показалась мне очень юной, хотя ей было за двадцать, и она уже схоронила мужа. Небольшая, молчаливая, собранная. Они с Надей учились в медицинском институте в одной группе, и были неразлучными. Люба заканчивала педагогический техникум дошкольных учреждений, где готовили воспитателей для яслей. Она жила рядом с Надей и как-то с боку вошла в их дружбу словно приживаясь. Крупная блондинка, довольно симпатичная, но несчастная женщина из-за полувытекшего глаза, пораженного в детстве, он остался маленьким, инородным, безжизненно тусклым, что сразу бросалось в глаза, не смотря на различные ухищрения с прической и ресницами. Как все ущербные, Люба писала стихи, которые в одно ухо влетали, в другое вылетали. Любила театр, Шекспира! Искала утешения в нем. Я уже не знаю, как она его любила, но мужики ее не любили, это точно. Она была невыносима, мелочна, злопамятна и все это под маской порядочности. После некоторых наблюдений я понял, что она завидует и ненавидит Надю, но она не могла отойти от нее, потому что около той всегда вились красивые мужчины, и иногда у Любы вырывалось:
— Как ты можешь так небрежно обходиться с парнями, это оскорбляет их достоинство?
На что та отвечала:
— Если их оскорбляет – пусть не подходят!
С Генкой они жили как кошка с собакой. Он рассказывал, как однажды был в гостях у подобной женщины, и как там до отвала наелся пельменей и жизнь стала неинтересной.
Они с и Любой сразу возненавидели друг друга. Он придумывал для нее длинные фамилии вроде «Одноглазонекрасивая».
В тот первый вечер нашего знакомства Надя была замкнута, холодна, неразговорчива. Ярко выраженная брюнетка с необыкновенно темно-синими глазами, которые я сразу окрестил «ультрамаринами», пушистые ресницы, тонкий гордый профиль рождали мысли о далекой Испании. В русской красоте этого нет. Потом я узнал, что она только что положила своего единственного человека, бабушку, в онкологию. На свете у нее больше некого не было, и подруги буквально вытащили ее из дома, а я злился тогда на ее невнимательность. Я не мог втянуть ее не в какую тему разговора, чувствуя ее отчужденность. Я танцевал с Верой и Любой, они развлекали меня разговорами, и все-таки проводить я пошел ее, и составил мнение о ней, как о человеке в высшей степени избалованной мужским вниманием. О дальнейших встречах можно было и не думать.
Дошли до ее старого деревянного дома с палисадником, остановились. Во мне закипала злость. Я сказал:
— Можно вас поцеловать?
Она презрительно хмыкнула — «это зачем еще?»
Я схватил ее крепко и прижал к себе.
— Что вы себе позволяете?! — Гневно крикнула она, резко оттолкнувшись, хлестко ударила меня по лицу, аж искры засверкали в моем левом глазу. Синяк обеспечен. Я вскричал.
Со мной так не обходились, хотел уже пустить свой коронный правый удар рукой, но передо мной была женщина, и я был виноват. Сдержался. Спокойно сказал:
— Но вот теперь слышу, за этим стоит живой человек. И если уж вы с полным вниманием обращены ко мне, я хотел бы внести в вашу память небольшое резюме по поводу сегодняшнего вечера. Обратите внимание, что я живу в этом городе и, что совсем немаловажно, американские ракеты из Турции долетают до нас за восемь минут. Восемь минут! И вы можете остаться без впечатления хотя бы на сегодняшний вечер. — Сказал и ушел.
Черт с ней, с этой аристократкой!
А через неделю на проспекте, сияя своими «ультрамаринами», она кинулaсь ко мне как к старому знакомому:
— Здравствуйте! — Передохнула она от волнения и быстрого шага, — я так и думала, что где-нибудь здесь вас встречу.
— Вы?! — воскликнул я. — С ума сойдешь, неужели это вы?! Я первый раз вас такой вижу!
Она посмотрела на мой синяк и отвела взгляд.
— Я в прошлый раз произвела на вас угнетающее впечатление?
— Мягко говоря.
— Простите, исправлюсь.
