Глава 9
Через неделю мне сняли гипс. Рука не так, чтобы хорошо, но двигалась. В таких случаях говорят «заживет, как на собаке». Но еще месяц прохожу по бюллетеню. Мотался с Генкой по городу в поисках квартиры поближе к центру. Вечером ввалился в нашу комнату Порфирий, приехал из деревни. Распили бутылку. Он сказал:
— Ты думаешь что-нибудь делать?
— Хоть завтра.
— Вот завтра и приезжай ко мне часов в 10. Пойдем к Гусю.
Гусь жил недалеко от Порфирия. Большой дом под оцинкованным железом, высокое крыльцо, гулкие сени с кладовыми, чуланами. Не по-деревенски три объемных комнаты, и никакой мебели — топчаны вместо коек, голый, грубо сколоченный стол с лавками, да шкаф у печи на стене, из горбыля сработанный наспех. В доме как-то не ощущалось жилом, скорее он напоминал амбар — пусто и светло и ничем не пахнет, словно здесь никогда не готовили пищу. Внезапная смерть единственного строителя такой махины — отца — как гром поразила все семейство. Дом как был, так и остался. Больше никто его не строил. Женщина оказалась с двумя сыновьями-подростками. Дом большой, огород большой, специальность — уборщица. Стала попивать, сыновья пошли по тюрьмам, пошли по лагерям. Редко собирались за столом вместе. Однако на этот раз были дома. Нас встретила седая старушка, говорливая как скворец.
— А, Иннокентьич, — обратилась она к Порфирию. — Что так, не заходишь, и нет тебя? А это кто?
— Мой племянник, Сергей.
— А по батюшке?
— Иванович.
— Проходи, Иваныч, проходи. А я даве у магазина смотрю — Иннокентьич стоит. Спросила своих. Нет, говорят, в деревню уехал.
— Нет, я в деревне был.
Поздоровались с сыновьями. Старший — Петр, высокий, с начальственно насупленной физиономией. Младший — Виктор, небольшого роста, очень похож на мать, с испуганно вопросительным взглядом серых навыкате глаз, с полуоткрытым ртом. Про таких говорят «из-за угла мешком напуганный». К моему удивлению Порфирий обратился именно к нему.
— Гусь, вот человек, про которого я тебе говорил.
Тот цепко охватил меня взглядом, усмехнулся и лицо его изменилось, стало твердым, наглым.
— А, министр торговли. Прошу.
Указал мне место на лавке за столом. Сел напротив, слуги, смахнул со стола крошки.
— Давай паспорт.
Старушка принесла сверток с бумагами, со старой готовальней. Записал мои данные: где родился, где крестился, в какие годы учился, в каких городах жил, где мог работать по этой специальности. Наш город не подходил. Можно легко проверить.
— У нас все, как в лучших домах «Ландона», — сказал он. — Теперь курить.
Это был сигнал. Родственник отозвал меня в сторону.
— Деньги с тобой?
— Конечно.
— Пойдешь с «полковником», — кивнул он на Петра, стоящего уже с готовыми двумя сумками, типа полумешка.
— Возьмите двенадцать бутылок водки, чтобы лишний раз не бегать, что-то закусить. Он скажет. Да побольше горячих пирожков. Вон старушка их любит, горячих-то.
И к ней.
— Огурчики найдутся, Алексеевна?
— Как не найдутся! Есь! — весело откликнулась та.
Где-то часа полтора болтались мы, пока перешли лог, вышли на центральную улицу с трамваями, магазинами, столовыми, пирожковой. Спиртное решили брать на обратном пути. Взяли дешевой колбасы, пять булок хлеба, доехали до нашей пирожковой, с пылу-жару купили двести пирожков: с сердцем, с печенью, с рисом, с мясом и десяток с курагой для старушки. Обернули газетами, так чтобы привезли, словно с плиты. «Полковник» все интересовался — хватит ли денег на водку? Денег хватило.
Когда мы вернулись, новая трудовая книга была уже заполнена четким почерком. Отчетливо смотрелся и оттиск печати.
— Распишись, — сказал Виктор.
Итак, за полтора часа я стал продавцом-рубщиком мяса, проработавшим в соседней области, в небольшом городке три года, три месяца и три дня. Как в сказке! С юмором он был, этот Виктор по кличке «Гусь».
— И это включается в твой трудовой стаж. Поздравляю!
Он пожал мне руку. Я еще раз осмотрел трудовую — сделано профессионально. Но все-таки сказал.
— А меня за это не …?
— Не бойся, — сказал Виктор. — К печати, считай, у тебя вопросов нет. К заполнению, тем более. Кадровики — тупой народ. Они больше смотрят в галстуке ты или нет. А потом ты ведь не устраиваешься министром торговли.
— Конечно, нет.
