Найти в Дзене

Голый Пастернак: кто на самом деле написал «Доктора Живаго»?

«Каждый еврей родится на свет божий с предначертанной миссией быть русским писателем» — так выразился однажды умудрённый соответствующим опытом Александр Куприн. В Пастернаке это выразилось в самом что ни на есть классическом виде. Он ненавидел свою еврейскую суть. Ненавидел, но, когда надо, чётко следовал её диктатуре. Ненависть Пастернака к собственной своей природе выражалась, например, в том, что он был убеждён — единственным решением еврейского вопроса может быть лишь полная их, евреев, ассимиляция в среде других народов. Он не переходил в православие, как некоторые предполагают, тем не менее, изменил своё отчество — с Исаакович на Леонидович, и фамилию Постернак на Пастернак. Он не проронил ни слова сочувствия евреям в связи с широко развернувшейся при нём кампании, утвердившей в мировом сознании идею холокоста. Пропагандисты этой идеи додумались даже до того, что из евреев делали абажуры и мыло. Но и это никак не тронуло Пастернака. Известный Исайя Берлин, служивший в 1945-м го
Оглавление
Изображение из открытых тсточников
Изображение из открытых тсточников

Часть первая

Почему он ненавидел свою еврейскую суть?

«Каждый еврей родится на свет божий с предначертанной миссией быть русским писателем» — так выразился однажды умудрённый соответствующим опытом Александр Куприн. В Пастернаке это выразилось в самом что ни на есть классическом виде.

Он ненавидел свою еврейскую суть. Ненавидел, но, когда надо, чётко следовал её диктатуре. Ненависть Пастернака к собственной своей природе выражалась, например, в том, что он был убеждён — единственным решением еврейского вопроса может быть лишь полная их, евреев, ассимиляция в среде других народов. Он не переходил в православие, как некоторые предполагают, тем не менее, изменил своё отчество — с Исаакович на Леонидович, и фамилию Постернак на Пастернак. Он не проронил ни слова сочувствия евреям в связи с широко развернувшейся при нём кампании, утвердившей в мировом сознании идею холокоста. Пропагандисты этой идеи додумались даже до того, что из евреев делали абажуры и мыло. Но и это никак не тронуло Пастернака.

Известный Исайя Берлин, служивший в 1945-м году в британском посольстве в Москве вспоминает: «Страстное, чуть ли не болезненное стремление Пастернака называться истинно русским писателем с русской душой явно проявлялось в негативном отношении к его собственным еврейским корням. Он избегал разговоров на эту тему, хоть и прямо от них не отказывался. Пастернак считал, что евреи должны ассимилироваться, исчезнуть как народ».

Среди персонажей романа «Доктор Живаго» есть такой еврей Миша Гордон, сутью Пастернак, который был специально введён в роман для развития этой темы (что вызвало возмущение у многих в Европе и Америке после публикации романа). Так вот, этот литературный Гордон-Пастернак так однажды обращается ко всем своим соплеменникам, где бы они не находились: «Опомнитесь. Довольно. Больше не надо. Не называйтесь, как раньше. Не сбивайтесь в кучу, разойдитесь. Будьте со всеми». В 1959-м году в интервью Еврейскому телеграфному агентству сам премьер Израиля Бен-Гурион именно в связи с этим Мишей Гордоном-Пастернаком заявил громогласно: «“Живаго” принадлежит к числу наиболее презираемых мной книг, написанных о евреях литератором еврейского происхождения».

Между тем в этом нет ничего неожиданного для тех, кто познал житейский идеал Пастернака. Он был великим приспособленцем. И его собственное еврейство мешало его комфортному существованию. В этом всё дело. В его нежелании быть евреем не было искренности. Была только выплеснувшаяся наружу досада, похожая на ту, когда жмут башмаки. Упомянутый романный Миша Гордон размышляет об этом так: «С тех пор как он себя помнил, он не переставал удивляться, как это при одинаковости рук и ног и общности языка и привычек можно быть не тем, что все, и притом чем-то таким, что нравится немногим и чего не любят? Он не мог понять положения, при котором, если ты хуже других, ты не можешь приложить усилий, чтобы исправиться и стать лучше. Что значит быть евреем? Для чего это существует? Чем вознаграждается или оправдывается этот безоружный вызов, ничего не приносящий, кроме горя?..».

Лев Троцкий, чьим любимчиком был Пастернак, написал как-то: «Теория естественного отбора учит, что в борьбе побеждает наиболее приспособленный. Это не значит: ни лучший, ни сильнейший, ни совершеннейший, — только приспособленный». Так ведь это точно о Пастернаке. Кто-то из его соплеменников перевёл этот пассаж Троцкого в применении к Пастернаку так: «Ренегат отказывается лишь от того, что мешает ему жить максимально комфортно, а вовсе не от того, что приносит ему деньги, славу и раздвинутые ноги жён и любовниц».

Его, Пастернака, исключительное умение вписать себя в житейские и даже исторические обстоятельства бросаются в глаза. Современники это замечают. Все привыкли считать, что Пастернак подвергался «жутчайшей травле со стороны коллег». Но вот слова той же Ахматовой: «Кто первый из нас написал революционную поэму? Борисик. Кто первый выступил на съезде писателей с преданнейшей речью? Борисик. Кто первым из нас был послан представить советскую поэзию за границей? Борисик. Так за что же ему мученический венец?».

Вот диктует он своей любовнице ответы на одну из бесчисленных анкет. Возникает вопрос о национальности. «Национальность смешанная, так и запиши», — нисколько не смутившись, провозглашает он. Можно бесконечно гадать, какую такую таинственную помесь он тут имел ввиду. Это при папе-то — одесском еврее Авруме Ицхоке-Лейб Постернаке, и маме, одесской же еврейке Райцы Срулевны Кауфман. Каким было имя великого русского поэта Пастернака при рождении история умалчивает. Можно только догадываться по некоторым аналогиям. Например, была такая беспощадно истрёпанная рекламой певичка Алла Борисовна, так настоящее её отчество оказалось — Боруховна. Борух Мэлохимович Певзнер — ни кто иной, как сменивший своё настоящее имя Борис Михайлович Пугачёв (https://dzen.ru/a/ZNZB6NWkBm4ayAxX) — который считается настоящим отцом истинно русской, опять же, певички с израильским гражданством. Борухи и Боруховны меняют имя, конечно же, не просто так. Боруху Певзнеру, ставшему русским Борисом Пугачёвым, немедленно открылся, например, путь в директора обувной фабрики.

Так что…

Ну, да Бог с ним, с именем-отчеством. Ныне путь в великие русские поэты только такими именами и обеспечен.

Продолжим о величайшем даре приспособленчества, которым обладал предполагаемый Борух Аврум Ицхок-Лейбович Постернак. Будем и мы называть его Борисом Леонидовичем Пастернаком.

Он был одновременно и большим сладкоежкой, и великим сластолюбцем. Вот как выглядело его ежедневное меню в двадцатых годах того века, когда Россия массово вымирала от голода. Цитирую его тогдашнюю запись: «Утром горячие оладьи с маслом на кислом молоке, яйца, кофе. В два часа рыба, картошка, яблочные оладьи, какао. Обед — уха, котлеты с макаронами, кисель». Его животный аппетит всегда побеждал в споре с нравственным его содержанием. Во время войны с Гитлером некоторые особо ценные из русских писателей были направлены для сохранения в тыл, в городок Чистополь, который рядом с Казанью. Были отправлены туда и писательские малые дети, для них был организован специальный интернат. Отцы этих детей, в основном, были на фронте. Их, детей этих, конечно, старались кормить получше, чем взрослых, коим был установлен довольно суровый, соответственно времени, паёк. Жена Пастернака была определена в этот детский приют в качестве какого-то мелкого начальства. Великий русский поэт Пастернак почёл это за благо, и стал ходить сюда постоянно, беззастенчиво объедал обездоленных детей. В дополнение к своему пайку. Вряд ли это казалось ему безнравственным. Для нравственных движений его душа не была приспособлена. Инстинкт выживания и приспособленчество продолжали делать из него эталон естественного отбора по Троцкому. Примеров тому будет немало.