— В подтверждение этих слов сейчас же, не сходя с места, поцелуйте меня.
И мы расцеловались легко и радостно. Потом мы шли по проспекту и она, смеясь, говорила.
— Вы в прошлый раз так убедительно говорили об американских ракетах, что я уже хотела бежать сдаваться, но вас и след простыл.
— Да-а... — несчастным тоном тянул я. — После всех этих ужасных разговоров мне еще пришлось плестись по глухим переулкам с подбитым глазом.
— Знаете что, — сказала она, меняя тему разговора, — пойдемте в театр на новую постановку «Лебединого озера».
— Нет, я с вами не могу пойти в театр.
— Что так? Что случилось?
— Я не могу идти туда с вами, я могу с тобой туда только лететь, — закричал я на последнем слове.
И был день, и было небо, солнце и была она. И было чувство, что жизнь наполнена до краев.
Тишину зала нарушил резкий хлопок входной двери, внизу громко разговаривали. Слышно было, как группа людей поднимается по лестнице к нам. Это были бывшие студенты Сибстрина, проработавшие безвыездно в тайге по три-четыре года, суровые обветренные лица, цивильные костюмы на них сидели как то непривычно, словно это были обычные телогрейки, и с ними была «Рая-Фи», она командовала, а тем, кто из тайги не надо было повторять. Сразу половина столов зала сдвинуты были вместе.
— Что сидите как бирюки? — крикнула она нам. — Присоединяйтесь.
Мы не успели подняться из-за стола, как Коля Цмыков тут как тут:
— Давай помогу стол перенести... — и уселся с нами.
Ловкий этот парень, «наш Пушкин», Генка возмутился:
— Опять эти поэты, а ну давай отсюда...!
— Да я со своей бутылкой, — оправдывался тот, — ненадолго.
— Оставь его. — Сказал я.
За столом прошла минутная неразбериха, кто где, кто с кем сядет. Разлили вино, разобрали бутылки с закуской, строители коммунизма стали оглядываться друг на друга.
— Ну, кто закатит речугу?
Они уже держали вожделенные рюмки в руках. «Фи» сказала:
— Поклянемся, что мы будем помнить себя молодыми, будем находить друг друга через Герасимовых, они остаются в городе. Интересно посмотреть через двадцать — тридцать лет, какие мы будем образины.
— О-о..! Да, да, да..! — и разом выпили.
Между мной и Раей сидел ее муж, молчаливый, сухопарый, с узким лицом и черной бородой, глазами похож на русского святого старинного письма. Поглядывая на окружающих, наливал какую-то жидкость из своей бутылки в стакан. Должно быть, старовер, подумал я. Рядом с Генкой сидела симпатичная толстушка с застенчивой улыбкой и еле заметными конопушками на носу.
— Так вы разве не из этого института? — допытывался Генка.
— Нет, меня пригласили.
— Представь! — сказал он, — Она не знает где находится Алтай.
— Какое у вас образование?
— Высшее.
— Ну, она могла и не знать. Как вас зовут?
— Алеся.
— У вас поэтическое имя, не увлекаетесь поэзией?
— Я очень люблю стихи.
— Познакомьтесь, — я протянул руку к Смыкову, — вот известный поэт, фамилия его ничего не скажет вам, зовите его просто Александром Сергеевичем, он не обидится.
— Я не слышала. Вы вправду поэт? Прочтите нам, что-нибудь.
— Он по вечерам не читает стихов, только утром, когда голова болит.
— Вы надо мной шутите, — сказала она. — Мы недавно были на вечере поэзии...
— Понравилось? — спросил Генка.
— Да, но почему-то они все не выговаривают букву «р».
— Мы это тоже заметили.
— Коля, почему у нас много картавых поэтов?
— Долго у мамки сиську сосут, — буркнул тот.
— Ах он, Коля! — воскликнула конопушка.
Но тут грянул оркестр. Вальс. Задвигались стулья, зашевелился народ, и те, кто стоял у перил на лестничной клетке, сразу заполнили свободное пространство зала. Гена подхватил свою конопушку, и ринулся во вращающуюся массу. За нашими столами остались я да Раин муж. Я придвинулся к нему:
— Давайте пока они танцуют, мы хоть коньяку выпьем.