— Ну, вот, я в «курсах». Тебе нужно заменить паспорт. Срочно!
Он протянул мне мой паспорт с уже отклеенной фотографией.
— Держись твердо, если уже вступил на «тропу войны», — усмехнулся своей наглой улыбкой. — Отклеилась, мол. Не знаю как. Лучше скажи — был утерян, через неделю прислали по почте с отклеенной фотографией.
Все вокруг меня тоже рассматривали книжку. Виктор говорил:
— Они умные, когда сидят с той стороны стола. А когда случается их перетаскивает на нашу, сразу из них дурь прет.
Тем временем на столе появились горкой свежий лук, огурцы, помидоры, горячая картошка в чугунке, крупная серая соль, рассыпанная на бумагу. К этому добавлено было все то, что мы принесли. Полное изобилие для этих голых стен, как на фламандском натюрморте. Сели. Туи и старушка со своим стаканчиком граненым не опоздала. «Полковник» разливал. Это была его святая обязанность. Делил на глаз, по разным емкостям, в основном, консервным банкам, начиная от шпрот, кончая свиной тушенкой. Делил точно, как в аптеке. Лил, затаив дыхание, прислушиваясь к биению пульса своего сердца.
— Ты там по первой-то поболее, — подсказывала мать.
— Успеешь.
Выпили, сочно захрустели луком с солью. Налегли на пирожки. Выпили еще без передыху и еще.
— Иваныч, где работать-то будешь? — спросила старушка.
За меня ответил «полковник»:
— На улице героя Советского союза Александра Бабина.
— А, Бабина, знаю. Это магазин 49-й, что ли?
— 49-й, — сказал я.
— Ты смотри, Иваныч, — заговорщически подмигнула она. — Когда приду, кусочек получше отруби.
— Отрубит тебе, — буркнул Петр, готовый всегда к противоречию. — Догонит, еще отрубит.
— А что? Поди-то за свои деньги.
— Можно, можно, — сказал я. — Приходите, если там буду работать.
— Будешь, — сказал Порфирий. — Я уже говорил с директорской.
— Давай, не трусь, Иваныч, торгаши богато живут. Вон наша соседка Людка в школе, в каждом классе сидела по два года. Симой заканчивала баба бабой. Вот такой зад. А сейчас в магазине заведующей. Одевается как павa. Там что только нет — ковры на полу, на стенах, посуда, мебель. И все, и все... Кукушка такая кукует. Часы. Ну, прямо лучше всякого инженера живет. Вот бы ее да за нашего Петьку.
Я взглянул на Порфирия, не эту ли он мне сватал? Тот молча жевал, уставившись в одну точку. А Виктор, усмехаясь, сказал:
— Он ее тележку опять сдал чурекам в аренду.
Старушка всплеснула руками:
— Опять! Ой, стыдоба-то, какая! Я прошлый раз еле уговорила ее, а он опять.
— Жмот она, — сказал Петр. — Я сколько раз перетаскивал на складу у ней ящики, бутылку красного даст и все.
— А кто вот так-то вот, лучше. Она уж из своих рук не упустит.
— Отдам по первому снегу.
Гусь объяснил мне — чуреки, торгующие на базаре фруктами, за фрахт рассчитываются с ним бутылками.
— Он ничего, он отдаст, — согласилась старушка, когда речь зашла о спиртном. — Если взял, он отдаст. Петька у меня — сурьезный человек.
Пришли еще двое с хорошо развитым «верхним чутьем». По воздуху определяли, где выпивка. Один толстомордый, широкоплечий, с кривыми короткими ногами. Другой чернявый, маленький, с порога выкинул руку и римском приветствии, продекламировал стихи:
— От Сулеймана вам привет,
Страна цветет для вас, ребята.
Оказывается, зашел великий азербайджанский поэт Сулейман Стальский.
— Здорово, Сулейман. Каким ветром?
— А вот с ним пятнадцать суток отбухали.
— За что?
— Вот из-за него, — показывает он на толстомордого. И тут же наливает себе в банку без спроса.
— Устроили в ресторане драку. Я хотел уйти, он ввязался и меня туда… Ну, будем…
Налил и толстомордому. Потом выпили все. Толстомордый выбрал паузу, хрустели луком, заговорил:
— Вить, как бы мне 33-ю в трудовой книжке убрать?
Глаза у Гуся остановились в пространстве. Наступила откровенная тишина.
— Сколько можно тебе делать?
— Я виноват, что ли? Менты выгребли все. Включусь работать, рассчитаемся.
Гусь сказал:
— Вот ему нужно было, человек пришел, рассчитался. А у тебя когда деньги, ты не думаешь, что где-то Гусь «больной и пьяный сидит за фортепьянкой». Нет, ты бежишь к ментам, чтобы тебя вытряхнули. Ну и разговаривай с ними.