Вот отправляют его в Париж, представлять там советскую поэзию. В Париже живёт его мать, которую не видел он двенадцать уже лет. Он не однажды бывает на той улице, где она живёт. Но ни разу не зашёл к ней. Благонадёжность ему много важнее. Марина Цветаева, с которой он состоял в это время в тёплой довольно переписке, узнав об этом, пришла в бешенство, что редко с ней бывало.

В нужный момент он начинает распространять слух о своём тайном православии. Якобы его окрестила в раннем младенчестве нянька. Видимо его явное еврейство опять стало досаждать ему. Но ведь тайное крещение на Руси было просто невозможно. Об этом пишет сыну Пастернака Евгению, затеявшему книгу о своём великом предке друг юности Бориса Леонидовича, поэт Сергей Бобров: «Самая махровая дичь — это глупенькая басня о “тайном крещении” Бори!!! Эти сказочки можно рассказывать только тем людям, которые полувеком отделены от обычаев и устоев (и законоположений совершенно официальных!) русского царского православия. Крещение — это обряд, вполне точного исполнения, связанный с казёнными записями в шнуровых книгах церквей, которые выполняли в царской России роль совершенно официальных тогдашних Загсов. Обряд совершает не один поп, но с причтом, с восприемниками (крестными отцами и матерями), которые являются казёнными свидетелями крещения и отмечаются совершенно по форме (с указанием чина, "титулярный советник" и пр.). Ни один поп в Москве (столице) ни за какие деньги не стал бы крестить еврейского мальчика, ибо из этого мог бы выйти совершенно грандиозный скандал, донесись хотя бы тень этого слуха до богатой и влиятельной московской еврейской общины. Рисковать всей карьерой из-за такой пренелепой с тогдашней точки зрения выдумки никто не стал бы».

Есть и ещё один непрояснённый момент в биографии Пастернака, которая вроде и вся как на ладони, но в самых любопытных моментах вдруг пропадает из виду. Вопрос, а не был ли великий поэт и писатель ещё и сексотом? Не состоял ли нештатным сотрудником соответствующих органов. Ведь это было со многими тогда, кто исповедовал троцкистскую теорию приспособленчества. Почему, например, жуткие передряги тридцатых годов никак его не коснулись? А наоборот, получил он шикарную дачу в Переделкино. Это было в самом что ни есть грозовом тридцать шестом году. Потом эта дача ему не понравилась, и в тридцать девятом году он переселился в более роскошную усадьбу. Она более соответствовала, вероятно, воображаемым его дарованиям. Так вот, именно в роковом тридцать седьмом за Пастернаком стали замечать небывалое. «В то жуткое время все в Переделкине запирали калитки и отгораживались друг от друга забором, потому что боялись: кого заберут завтра? — рассказывает заведующая «Дома-музея Б.Л. Пастернака» Ирина Ерисанова. — В эти годы Пастернак вел себя, как сейчас бы сказали, абсолютно неадекватно!». В чём это выражалось? Он как-то слишком уж демонстративно ходил в гости к тем, которые вскоре исчезали с переделкинского горизонта, часами с ними разговаривал, с фарисейским настырным радушием приветствовал их при встрече на улице, долго пожимал руку, если её ему подавали. О чём были разговоры? В советских архивах Комитета Госбезопасности хранятся документы, в которых сказано: «писатель среди своих знакомых неоднократно высказывал антисоветские настроения, особенно по вопросам политики партии и Советского правительства в области литературы и искусства». Как-то это очень уж смахивает на провокацию.

Через дачу от Пастернака жил драматург Александр Афиногенов. «Его жизнь складывалась довольно благополучно, какое-то время Афиногенов был в фаворе у Сталина, лучший театр страны ставил его пьесы. Однако в 1937-м году Афиногенов внезапно оказывается в опале. Летом этого года он с ужасом ждал, когда его арестуют. Многие его избегали. Единственным человеком, с кем он тогда общался, был Борис Леонидович. При этом раньше они не были друзьями, Пастернак появился в жизни Афиногенова как раз в это время», — продолжает свой рассказ Ирина Ерисанова.

Но, оставлю эту тему. Когда я обратился в архивы соответствующих органов с просьбой прояснить эту тему, мне ответили так: «Следует отметить, что эти факты не являются однозначным подтверждением сотрудничества Пастернака с органами госбезопасности, и их достоверность требует дополнительной проверки».

Вот ещё один, может, самый показательный пример пастернаковского двуличия и приспособленчества. Как мы говорили он, Пастернак, был ещё и великий сластолюбец. Жена у него была великолепна во всех отношениях. Была красива, прекрасно вела дом, умело организовывала быт, профессионально играла на рояле, создавала необходимые условия для работы, порядок и режим соблюдались неукоснительно, желудку его она умела вполне потакать. Но супружеский долг отдавала без всякого воображения и фантазии. В этом смысле она была заурядной. И, похоже, непростительно много накопилось у неё в части интимных недоимок. «Убивая себя тяжёлой работой? — будут оправдывать её наблюдательные подружки, — она подавляла в себе женственное». Сама она, почувствовав однажды неладное, написала так: «Я понимаю, я виновата во всём. После смерти моего сына от первого брака, которая потрясла меня, я увлеклась общественной работой, забросила Борю, забросила свои обязанности хозяйки и жены».

К тому же она не могла вполне оценить его поэтическое дарование, прочитавши его очередной гениальный опус «просила писать попроще».

Так что всё это вместе скоро приелось великому поэту.

И тут-то явилась в его жизни настоящая муза, сочетавшая многие нужные ему качества — литераторша и журнальный редактор Ольга Ивинская.

Эта ничего из домостороя делать не умела, но, по свидетельству её дочери Ирина Емельяновой «у матери до классика было 311 мужчин».

Варлам Шаламов вспоминал её такой: «Ольга Всеволодовна была немецкого склада: рослая, белокурая, голубоглазая, тяжёлых зигфридовских форм. Таков тип пастернаковских женщин. Только в отличие от Зинаиды Николаевны, брюнетки, Ивинская белокурая. Конечно, Ивинская умней и веселей в сто раз».

Это, наверное, и решило дело. Пастернак не без удовольствия стал триста двенадцатым её мужчиной.

Он беззастенчиво писал приятелям, приглашая в гости: «Ты познакомишься с моей женой З., увидишь дом и жизнь в доме. (… ) А потом я тебя поведу к О.».

«Для госпожи Ивинской Пастернак был предметом самой циничной торговли, продажи, что, разумеется, Пастернаку было известно, — писал Шаламов в письме Надежде Мандельштам. — Но то, что было естественно для Ивинской, было оскорбительно для Пастернака, если он хотел считаться поэтом, желая всё сохранить: и вкусные обеды Зинаиды Николаевны, и расположение Ивинской…»

Теперь, разумеется, эта любовь объявлена великой.

Встретились они в то время, когда грандиозный поэт, перешедший на прозу, вынашивал своего эпохального и безмерного «Доктора Живаго».

И тут надо рассказать о черезвычайно любопытных и даже захватывающих некоторых моментах в истории великой русской литературы, создаваемой людьми, приватизировавшими русские имена. Под своими настоящими именами им почему-то неловко было являться на публике. Чувствовали они себя под своими настоящими именами вроде как без штанов.

Заметим снова, знакомство с Ольгой Ивинской совпало со временем начальной работы над романом. Понятно, что Пастернаку не терпелось поскорее поделиться с публикой хотя бы малой частью своего нового творения. Он стал выступать с публичными чтениями. Народ, конечно, безмолвствовал, но мыслящая часть его была шокирована. Роман был безнадёжно плох. Ну, а когда роман был опубликован, то и вовсе началось некое интеллектуальное буйство. В частном письме Владимир Набоков писал: «Ты пишешь о “Докторе Живаго”. На мой вкус это — неуклюжая и глупая книга, мелодраматическая дрянь, фальшивая исторически, психологически и мистически, полная пошлейших приёмчиков (совпадения, встречи, одинаковые ладонки)».