— Спасибо, я не пью коньяк.
— Ну давайте хоть винца, что ли?
— Не пью ничего — ни вина, ни водки.
Да он и впрямь «святой», — подумал я.
— Что так? Печень? Почки? Сердце?
— Нет, в детстве отравился водкой, теперь и на дух не надо.
— А что вы сейчас пьете?
— Пиво. Только пиво. Иногда.
— Счастливая у вас жена будет.
— Счастливых жен не бывает.
— Хорошо сказано. Дай вам бог здоровья. Эти слова надо записать на самом большом камне Алтая. Ваше здоровье!
И я опрокинул рюмку.
Повернувшись в пол-оборота, смотрел на танцующую массу людей. Это было молодое поколение времени, которое было на улицах нашего города в данный момент, знакомые или просто узнаваемые: на прогулках, в транспорте, в театре. Мы были равны в своей молодости, здесь можно к кому угодно подойти, тебе улыбнуться, протянуть руку, поддержат разговором. Уникальный микроклимат во времени и пространстве. Там где-то были Ленин, Сталин, Троцкий... тьфу на него — чужой попал. Как только заходит речь о вождях, так и он тут же. Там где-то были обкомы парткомы, горкомы, кому положено, кому не положено. Здесь была сама молодость, сохранившая память о жарких объятьях на заре ранней весной, когда темное небо дышит на тебя, разгоряченного, ароматом полускрытых почек тополя, где-нибудь в чужом палисаднике. Квартир у нас тогда не было, но чужих палисадников было достаточно! Или поздно ночью опасно огибая перила лестничной клети, словно толкая вагон, чутко прислушиваешься к щелчку замка, или просто на земле и запах ромашек вместе с пыльцой лезут к тебе в ноздри. Здесь была память о старой спасательной станции, и на крутом берегу тополя, а внизу на камнях у воды, где лежали и стояли и сидели, кто, как мог, наше поколение.
Разговаривали, знакомились, охотно шли друг другу навстречу. Все ждали счастья, и, казалось, оно выплывало из-за далекого песчаного поворота реки, со сгущавшейся синевой вечернего неба, а из старого проигрывателя вместе с ржавыми звуками изношенных пластинок звучали над прохладной водой прекрасные романсы «когда на землю спустится сон и выйдет бледная луна и я выхожу одна на балкон глубокой нежности полна...». И солнце садилось, и все спешили домой поесть, переодеться, и из счастливого дня перейти в загадочно пьянящие сумраки вечера, на танцы, в шумное разнообразие толпы. Где мы только не танцевали в те годы, музыка звучала везде: у нашего учебного корпуса на проспекте, около скульптуры летчика, в кинотеатрах перед началом вечерних сеансов, в скверах и даже одно время в оперном театре в антракте. У меня осталась память о том городе, как о городе музыкальном, о городе танцующих.
Это было какое-то молодежное единение: иди куда захочешь, танцуй с кем хочешь, ни каких конфликтов или оскорблений. Молодежь была общительная, приветливая и я давно забыл, что мне объясняли в нашем учебном заведении, но и сейчас душа моя трепетно откликается на звуки прекрасного танго. В основном были танцы в парках, которые почему-то звали сад «Сталина», сад «Кирова». Это были группы деревьев, сохранившиеся благодаря дореволюционным кладбищам, и преобразованные за годы советской власти в культурные центры. Там никто ничего не сажал, тем более Сталин с Кировым, но старинные звуки духового оркестра среди старых деревьев, когда ты молод и несешься навстречу этим звукам, омываемый ветерком с запахом свежeстираной рубашки, с чувством гибкого молодого тела в себе... Или в тихий вечер, когда из глубины улиц, где рождаются первые сумерки, вдруг неожиданно ревущие звуки аккордеона поражают тебя в самое сердце. «Боже! Как широк и светел мир!»