Все молчали, поглядывая на Виктора. А он продолжал:
— Меня вчера вызывал начальник уголовного розыска.
— Что он тебя? — спросил Порфирий.
— Почему я вот этим помогаю? А я отвечаю — ведь я помогаю вам, участковым. Устраиваю на работу тех, кого нигде не берут. А почему их берут, задавайте вопросы кадровикам. Корыстных мотивов у меня нет, я копейки от этого не имею. А сам почему не работаю — показываю «ксиву» - перенес инфаркт.
Мордатый тянул свое:
— У меня были деньги, а они … суки…
— Ты не расстраивайся, — успокоил его Порфирий. — В конце концов, они попадают в государство. А государство — это ты. Так что, опять же, тебе же.
Морда зыркнул на него. А Виктор сказал:
— Сколько тебя выручал? На кассовых чуть голову свою не заложил.
— А это ты сам виноват, — оживился толстый.
Глаза у Виктора презрительно сузились, но отвечал спокойно:
— Знаешь что, ты похмелился? Вот и дергай отсюда.
Толстомордый хотел возразить, но Гусь, взъерошенный как мангуст, взвился над столом, в руке у него был нож.
— Пес!
Этого было достаточно, чтобы морда оказался у двери. И уже из-за двери крикнул:
— Ну, Гусь, сдохнешь, все фальшивые штемпеля на гроб поставим.
И захлопнул двери.
Все рассмеялись, смягчился и Виктор. Сказал мне:
— Я у них как начальник отдела кадров. Обозлюсь, кричу: «Суки, всех уволю!»
Но дверь снова открылась. Думали, морда возвращается. На пороге появился персонаж. Девяностосемилетний сосед, крепкий старик, широкой кости, весь заросший серой, даже не серой, а пегой мочалкой до самых глаз, один сизый нос торчит, да из глубины в разлатанных широких бровях сверкали глаза. Вытащил детскую гармошку из кармана куртку, приладил на два больших пальца, развернул. Взвизгнула гармошка. Он ахнул притопнул. Спел частушку, взятую явно из заявлений к начальнику лагеря: «Всем дали сапоги, мне не дали сапоги. Прошу выдать сапоги».
— Привет, честной компании.
— Здорово, дя-а Федя.
Все зашумели, задвигались.
— Садись, дадим тебе сапоги.
Налили ему. Старушка спросила:
— Ты никак загулял, Петрович?
— Загулял, Алексеевна, загулял. Ты мне скажи, сегодня утро или вечер?
— Утро, — смеялась та.
— Вчера шел на свадьбу, попал на похороны. Тоже хорошо. Дай, думаю, зайду к Витьке. С час с ним…
Подмигнул, легонько хлопнул себя по глотке широким, потрескавшимся как копыто ногтем.
Девяносто семь лет. Витьку товарища себе нашел, — пережиток капитализма. (Долго не протянет.) Взялся за гармошку и давай сыпать всякие деревенские частушки. Тут тебе фабрично-заводские, и собственного сочинения. Потом я узнал о нем — два раза раскулачивали его, ссылали в Нарым, бежал, поймали. Тюрьма. И снова бежал. Хороший работник был. Знал весь деревенский труд. Ничто из рук не вываливалось: и кузнечное дело, и народная медицина, наговоры всякие знал. Долгое время не был дома, старуха за отлучку перешла из православия в баптисты. Приехал, выпил, взял гармошку, со старухой пошел по улице гулять и тут же сочинил частушку: «Эх, она моя баптист, а я рестованный артист».
Виктор смеялся, рассказывая мне — Он все записывает, что услышит в свою книжку, а потом сочиняет песни, — и, обращаясь к нему:
— Да-а Федя, ты вон гоп-со-смыком сто двадцать пять куплетов записал. А в припеве «почему нет водки на луне»? Написал «вотки» через «т». Ведь ты ее, родимую, целых восемьдесят лет принимал на руки. Почему не догадался прочитать?
— Да я неграмотный, Витька. Всего-то один класс. Не до этого тогда было. Если бы научить меня, я бы роман сварганил.
— Да взял бы и написал, ты столько видел.
— Нет, таких заведений, чтобы писателей учили, — сказал Порфирий.
— Ну, ты скажешь. А институт Горького? — сказал я.
Сулейман возразил:
— Институт Горького выпускает людей для сладкой жизни. Что они написали? Советскую галиматью? «Бруски», «Цемент»? Настоящие писатели рождаются.
— Ну, вы скажете! Как не учатся, — начал было я.
Но на меня навалились почти все. Стали по пальцам перечислять:
— Лев Толстой — полгода учился в Казанском университете, ушел. У Есенина только церковно-приходская школа. А босяк-бродяга Горький пол-России пешком исходил. Сейчас бы его за тунеядство, знаешь куда? И не увидел бы он, как его гордый сокол со скалы сиганул. Одна бы низенькая местность мордовских болот маячила перед глазами.