А талантливую Ариадну Эфрон роман поразил «нелепым антипсихологизмом, странной толкотней персонажей на маленьком пространстве повествования».

Замелькало вдруг в приложении к величайшему ныне романисту Пастернаку имя писательницы Чарской, бойкой сочинительницы романов для гимназисток и пансионерок институтов благородных девиц конца девятнадцатого — начала двадцатого века. Тексты её были кошмарного стиля, но занимательны. Чарская была кем-то вроде русской Джоан Роулинг, романы которой подобны жвачке, лишь имитирующей настоящую пищу и неспособной дать даже отдалённое представление о ней.

Так что и Набоков назвал главную героиню пастернаковского романа Лару «чаровницей из Чарской».

Всеволод Ива́нов тоже изумлялся, почему это «Борис вдруг стал писать, как Чарская»! И так невозможно плохо. Пастернак тут же вывернулся — «я специально пишу плохо, чтобы меня поняло большинство».

Я, конечно, тут же принялся читать «Доктора Живаго». А ведь правду сказал автор. Множество из написанного им и вправду изумительно нехорошего качества.

Читал, но осуждаю:

«За вороньими гнёздами графининого сада показалась чудовищных размеров исчерна-багровая луна. Сначала она была похожа на кирпичную паровую мельницу в Зыбушине, а потом пожелтела, как бирючевская железнодорожная водокачка».

Восходящая луна, похожая одновременно на паровую мельницу и водокачку, до такого мировая литература точно ещё не доросла, не додумалась.

«В лесу за палатками громко бранились двое. Свежий высокий лес гулко разносил отголоски их спора, но слов не было слышно».

Не слышно громких слов? Или невозможно было понять эти слова из-за расстояния?

«Перед рассветом путник с возницею приехали в селение, носившее требуемое(?) название».

«Из горящего Ермолаевского волостного правления выбежало несколько раздетых новобранцев, один совсем босой и голый, в едва натянутых штанах…».

Совсем босой и голый, в едва натянутых штанах?

«Каждую минуту слышался чистый трехтонный высвист иволог…».

Сначала ты раздавлен весом птичьего «высвиста» и только потом догадываешься, что речь-то идёт о музыкальных тонах. И то, если имеешь музыкальное образование, а ведь Пастернак объявил, что пишет для самого простого и никак неподготовленного читателя.

«Никогда Павел Павлович не был самоубийцей».

«Живаго описывал Гордону внешний вид местности…».

«Он поминутно дарил ему что-нибудь…».

Поминутно, вместо постоянно?

«Сейчас же истопить в спальне, чтобы не мерзнуть ночью без надобности».

А бывает ли у человека потребность мёрзнуть по надобности?

«В глаза сразу бросалась печать порядка, лежавшая на вещах в некоторых углах дома…».

«Она читает так, точно это не высшая деятельность человека, а нечто простейшее, доступное животным».

Очень сомнительный для интеллигентной женщины комплимент, ведь можно за такой от особо чувствительной читательницы и по сусалам схлопотать.

Но почему же пастернаковский роман написан именно невозможным для литературы стилем Лидии Чарской? Тут и приторный до тошноты, много раз переваренный читателем сюжет о падшей девице и роковом соблазнителе. И нестерпимо пошлые слова о «лебедино-белых прелестях» Лары. Дворник Маркел говорит у Пастрнака и вообще уже языком ильфопетровского «старика Ромуальдыча»: «… Картовь печёная в махотке. Пирог с кашей. Пашано». Это так представлял он, Пастернак, себе исконно русский язык?!

Вот здесь-то и начинается самое захватывающее. А всё дело в том, что к последнему поколению усердных читательниц Чарской принадлежала как раз новая подруга Пастернака Ольга Ивинская. Ну, и поскольку я к своим годам стал довольно смелым по той причине, что терять мне почти нечего, отважусь тут на отчаянное одно заявление. Ведь оно напрашивается после того, как открылись мне некоторые вышеперечисленные обстоятельства. Если прибавить к этому ещё и то, что роман Пастернака с тех пор, как в его жизнь плотно вошла Ольга Ивинская, двинулся к завершению с рекордной скоростью, то и можно сказать со всей уверенностью — роман Пастернака «Доктор Живаго» написан, увы, рукой многоопытной любовницы великого прозаика и поэта, последней почитательницы Чарской Ольги Ивинской. Нет, не утверждаю я, что она весь роман написала. Есть в нём и некоторые приличные места. Но всё же в львиной части романа ясно присутствует чужая бездарная рука. Так что вся вина за кромешные ляпы в его по преимуществу беспомощных текстах с Пастернака мною снимается.

И это не столь уж и плохо.

В пользу этой моей версии говорит и тот факт, что Борис Пастернак чувствовал себя настолько обязанным этой Ольге Ивинской, что отдал ей на откуп все заграничные гонорары от изданий «Доктора Живаго» и даже денежную составляющую Нобелевской премии. Она неоднократно получала контрабандой денежные переводы из-за границы. В том числе полмиллиона рублей уже после смерти Пастернака. И садили её вовсе не за любовь к Пастернаку и политическую с ним связь, как внушают нам некоторые манипуляторы сознанием с низкой социальной ответственностью. Наживающиеся на свей профессиональной продажной любви к Пастернаку. Получила она своё а за страсть к его деньгам. «Статьи» у дамы были серьезнейшие по тем временам, валютные.

Да погодите вы побивать меня камнями. Защитить меня может дух самой Анны Ахматовой. Она отзывалась о названном романе Пастернака так: «Встречаются страницы совершенно непрофессиональные. Полагаю, их писала Ольга (Ивинская. — Е.Г.). Не смейтесь. Я говорю серьёзно. У меня... никогда не было никаких редакторских поползновений, но тут мне хотелось схватить карандаш и перечеркивать страницу за страницей крест-накрест».

Роман Пастернака я так и не дочитал. Дело это, практически, невозможное. Удивительно, что вся эта ахинея оказалась достойна Нобелевской премии. Уверен, что падение престижа этой премии, достигшее ныне уровня «ниже плинтуса», началось именно с Пастернака. Или бы уже дали по справедливости эту премию двоим — Ольге Ивинской тоже. И вовсе уж идиотской выглядит ныне упоротая настырность советских властей и её творческих органов в неумении сориентироваться в тогдашней обстановке. Да ведь если бы этот роман был тогда опубликован в Союзе, никаких не было бы скандалов. Появилась бы очередная бездарная книжка, до середины которой долетело бы редкое чьё любопытство.

Часть вторая

ЦРУ: Операция «Пастернак»


И вот в первый раз случилось небывалое. Потом это станет обыденным. И в истории мировой литературы, и в истории противостояния спецслужб. Операция затеялась единственная в своём роде. Интересно, есть ли в анналах американской международной разведки Золотой фонд. И вписана ли туда бриллиантовой строкой история эпохального подрывного мероприятия под кодовым названием AEDINOSAUR (Динозавр).

И почему Пастернака обозвали они именно этим диким словом?

Необычайное затеялось дело. Впервые в истории международной тайной агрессии диверсант, бомба и ледоруб заменены были… книгой.

Но зачем отделу международной разведки ЦРУ вдруг понадобился именно Пастернак? Это неслыханно ведь. Невнятный стихотворец, беспомощный, на грани графомании романист, становится вдруг козырной картой в рукаве шулеров, поставивших целью выигрыш вселенского масштаба.