В первую молодость я был страшно влюбчив, случайно брошенный взгляд, полный томного безразличия или отметишь какую-то черточку, бантик, что ли, или в определенном ракурсе при определенном освещении поразиться, как ее строгому лицу идут очки, и я словно сумасшедший искренне тянулся к ним. Но проходило время, менялось освещение. Снимались очки. С некоторыми расставались непримиримыми, с другими эдакими интимными родственниками, при случае шли друг другу навстречу. В этот последний вечер я ощутил их, видимых и невидимых. Одна из моих «хорошо знакомых», пробивалась в танце ко мне с каким то парнем, нагнулась, что-то крикнула, из-за шума я ничего не расслышал, помахал рукой, их оттеснили. На меня нашло среди этой вакханалии веселье, ощущение, словно я очнулся от тяжёлого сна, угрюмого заводского мира, и отдохнувшими, свежими глазами озирался кругом. Здесь свет, музыка, праздник и все свои, только остаточное явление того сна глядело из-за колонн, во всё окно, бесцветные серым лицом уходящего в ночь города. Музыка умолкла. Улыбка подошла моя «хорошо знакомая», села, оголив свои крупные колени.
— Что не танцуешь?
У нее расширяющиеся зрачки как у кошки, понимающая улыбка.
— С кем это ты? — спросил я.
— Мальчишка-сосед, нечего не стоит.
Я положил ладонь на ее ногу и чувствовал как лед теплом руки мягчает ее кожа.
— Какая прелесть, — сказал я.
— Ой! Что это я расселась перед тобой. — Она стыдливо отдернула подол.
— И действительно, у меня даже уши покраснели.
Она засмеялась.
— Ты ждешь кого-то?
— Нет.
— Тогда я сегодня с удовольствием полечу твои пылающие уши. Можно?
— Еще как можно!
— Пойдем к нашему столу.
— Нет. Ты знаешь, я не люблю бегать от стола к столу, тем более, здесь мои друзья и я уже вложился, давай до конца вечера.
— Договорились.
И пошла, покачивая сильными бедрами пловчихи-спортсменки.
И все-таки я ждал чего-то, до конца не мог примириться, что все прошло... По залу пронеслось мощное вступление фортепиано. Приятно всплюнув, прогнусавил саксофон знакомую мелодию песенки «скажите почему...». Тихо и нежно за ним двинулись скрипки. Вошло в зал танго ушедших поколений, чтобы соединиться с нашей молодостью и увезти ее куда-то, навсегда. Как-то по-особому запоминающе обозначились фигуры и лица танцующих, и уже потом, через годы и годы, снова и снова возвращался в этот зал к этим ритмам... Вот и сейчас на какую-то долю секунды замкнулось сознание мое, погас свет, где-то внизу хлопнула входная дверь за последним посетителем. В темном зале я один. Но миг, и все восстановлено и свет и музыка и движение...
Неожиданно в толпе танцующих я увидел Любу, плотно прижимающуюся к Надиному синеглазому красавцу и чуть не подпрыгнул: А где же Надя?! Внимательно осмотрел танцующих и весь зал — Нади не было. Оглянувшись, увидел ее через три стола, сидящей ко мне боком, и такая печальная, и такая покинутая... Видимо не очень то весело жилось ей с этим красавчиком. И дрогнуло мое сердечко; молча подошел, молча поклонился. Она встала, молча прошли полкруга. Я хотел как можно буднично поздравить ее с законным браком, пытался унять волнение, чтобы не пискнула первая нота в горле, как она быстрее справившись с собой, самым обыкновенным голосом спросила:
— Где ты так долго пропадал?
У меня полезли глаза на лоб.
Как! И это после того, что случилось. И не желая скрыть своих мучений, я сказал, что заблудился в этом городе, в этих улочках-переулочках и очень жалею, что так обидел ее. Она уткнулась ко мне в грудь и захныкала как маленькая девочка — «Я очень скучаю по тебе».
Я был потрясен, растерян. Впервые в жизни так неожиданно испытал величайшую нежность к женщине, заполнявшую меня до краев. Я стал неуклюж, куда девалось мое болтливое красноречие, заговорил неграмотно, неинтеллигентно:
— Да ты чой-то, да ты чой-то, да подожди, да подожди...