Обобщил Виктор:
— Горький просто счастливый человек. Может он в детстве говно хавал.
— И все были согласны.
Мне были странны эти мысли. Я хотел ниспровергнуть их. Но на деле выходило у меня вяло. А они клали как камни свои убеждения, не обойти, не объехать. Просто я не знал того, что они перенесли в жизни. Я первый раз наблюдал уголовный мир изнутри. У них отношения между собой как будто товарищеские: свои штуки, подковырки, малопонятные или совсем непонятные слова, дружба и сатанинская злоба рядом, без перехода, порой кончающиеся трагически.
Меня удивляло желание их играть в слова. Как дети придумывали себе названия, клички: «полковник», «Сулейман Стальский». И если выдумка удачная, ее поддерживали и она приклеивалась к человеку. Настоящее имя этого «Сулеймана» — Колька Марусечка. Он не азербайджанец, не грузин, и даже на Кавказе не был. Его жизнь, освещенная мраком подвалов, камер, звучные резкие голоса в них: «Марусечка, на выход! Марусечка, на этап! Марусечка, к начальнику! Марусечка, в изолятор!» — приучили его бояться этого слова «Марусечка». Даже когда на воле выкрикивали его фамилию, в подсознании у него мелькало:
— Опять! На «цугундер»! За что?
И он взял себя гордое имя, как горный орел — «Сулейман Стальский». Ведь это даже и в шутку не крикнешь:
— Сулейман Стальский! С вещами, на парашу!
И даже не звучит. Как можно сказать такое уважаемому человеку, который на всю вселенную произнес: «Нам солнца не надо, нас Сталин согреет». Кто против? Поднимите руку, товарищи!
Или вот Петр. Кто он такой в лагере? Да никто. Последний чурка-конвоир может накричать на него: «Сакрой шляблям састрилю питарраст!»
А на волю он приходит, словно из глубокого тыла врага. Одевает полковничью форму, ему почет и уважение от незнакомых людей. В трамвае, в магазине, на улице. Ему отдают честь военнослужащие. И кто может подумать про сурового полковника, что он стоит на «пропуле». И ему только что всучили кошелек, вытащенный из сумки зазевавшейся женщины. Попадался он, когда стирали форму.
Потом уж, встречаясь с этим миром, пройдя в казематах свое первое одичание, я понял, что разыгрывать из себя веселого шута — это самозащита: Полу идиотская, полусумасшедшая, но это моральное раскрепощение, — свежая струя, и уже не так на тебя давят стены карцера. Некоторые к этому шутовству быстро привыкают, порой даже очень серьезно. Выйдя на волю, где-нибудь в мужской компании, у пивного киоска можно встретить проповедника новых идей.
От них я уходил беззаботный, веселый, заряженный смелостью перед законом.
На завтра привел себя в порядок, почистил зубы, сунул мятную таблетку в рот, я вошел в мрачный коридор паспортного стола с визгливым сопровождением в душе, гармошки дяди Феди: «Всем дали сапоги, мне не дали сапоги...»
По коридору шла крупная женщина в форме подполковника, громко топая. Так могут топать, имея прочное положение по службе, или толстый зад. У этой было то и другое. Гармошка взвизгнула и затихла. В кабинете под суровым прокурорским взглядом я почувствовал себя мелким негодяем. Напротив меня сидела сама неприступность. Страшно было подумать даже, что кто-то ее мог сегодня ночью за сиськи трогать.
Я начал давать объяснения запутался и замолк. Наступила тягостная пауза, «Может просто приклеить ее?» — робко спросил я. Последовал ответ как «фас» — нет! — попался — дохнуло на меня. Подо мной словно разверзся пол, и я полетел, как в тартары головоноги не за что ухватиться. Обрывки видений, холод камер, крики, шум, колючая проволока, заносы снегов, тайга, и я сижу уже годы и годы, молодость прошла, родные и близкие давно умерли, умерли все на земле и земля покрыта сплошь льдом, а я все сижу и сижу, хотелось кричать долго и долго без перерыва на одной ноте «а-а-а-а...». Вернул в мир меня ее спокойный голос, ее слова «напишите заявление…», и она объяснила всю процедуру. Через два дня я получу новый паспорт.
С большим облегчением (не то слово) ошарашенный вышел на крыльцо. Мирное движение улицы, звонки трамваев, но в ушах еще жил остаточный шум того наваждения, и уходил в ноги вместе с толчками крови в висках. Что со мной — задавал я себе вопрос — этого со мной никогда не было. Постоял немного собираясь с мыслями и тут во мне снова взвизгнула гармошка. «Ах!» И все-таки мне дали сапоги!