Объяснялось это так, цитирую тут некоторые на короткое время рассекреченные лет десять назад материалы ЦРУ. Там, в служебной, например, записке, разосланной всем начальникам подотделов центра, работающего против Советской России, впервые утверждалось нечто неслыханное до сей поры. В подрывной деятельности явилось новое оружие с предполагаемым невероятным потенциалом:
«Книга обладает, — говорилось в этой записке, — большой пропагандистской ценностью не только благодаря её содержанию и главным мыслям… но также и в силу обстоятельств её издания: у нас есть возможность заставить советских граждан усомниться в правильности действий их властей. Возможно ли, чтобы произведение человека, которого считают величайшим русским писателем из ныне живущих, невозможно было купить у него на родине, и его соотечественники не могли прочесть роман на родном языке».

Речь тут шла как раз о Пастернаке и его «Докторе Живаго». Способ издания книги приравнивался к невиданным ещё способам подрыва государственных устоев. Но, к тому же, предстояло еще и сделать из Пастернака
«величайшего русского писателя из ныне живущих». И из когда-либо живших — тоже.

«Книги отличаются от всех остальных пропагандистских средств, — писал начальник отдела тайных операций ЦРУ, — главным образом, тем, что одна книга способна существенно изменить восприятие читателя до такой степени, что с ним не сравнится никакое другое воздействие… это, конечно, не относится ко всем книгам во все времена и у всех читателей — но это достаточно часто оправдывается настолько, чтобы сделать книги самым важным средством стратегической [долгосрочной] пропаганды».

Это было началом и причиной внедрения имени Пастернака в сознание жителей планеты Земля. Смысл в этом такой. Граждане России должны понять, что власть, не сделавшая вселенского гения Пастернака окончательным и единственным символом русского языка и русской культуры — есть власть никчемная и унижающая сам смысл существования русского народа. Она достойна презрения и, возможно, низвержения. И тогда русскому народу откроется истинный путь к подлинному развитию — встать плечом к плечу с цивилизацией Запада.

Попались мне как-то у букиниста несколько очень старых томов всемирной истории французского профессора Ролленя, над переводом сочинений которого всю жизнь трудился странный русский литератор Василий Тредиаковский. Почти готовый перевод этого грандиозного по объёму сочинения сгорел вместе с домом переводчика. Полуобезумев от такой утраты, Тредиаковский, однако, вновь берётся за этот труд и успевает довести его до конца. Пытаюсь выяснить, для чего же нужно было ему это отчаянное упорство. Думаю, что ради одной, но замечательной мысли, которая проходит лейтмотивом через все тома и которая способна перевернуть представление о привычном ходе истории. Великие империи и самые великие государства рушились чаще всего потому, что люди переставали быть гражданами. Так утверждает древний француз и приводит веские тому исторические доказательства. Не стихия и не варварские нашествия смертельно опасны для государства, а равнодушие к его насущным нуждам, угнездившееся в душе того самого рядового человека, которого большая литература окрестила «маленьким»...

Не знаю, читали ли в ЦРУ сочинения древнего француза Шарля Ролленя, но их теоретические построения, лёгшие в основу нового этапа подрывной деятельности против советской России, да и теперь продолжающейся, разительно напоминают его убеждения.

Новая подрывная стратегия ясно выражена, например, в записке от июля 1958-го года высокопоставленного сотрудника ЦРУ Джона Мори, отвечающего как раз за
«русское направление» в этом ведомстве.

Маленький штрих к внутреннему содержанию автора этого меморандума. Джон Мури считал, что
«советский режим — это продолжение имперской России и КГБ основал лично Иван Грозный».

В записке, составленной им, сказано:
«Гуманистическое послание Пастернака в том, что каждый человек имеет право на частную жизнь и заслуживает уважения как человеческое существо, независимо от степени его политической лояльности или вклада в дело государства... В романе нет прямого призыва к мятежу против режима, но ересь, которую проповедует доктор Живаго, — политическая пассивность — очень существенна. Пастернак намекает на то, что обычные «маленькие» люди, безразлично относящиеся к призывам властей всей душой сочувствовать официальным кампаниям, превосходят политических «активистов», обласканных системой. Более того, автор осмеливается намекнуть на то, что обществу, возможно, будет лучше без этих фанатиков».

Явный смысл тут такой, если лишить советское государство опоры на граждан, то оно немедленно потеряет способность к сопротивлению. И народ превратиться в простое туземное население. А если ещё внушить этим гражданам мысль, что государство унижает каждого живущего в стране, не уважает права гражданина на частную жизнь и вызвать тем враждебность к государству или хотя бы равнодушие к нему, это ведь и будет означать окончательную победу ЦРУ в пространстве вселенского духа. Откроет лёгкий путь к идеологическому порабощению народов второго сорта. И как результат — к бескровному и лёгкому обретению чужих материальных ценностей. Как сказано в Библии:
« И будете жить в домах, которых не строили, пить из колодцев, которые вы не рыли… будете есть и насыщаться».

Всё это виделось пока в теории, конечно. Предстояло это проверить на практике.

Тут и началась жуть безмерного восславления Пастернака.

Был тогда ещё в силе великолепный рычаг, с помощью которого можно сделать недосягаемый образец гения — Нобелевская премия. Первым, вроде бы, догадался в этот раз выдвинуть Пастернака на эту премию Альбер Камю. Не знаю, состоял ли он в каких-то отношениях с разведкой США. Но действия его точно совпадали с её установками.

Если Пастернак получит Нобелевскую премию, это окончательно покажет несостоятельность России в оценке главного своего духовного достояния, окончательно сделает её невменяемой в глазах цивилизованного мира.

Началась нобелевская эпопея «Доктора Живаго».

Мог ли Нобелевский комитет быть под влиянием ЦРУ?

Этого я не знаю. И никто этого знать не может. Документов, подтверждающих это никто и никогда не составлял, конечно.

Можно думать только о весьма косвенных обстоятельствах. Таких, например, ЦРУ
«всегда оставалось одним из крупнейших источников разного рода субсидий», соперничавшим с фондами Форда, Рокфеллера и Карнеги. А деньги, как известно, решали и решают всё. И теперь тоже.

Итак, впервые роман Пастернака «Доктор Живаго» вышел 15 ноября 1957-го года в миланском издательстве Джанджакомо Фельтринелли. Этот Фельтринелли тоже весьма примечательная фигура. Был он не вполне адекватным человеком. Капиталист, ставший революционным фанатиком и ярым коммунистом. Организатор партизанского разбоя в городской черте Милана. Издание «Доктора Живаго» считал частью своего партизанского призвания. Не забыл при этом и чисто капиталистический смысл этой демонстративной выходки — немалую прибыль.

Тут же после выхода итальянского издания явилась в ЦРУ служебная записка, в которой рекомендовано было в приказном порядке всем подразделениям управления активно содействовать массовому изданию «Доктора Живаго»
«с целью свободного распространения романа во всём мире, а также имея в виду возможность требования и получения такой награды, как Нобелевская премия».

С тех пор все версии (а они, почему-то, разительно отличаются друг от друга) переводов романа «Доктор Живаго» на иностранные языки были изданы исключительно усилиями ЦРУ. И при прямом финансировании этих многочисленных изданий названным ведомством.

О том, какое значение придавало ЦРУ и Правительство США новому виду своей подрывной деятельности говорит само участие в ней высших должностных лиц разведки и правительства. Операция по изданию и распространению «Доктора Живаго» осуществлялась с санкции комитета по дискредитации российского государства при президенте США Дуайте Эйзенхауэре, а руководил ею
«советский отдел» ЦРУ, работу которого курировал лично директор ведомства Ален Даллес.

12 декабря 1957-го года управление приняло меморандум, в котором роман назывался
«более значимым, чем какое‑либо другое литературное произведение, созданное в странах советского блока». Это было, конечно, прямое указание для Нобелевского комитета.

И тут встал следующий вопрос.

До американской разведки дошли сведения, что Нобелевская премия не может быть вручена Пастернаку, если нет в природе хотя бы одного экземпляра на языке оригинала. Это сильно осложнило задачу ЦРУ на новом этапе её задачи сделать «Доктора Живаго» единственно значимым русским романом. Величайшим достижением русской литературы за века её существования.