Воровски оглядываясь, прикрывал ее своим телом, чтобы красавец не заметил. Завел в нишу между стеной и прилегающей к ней колонне, закрыл ее своим телом, и там, в относительном уединении, наплакавшись друг другу в «пазушку», через обрывки несвязанных слов, восклицаний, поцелуев, счастливо объяснились. Я узнал, что этот красавец — ее брат! У них один отец и разные матери, они не общались, он жил где-то. Когда бабушка внезапно умерла, (эту весть я только что узнал) не оставив завещания, на дом оказалось два претендента. Судиться за него — это выше Надиного понятия, а внести долю за половину дома, денег не было и дом был продан, деньги разделены (ах вот откуда у нее такой прекрасный костюм — радостно кричало во мне), сейчас живет где-то в общежитии швейной фабрики, завтра собирается с Верой лететь в Ялту, на море в бархатный сезон. Билеты куплены на четыре часа утра. Звала меня с собой, но я слабо соображал в таком потоке информации, только одно понимал, что моя Надя, нежная, любимая, никогда не уходит. Я целовал ее руки, лицо, слушал голос с мягким грудным регистром, прозванный мною фаготом, вдыхал запах лаванды ее волос, держал это гибкое, ласковое существо в своих ладонях. В жизни я не был так счастлив, как за этой колонной. Обновленные, мы вышли из за нее, теперь уже навеки памятной.
Подошли к столу, где сидела Люба с красавчиком. Познакомились. Его звали Лешей. Вблизи он оказался простым, увальным, как все стандартные красавцы. Люба из-подлобья глядело на меня.
— Ну, нагулялся?
— А тебе что?
— Ох! Я не могу, — сказала она, обращаясь к Леше. (Она уже тогда положила на него свой беззрачковый глаз насекомого).
— Как так можно непорядочно поступать. Я сама себя отказываюсь понимать. Я себя не понимаю...
— Хватит Люба! — твердо сказала Надя, — мы не дети.
Ох, как прозвучал ее «фагот». Та сразу заткнулась.
— Пойдем отсюда, — сказала Надя.
За нашим столом нас встретили с распростертыми объятиями, крики приветствия, знакомства, рукопожатия, все были веселые и хмельные. Коля сразу же уступил ей место. Надя оказалась в центре внимания, держала себя великолепно, со всеми просто, уважительно и, вместе с тем, в движении ее было столько независимой грации. Я снова заново видел и любил ее. Да что я и все женщины глядели на нее глазами обожания. Танцуя, я увидел свою хорошо знакомую, она придирчиво осматривала Надю, и когда я повернулся к ней лицом, она показала большой палец как римлянин. Эта вспыльчивая женщина, порой очень резкая в суждениях, оценила Надю по достоинству, я засмеялся довольный. Надя мельком взглянула через плечо:
— Кто это?
— Это знакомая по спорту. Она оценила тебя по высшему баллу.
Надя повернула голову к ней и поклонилась. За столом Рая спросила ее:
— Куда вы распределяетесь?
— Не знаю еще.
— Едемте на Алтай, там нужны хорошие врачи.
Я возразил:
— Здесь тоже нужны, — и потом добавил: — Сейчас мы ее распределим.
Я налил рюмку и обратился к ней:
— Милая Надежда Дмитриевна, в присутствии этого благородного собрания, предлагаю вам руку и сердце.
Она внимательно с полуулыбкой смотрела на меня, источая синеву глаз.
— Я давно согласна, Сергей Иванович, — сказала она. — Что вы так опаздываете?
— Горько, — закричали все, — и мы поцеловались.
Потом я целовал ее руки за каждый тост, поднятый в честь нас, мы были счастливы, несколько раз пытались уйти, но нас не пускали, смех, разговоры, незабвенный вечер! Оркестр ушел, зал пустел, все спиртное, невыпитое в буфете, было распределено по столам, люди стали пересаживаться ближе друг другу, к тем, кто имел голос. И закричали песни моей Родины. Все мы в душе крестьяне, и никакими образованиями нас не образуешь и никакими одеждами нас не закроешь, как «скакал казак через долину...», так и пошел дальше