ЦРУ и тут не растерялось. К тому же на Пастернака ухлопаны были уже кошмарные деньги. В случае неудачи, ведь и спросить могли строго.

Нужно стало незамедлительно раздобыть авторский экземпляр рукописи. Экземпляр на русском языке, чтобы можно стало опубликовать оригинальный текст. И тогда не станет окончательного препятствия для нобелевского триумфа американской разведки. Ну и Пастернака, конечно.

Известно, что в ЦРУ машинописный «Живаго» попал от агентов британской разведки: именно МИ-6 отправила американцам фотоплёнки с текстом романа. Как этот текст попал в лапы британской разведки, достоверно неизвестно — в отличие от ЦРУ, МИ-6 никогда не рассекречивала документы о закулисных тайнах многочисленных рукописей «Доктора Живаго». Впрочем, известно, что копии неопубликованного романа были у живущих в Великобритании философа и дипломата Исайи Берлина, русского эмигранта Георгия Каткова, а также у сестёр Пастернака, обитавших в Оксфорде.

Доктор Живаго вышел на русском 24 августа 1958 года в Голландии тиражом 500 экземпляров. Тут не в тираже, конечно, было дело. Нужен был хотя бы и один экземпляр на языке, каким он был написан. И тогда открывалась прямая дорога к Нобелю. Можно было облегчённо вздохнуть. Автор расследования о деталях этой величайшей аферы, американский писатель, не раз номинировавшийся на Пулитцеровскую премию, Питер Финн и вообще намекает на то, что издание на русском языке могло быть поддельным, сфабрикованным в недрах того же ЦРУ:
«Здесь я утверждать точно не могу, — пишет он, — в "слитых" документах — только намёки, но есть все основания полагать, что операция "AEDINOSAUR" (напомню, что шифром «Динозавр» была обозначена операция по изданию «Доктора Живаго и дальнейшего продвижения Пастернака к Нобелевской премии. — Е.Г.) была также и первой, в ходе которой текст самого романа писался "под дудку" и с корректурами агитотдела ЦРУ, как это было со всеми последующими антисоветскими романами».

Что-то подобное можно узнать и от самого Пастернака. Прочитав русское издание своего романа, дошедшее до него непростыми окольными путями, он растерянно писал своей французской подружке Жаклин де Пруайяр в марте 1959-го года, что не узнаёт собственного романа:
«Это почти что другой текст, не тот, что я писал».

В ЦРУ между тем ликовали:
«Данную фазу можно считать успешно завершённой», — говорилось в служебной записке от 9 сентября 1958-го года.

Книгами Пастернака стали постепенно наполнять Россию. В железном занавесе оказалось множество щелей, в которые подобно тараканам лезли размножившиеся до неимоверного количества издания «Доктора Живаго». Это была вторая часть подрывной операции «Пастернак»:
«В Москве эти книги передавали из рук в руки, словно фривольный роман "Фанни Хилл" в университетском дортуаре», так напишет один из работников американского посольства своим кураторам. Может вовсе и не случайно в этом рапорте порнографическая литературная поделка «Фанни Хилл», университетский сортир, неточно обозначенный словом «дортуар», и роман Пастернака оказались поставлены рядом.

Начался длительный этап, вплоть до нынешних дней, осады российского читателя и пытки русского языка толи поддельным, толи изначально негодным к употреблению диверсионным продуктом…

Просчитались, однако, американцы. Не учли одного. В русской корневой натуре таится загадка, непосильная коллективному разуму ЦРУ. Родина наша фундаментом своим имеет нашу душу. В нашем человеке можно воспитать равнодушие и даже ненависть к государству, но, как бы не морочили ему голову, он никогда не уравняет в сознании своём и в душе государство и Россию. Не перепутает Отечество с бюрократическим его двойником, с его обманчивым ликом. И это всегда спасало Россию, даже при самой убийственной для неё власти. Этого не понимал Пастернак, этого не поняли те, кто сделал ставку на него...

Часть третья

Тайный иврит. На каком языке писал Пастернак?

О том, знал ли Пастернак русский язык постоянные возникают смутные сомнения:

Посёлок дачный, срубленный в дуброве,
Блистал слюдой, переливался льдом,
И целым бором ели, свесив брови,
Брели на полузанесённый дом.


Но ведь русское слово «дубрава», переделанное Пастернаком на пушкинский лад, означает дубовый лес, дубовую рощу. Ни сосен, ни елей там не могло быть. Ели и дубы не очень терпят друг друга рядом, угнетают друг друга. Об этом можно прочитать, например, в работе И.В. Шершнева, специалиста Брянского учебно-опытного лесничества, которая, работа, называется «Ход роста дуба и ели по диаметру при совместном произрастании». Да и если посмотреть картину Ивана Шишкина «Дубовая роща», то ясно станет, что Пастернак не в ладах не только с русским языком, но и со здравым смыслом.

Это его фирменный стиль.

На каком же языке пишет Пастернак? И почему я его не понимаю?

Долго я думал над этим досадным недостатком моего внутреннего содержания.

Ничего не придумал и сильно опечаленный своей духовной инвалидностью, решил призвать себе на помощь какого-нибудь подходящего к теме врачевателя душ.

Например, Михаила Эпштейна.

Википедия рекомендует его как советского, российского и американского философа, филолога, культуролога, литературоведа, литературного критика, лингвиста и эссеиста.

И он меня успокоил несколько.

Оказалось (Журнал Звезда, номер 4, 2000), Пастернак вот по какой причине мне непонятен.

Пишет он вроде бы и на русском, но это только видимость. Русский у него
«составляет как бы план выражения, или внешнюю форму поэтической речи, а другой — библейский — форму внутреннюю, “ тайный иврит”, который и приходится расшифровывать в этих его чрезвычайно зашифрованных, на слух подчас неестественно или сверхъественно звучащих стихах».

Донельзя огорчил меня Пастернак, встающий мне навстречу из этих строк. Оказывается, всё, что сделал этот корифей русской литературы, есть лишь откровенное унижение моего родного русского языка. Эпштейн утверждает дальше, что русский язык годен был неподражаемо великому русскому поэту Пастернаку лишь для черновика,
«внешней формы». Так когда-то был из глины вылеплен первый человек, не имеющий ещё души. Дальше вступает в дело тот самый «тайный иврит», которым в глину русского языка вдыхается душа, «форма внутренняя».

И тогда вот что происходит с русским языком:
«Каждое слово здесь налегает так тесно на другое слово, что не остаётся места для дыханья, для песенной протяжности и смысловой редкости, которая так пленяет у Пушкина и Некрасова, у Блока и Есенина. Речь Пастернака и Мандельштама движется как бы против теченья самого языка, поднимая семантические бури — вырывая с корнем прямые значенья слов, взрыхляя и переворачивая почвенные пласты языка, слежавшиеся от времени».

Жуткая картина. Апокалипсис русского языка, с приходом в него еврейских гениев вроде Пастернака, изображён вполне недвусмысленно и со знанием дела. «Семантическая буря» вырывает с корнем прямые значения русских слов, лишая их почвенного коренного смысла. Языку не остаётся
«места для дыхания». Он мёртвым становится, не остаётся в нём места «для песенной протяжности и смысловой редкости, которая так пленяет у Пушкина и Некрасова, у Блока и Есенина».

И тогда приходится вникать в тот
«тайный иврит», ставший душой русского языка, в тексты «лишённые смысловой редкости» с помощью профессиональных толкователей, исполняющих теперь роли прежних талмудистов и книжников.

И это налажено уже, например, в нынешней русской поэзии с нерусской душой с удивительным размахом и бесстыдством.

Среди первых тут и непревзойдённых такой Михаил Гаспаров.

Радио Свобода рекомендует его
«русским европейцем» и «носителем культуры, сомневающейся в себе самой».

Не понимаю, опять же, положительны ли эти качества.

Ему принадлежат классические переложения
«тайного иврита» Пастернака обратно на русский. Звучит забавно, но ещё более непонятно, чем у самого Пастернака.

Прочитать это трудно будет, вникнуть и вовсе невозможно, но таков уж иврит, которым Гаспаров и Пастернак пытаются причесать русые кудри русского языка.

А прочитать вам стоит, а то так и останетесь в недоумках и современных питекантропах, которым недоступно прекрасное.

Вот как толкует Гаспаров строки известного у Пастернака стихотворения «До всего этого была зима». Всё толкование приводить не буду, это было бы убийственно для читателя. Но на два примера отважусь. Если кто прочтёт, то и того будет достаточно, чтобы понять, откуда растут корни пастернаковской безмерной славы.

Думаю, что вскоре у нас будут выходить стихотворения Пастернака, каждое с кирпично увесистым томом его
«тайного иврита» в переложении на доступный переводчику русский.

Итак, отрывок первый:


Он буквально ведь обливал, обваливал

Нашим шагом шлях! Он и тын

Истязал тобой.



Ничего не поняли?

Тогда вы просто обязаны прочитать толкования и переводы
«тайного иврита» Бориса Пастернака, сделанные упомянутым М. Гаспаровым.

Перевод первый:
«Мы шли под луной, твоя тень падала на придорожную изгородь». Тут, вроде, всё удобоваримо.

Далее:

«Здесь впервые о персонажах говорится не в третьем лице, а мы и ты. Месяц обливал дорогу светом — традиционная метафора, на неё опирается аллитерацией нетрадиционная "обваливал дорогу нашим шагом", обе гиперболические; все это отмечено восклицательным знаком. Герои сливаются с природой, наполняются её силой, становятся орудием месяца — для Пастернака это высшее счастье, здесь кульминация стихотворения. В стихе она отмечена тем, что в первых трёх строфах третья строчка была не рифмованной, а в следующих рифмована четырехкратно: тубо — бос — тобой — бор (дальше две строфы опять не рифмованы, а последние четыре рифмованы попарно). Истязал: полосы её тени, прерывисто ложащиеся на редкие столбы изгороди, похожи на удары; союз "и тын" подразумевает, что героиня истязала и его, героя, — прямо об этом до сих пор не говорилось, это отсылка к циклу "Попытка душу разлучить". Шлях опять напоминает стих. "Как были те выходы в степь хороши..."».

Уважением к ивриту я проникся сразу, сложноват он для меня — даже в переводе. Пастернак
«становится орудием месяца» и это «высшее для него счастье». Непостижимо!

Но, надо идти дальше тому, кто хочет приблизиться к недосягаемому Пастернаку:

Были до свету подняты их поступью

Хаты; — ветлы шли из гостей

Той стезей, что в бор.

С ветром выступив, воротились из степи,

С сизых бус росы пали в сад,

Завалились спать.


Толкование первое, удобоваримое:
«Они шли, окрылённые природой, и от этого спящие хаты оживали, а деревья на деревенских улицах чувствовали себя там чужими и рвались вернуться к деревьям в лесу» (бор — неточное название мелких лесостепных рощ).

Далее:
«Такими же слившимися с природой они под утро вернулись из степи: как капли росы падают с веток, так и они завалились спать». Только здесь происходит возвращение из степи (ждут — улягутся...); вычеркнув эти строфы из рукописной редакции, автор заставил неправильно понимать начальную сцену у калитки. Капли росы на ветках — отсылка к Ты в ветре, веткой пробующем, к брильянтам в траве меж бус в «Имелось», и прежде всего к Душистою веткою машучи. Лексическая кульминация: высокое стезя, вульгарное завалились, народное или архаическое ударение из степи. Спать — возвращает к начальной строфе и позволяет сделать перерыв в развитии темы».

Ох уж этот «тайный иврит»! Прилипчив он.

Прочитав это нечто из Эпштейна, Гаспарова и Пастернака, решил непременно посетить я курсы иврита в ближайшей синагоге.

Чтобы понять настоящий русский язык сегодняшней невообразимой поэзии, нужно, оказывается, обязательно знать иврит. И не тайный только, но и явный.

Тут есть ещё одна, не столь уже и тайная сторона дела. В последнюю пятилетку на толковании тёмных сторон творчества Пастернака защищено 1520 (тысяча пятьсот двадцать!) одних только докторских диссертаций. Темы исследований трогательны и актуальны донельзя для нынешних дней России. Например:
«Образ сирени в творчестве Б.Л. Пастернака». Или вот из диссертации «Соловей в творчестве Б. Пастернака»: «Соловей у Пастернака — символ поэзии, обновления мира, любви, но в то же время насилия, разрушения». Есть ещё диссертация, которая, удивительное дело(!) «является первым монографическим исследованием онейрических текстов, отдельных сновидческих тем и мотивов в творчестве Б.Л. Пастернака».

Как же мы до сей поры жили без всего этого!? Теперь новые полторы тысячи разного рода жрецов науки поимели солидную добавку к своему ежемесячному содержанию. И жрут эти жрецы с неимоверным аппетитом. Возможно, и выпивают при этом. Засиживают потом русский язык, как надоедливые и гадливые мухи засиживают икону.

Мандельштамоведение тоже вдруг из любительства превратилось в главную доходную отрасль особого рода науки. Защищены на этом весьма авантюрном деле новые десятки и сотни кандидатских и докторских диссертаций, подтверждены научные достоинства многих дутых деятелей науки, получающих за свои звания и достижения очень даже не хилые оклады, премии, гранты, гонорары за книги и прочие печатные доказательства своего значения в науке, искусстве и литературе.

И вот некоторые потрясающие рубежи, на которые вышло мандельштамоведение за несколько десятков лет упорного и дорогостоящего пути.

Например, были проведены ещё в 1988-ом году первые Мандельштамовские чтения, сделавшие важнейшее для всей русской культуры открытие. Оказалось, что
«в сцеплениях тугих мандельштамовских контекстов лирические мотивы не развёртываются последовательно, а свободно блуждают в стиховом пространстве». И тот же вопрос опять. Как могла русская культура существовать до сей поры без этого открытия, уму ведь непостижимо!

Вот ещё Галина Лифшиц, издала книгу в триста почти страниц с названием «История слова “ночь” в лирике О. Мандельштама». Если, не дай бог, вы прочтёте эту книгу, вы узнаете невероятное. Оказывается,
«мотив ночи — вместилища звёзд — вплотную подводит нас к мандельштамовскому ночному сиротству».

Бедный, бедный сирота Мандельштам! Зачем же матушка-ночь бросила его на произвол дневного безжалостного света?!

Ну и много чего прочего.

Не в том ли была скрытая и непрерывная задача тех, кто настырно делает Пастернака единственно достойным нашего времени русским великим поэтом, чтобы убивать русский язык этим самым пастернаковским
«тайным ивритом»? Кто ж теперь узнает скрытые планы всех этих пастернаковедов и пастернакоедов.

Недаром же упомянутый Эпштейн, оценивая вклад Пастернака в борьбу с русским языком, уже пишет в своём эссе, пожалуй, что и с торжеством:

«Речь (русская? Теперь?) отчуждена от языка — словно бы проступает в ней другой язык, подлежащий многозначной, хитроумной расшифровке. Чтобы разгадать эту систему отсылок, переносов, аллюзий, сквозящую иным, ещё непрочитанным текстом, каждый читатель поневоле становится талмудистом и кабалистом».

Он, Эпштейн ещё называет Пастернака стихийным хасидом, не имеющим обрядового посвящения, но убеждённым. Поясню тут, что главным священным текстом убеждённого хасида является книга «Тания», в которой основополагающим является положение о том, что только евреи обладают божественной душой, у остальных она — животная. Эпштейн и пытается убедить нас в том, что Пастернак к языку нашему относился как к языку животных, и только
«тайный иврит», внесённый в наш язык недоступной для понимания поэзией Пастернака, сделал его божественным. И в этом он видит вклад Пастернака и прочих мандельштамов в наше духовное содержание и новое нравственное становление.

А ведь и эта попытка унизить русскую душу, практически, состоялась. Посмотрите, сколько нормальных вроде русских людей считают Пастернака окончательным для себя гением, эталоном собственного языка, сколько их, терзающих себя его тарабарскими текстами….

Пастернака уже из русской головы и колом не вышибешь…

Даже я вот теперь переводами с
«тайного иврита» грешу:
Поэт, пиши на русском

Пополам с ивритом!

Будешь вечно пьяным

И, конечно, сытым…


***

Ешь печенье с маком,

Будешь Пастернаком…


***

Ванька дышит в сторону

Ртом своим небритым.

Кроет всех на русском,

Пополам с ивритом.



Ну и т.д.

Недавно обнаружилось, что Пушкин подражал Пастернаку:


Всё изменилось вдруг

Под нашим Зодиаком.

Лев — Козерогом стал,

А Дева стала Раком.



Некоторые ранние стихи Пастернак подписывал псевдонимом Борис Пустырник...

Но это уже другая история...

Часть четвёртая

"Вы очень плохой товарищ, товарищ Пастернак"

Необъяснимая и самоубийственная вещь произошла однажды в литературной среде. Аккурат накануне писательского съезда, в ноябре 1933-го года, Осип Мандельштам возьми да и напиши:

Мы живём, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны.

Только слышно кремлёвского горца —

Душегуба и мужикоборца…

Что такое «мужикоборец» я даже и не знаю. А, может быть, именно за это словцо Сталин на него и обиделся. Да и обиделся ли он? Тут всё мраком покрыто.

Я так же не понимаю, что такое означает «под собою не чуя страны». И почему Мандельштам должен чуять её, страну, «под собой»? Ориентация какая-то небывалая. Но суть не в этом.

Суть в том, что Мандельштам получил за это свои три года, нет, не ссылки, а «изъятия из московской среды». И дело тут вовсе не в Сталине. До Сталине эти стишки так и не дошли. Усилия преданных мандельштамоведов доказать, что Сталин лично приказал послать его куда подальше никак недоказуемы и безосновательны. Его «изъяли» некоторые компетентные органы из среды московской творческой интеллигенции по требованию самой этой интеллигенции. Уж очень надоел он и напугал эту среду постоянным провокационным чтением этих подстрекательских стихов — кому на ушко, а то и громогласно и публично на кухнях. И оказался он сначала в симпатичном, но глухом уральском городке Чердынь. Но Сталин лично сделал его ссылку ещё более сносной. Есть такая его резолюция на письме Бухарина, оборотившего внимание вождя к опальному поэту: «Кто дал им право арестовывать Мандельштама? Безобразие...». Мандельштамам по воле Сталина позволяют поселиться на выбор в двенадцати крупнейших городах страны. Супруги выбирают Воронеж. И получилось так, что именно воронежский цикл стихотворений Мандельштама ("Воронежские тетради") становится вершиной его творчества. Тут вспоминается сразу такая же благотворная ссылка Пушкина в Михайловское, где сразу и вполне оформился его гений.

Вернулся Мандельштам из ссылки с целым ворохом стихов, в том числе со знаменитой «Одой Сталину», в которой, впрочем, тоже немало невразумительного:

Он свесился с трибуны, как с горы,

В бугры голов.

Должник сильнее иска.

Могучие глаза решительно добры,

Густая бровь кому-то светит близко…

Глазами Сталина раздвинута гора

И вдаль прищурилась равнина.

Как море без морщин, как завтра из вчера —

До солнца борозды от плуга исполина.

Понятно тут только одно, Мандельштам в Воронеж больше не хотел. Он ему опостылел.

Но судьба его была уже предрешена. И дело тут не в Сталине. Попробую сдуть ещё одну соринку с его могилы.

В этом месте моего повествования подсуетился Владимир Ставский, тогдашний глава Союза писателей. От него ушла бумага со страшным доносом «железному наркому» Ежову. К доносу приложена ещё бумага, с оценкой последних его стихов, сделанная писателем Павлом Павленко. Павленко тут тоже оказался сбоку припёку. Эту рецензию он написал месяцев за пять до описываемых событий и считаться доносчиком не может. Он тогда, пять месяцев назад, просто выполнил задание того же Ставского. А как её, эту рецензию его шеф использовал, ему было неведомо. Я её, эту рецензию, отыскал, там есть строчка удивительная. В политическую и контрреволюционную вину Мандельштаму ставится то, что «…язык его стихов сложен, тёмен и пахнет Пастернаком…». И тогда Ставский решил, что павленковский опус можно к доносу приложить. Выйдет убедительнее.

Зачем же это стало нужно Ставскому. Авторитетный исследователь жизни Осипа Мандельштама Эрнест Штотланд считает, и доказательно считает, что «прямым виновником ареста и гибели Мандельштама является Ставский и только Ставский, ни Сталин, ни НКВД, самостоятельного интереса к поэту не питали. Только у Ставского был интерес — квартира Мандельштама в престижном писательском доме для друга молодости Николая Костарева, участника гражданской войны, писателя-очеркиста».

Похоже на правду. Из статистики тогдашних доносов ясно, что чаще всего вдохновлял доносчиков именно квартирный вопрос. Это и из великого романа известно: «квартирный вопрос испортил москвичей».

А Мандельштаму он стоил жизни. Один только больной (физически и психически) Осип Мандельштам мог этого не понимать. На этот раз он был «изолирован» на целых пять лет. И через четыре месяца такой изоляции умер в тюремном лазарете.

А строчка о Пастернаке получила после этого совсем неожиданное и роковое прочтение.

Вот тут и начинается история, которую я хотел бы заново прокрутить, пусть хотя бы для себя.

Именно Пастернаку позвонил Сталин в один из дней 1934-го года. И речь в разговоре пошла как раз об Осипе Мандельштаме. Заметим, что Мандельштам в воронежской отсидке провёл пока только месяц ещё. И то ещё заметим, что Сталина, судя по разговору, не переставало беспокоить положение Мандельштама. Вот это и есть странный и загадочный момент. Сталин лично захотел облегчить своему обидчику Мандельштаму жизнь. Это попытался объяснить, например, Фазиль Искандер. Он полагал даже, что Сталину понравилось «пасквильное» сочинение Осипа Эмильевича. Герой стихотворения предстаёт здесь, если вглядеться внимательно, разумеется, в «мерзком» образе тирана, но сглаживается всё провозглашением «неодолимой силы Сталина». И вообще — его слова «как пудовые гири, верны», он «играет услугами полулюдей», а страна живёт в страхе перед ним, так что даже «речи за десять шагов не слышны». Но это вряд ли. Возможно, Сталин и был тщеславен, но гораздо больше было у него ума. А потому, всё это можно объяснить проще, Сталин, возможно, уже знал о неважном психическом здоровье Мандельштама, которое уже тогда вызывало подозрение.

Итак, Сталин позвонил Пастернаку. Это единственное, что в этой истории достоверно. Дальше всё надо сопоставлять и угадывать. Играть в некий захватывающий конструктор, составленный из мелких деталей, обрывков и слухов. Слухов, впрочем, строгих и выверенных абсолютно надёжными свидетельствами. Есть и в этом разговоре тайна, которую угадать не раз пытались. Сам Пастернак не оставил никаких записей того разговора, хотя часто о нём рассказывал. Рассказы его запоминали. Записывали. И этих записей много накопилось. Но прежде одно интереснейшее замечание жены Пастернака: «После сталинского звонка через несколько часов вся Москва знала о разговоре Бори со Сталиным. В Союзе писателей всё перевернулось. До этого, когда мы приходили в ресторан обедать, перед нами никто не раскрывал дверей, никто не подавал пальто — одевались сами. Когда же мы появились там после разговора, швейцар распахнул перед нами двери и побежал нас раздевать. В ресторане стали нас особенно внимательно обслуживать, рассыпались в любезностях, вплоть до того, что когда Боря приглашал к столу нуждавшихся писателей, то за их обед расплачивался Союз писателей. Эта перемена по отношению к нам в Союзе после звонка Сталина нас поразила».

Итак, попробуем сначала узнать точно, что же Сталин сказал Пастернаку. Вот свидетельство Анны Ахматовой: «Сталин сообщил, что отдано распоряжение, что с Мандельштамом всё будет в порядке. Он спросил Пастернака, почему тот не хлопотал. “Если б мой друг попал в беду, я бы лез на стену, чтобы его спасти”. Пастернак ответил, что если бы он не хлопотал, то Сталин бы не узнал об этом деле. “Почему вы не обратились ко мне или в писательские организации?” — “Писательские организации не занимаются этим с 1927 года”. — “Но ведь он ваш друг?”. Пастернак замялся, и Сталин после недолгой паузы продолжил вопрос: “Но ведь он же мастер, мастер?”. Пастернак ответил: “Это не имеет значения…”. Пастернак думал, что Сталин его проверяет, знает ли он про стихи, и этим он объяснил свои шаткие ответы. “Почему мы все говорим о Мандельштаме и Мандельштаме, я так давно хотел с вами поговорить”. — “О чём?”. — “О жизни и смерти”. Сталин повесил трубку».

Тут сразу и поправка: «Со Сталиным так не говорили, как хочет это представить Пастернак». Так считает Иззи Вишневецкий в статье «Пастернак и Сталин»

Галина фон Мекк в книге «Такими я их помню...» уточняет слова Сталина в том месте, где Пастернак замялся с ответом на вопрос «Но ведь он ваш друг?»: «Вождь проговорил с насмешкой: “Это всё, что Вы можете сказать? Когда наши друзья попадали в беду, мы лучше умели сражаться за них!”».

Ещё одно дополнение можно найти в книге В. Шенталинского «Рабы свободы»: «“А я могу сказать, что вы очень плохой товарищ, товарищ Пастернак”, сказал Сталин и положил трубку».

«Мы, старые большевики, никогда не отрекались от своих друзей. А вести с тобой посторонние разговоры мне незачем. И бросил трубку». В книге Вл. Соловьева. «Призрак, кусающий себе локти».

«Когда Б.Л. замолчал, Сталин сказал насмешливо: “Ну вот, ты и не сумел защитить товарища”, — и повесил трубку. Б.Л. сказал мне, что в этот момент у него просто дух замер; так унизительно повешена трубка; и действительно он оказался не товарищем, и разговор вышел не такой, как полагалось бы”». Из книги Ольги Ивинской «В плену времени».

А Виктор Шкловский передавал окончание знаменитого сталинского оборота так: «Я думал, что вы великий поэт, а вы великий фальсификатор, — И повесил трубку... Мне рассказывал Пастернак — и плакал. — Значит, он просто растерялся. — Растерялся. Конечно. Он мог бы попросить: “Отдайте мне этого, этого человека”. Если б знал. Тот бы отдал... А тот растерялся. Вот такая, понимаете ли, история...».

Между прочим, жена Пастернака наоборот, утверждает, что об испуге и растерянности не было и речи: «Боря говорил со Сталиным просто, без оглядок, без политики, очень непосредственно». Более того: «Я спросила Борю, что ответил Сталин на предложение побеседовать о жизни и смерти. Оказалось, что Сталин сказал, что поговорит с ним с удовольствием, но не знает, как это сделать».

Пастернак сказал ещё: «Мне... неудобно было говорить, у меня были гости...». Мария Богословская, жена репрессированного поэта Сергея Боброва.

А другой сталинский вопрос — «Но ведь он же мастер, мастер?» — говорят, повлиял на выбор Булгаковым веского словесного знака, которым он пометил героя своего знаменитого романа.

Теперь о том, а что же конкретно говорил Пастернак Сталину. Вот опять из книги Виталия Шенталинского, исследовавшего «литературные архивы» КГБ: Сталин: «Недавно арестован поэт Мандельштам. Что вы можете сказать о нём, товарищ Пастернак?

Борис, очевидно, сильно перепугался и ответил:

«Я очень мало его знаю! Он был акмеистом, а я придерживаюсь другого литературного направления. Так что ничего о Мандельштаме сказать не могу».

По версии Н. Вильмонта, автора книги «О Борисе Пастернаке. Воспоминания и мысли» Пастернак ответил на роковой вопрос Сталина так: «Дружбы между нами, собственно, никогда не было. Скорее наоборот. Я тяготился общением с ним. Но поговорить с вами — об этом я всегда мечтал».

Пастернак, конечно, понимал, как некрасиво выглядит в этом разговореЭ какова его роль в жизненной трагедии Мандельштама. Однажды он попытался оправдаться, но вышло это неуклюже и фарисейски.

«Сталин его спросил, как он относится Мандельштаму, что он может сказать о Мандельштаме? “И вот, вероятно, это большая искренность и честность поэта, — сказал мне Пастернак, — я не могу говорить о том, чего не чувствую. Мне это чужое. Вот я и ответил, что ничего о Мандельштаме сказать не могу». Так свидетельствует Мария Богословская, жена репрессированного поэта Сергея Боброва.

«…на протяжении всего этого мучительного для него разговора со Сталиным Пастернака точила одна лишь мысль: знает ли Сталин, что Мандельштам читал ему своё самоубийственное стихотворение? Неужели — знает? А, может, всё-таки не знает?». «Со мной произошло нечто ужасное! Ужасное! И я вел себя как трус!», — сознавался позже Пастернак. «Пастернак попытался перезвонить Сталину, но, совершенно естественно, не смог к нему дозвониться. Вся эта история доставляла ему, видно, глубокое мученье: в том виде, в каком она изложена здесь, он рассказывал её мне, по крайней мере, дважды». Это из книги Исайи Берлина «История свободы».

«Струсил. Напустил в штаны. А нельзя было. Сталин был такой человек... Конечно, жестокости невероятной, но всё-таки...». С.П. Бобров, репрессированный поэт. Из магнитофонной записи его беседы в книге В.Д. Дувакина «Осип и Надежда Мандельштамы».

Тут опять вернёмся к действиям Владимира Ставского. Конечно же, это был откровенно грубый донос, который и привел к гибели Мандельштама. И как мы увидим из дальнейшего, уничтожил Мандельштама именно Ставский и именно по собственному желанию — остальные инстанции, от Сталина до НКВД, как мы знаем уже, «самостоятельного интереса к Мандельштаму не имели».

Сталин Пастернаку больше не звонил. И представляется маловероятным, чтобы Сталину докладывали о Мандельштаме после доноса Ставского. Скорее всего, он ничего и не знал о теперешней его судьбе. Во всяком случае, есть косвенное свидетельство жены Осипа Мандельштама, что и она считала — вовсе не Сталин виновен в смерти мужа. Об этом свидетельствует, например, вот это место её воспоминаний: «Журналисты из “Правды” — “правдисты”, как мы их называли, — рассказывали Шкловскому: в ЦК при них говорили, что на Мандельштама, оказывается, не было даже заведено никакого дела... Разговор этот произошёл в конце декабря 1938 или в начале января 1939 года, вскоре после снятия Ежова, и означал: вот, всё это именно он натворил...».

Конец Мандельштама ужасен. Вариантов того, как уходил он из жизни много. Я приведу тот, который кажется мне наиболее достоверным. Он описан эмигрантом Г. Стуковым, а за его достоверность ручается один из авторитетных знатоков жизни и творчества Мандельштама Г.П. Струве, сын известного политического изгнанника. Согласно этому описанию во Владивостоке Мандельштам застрял. Не было навигации. Дальше его этап должен был продлиться, конечно, в Магадан. «Ещё в этапе он, Мандельштам, стал обнаруживать признаки помешательства. Подозревая, что начальство (этапный караул) получило из Москвы приказ отравить его, он отказался принимать пищу, которая состояла из хлеба, селёдки, щей из сушёных овощей и иногда пшена. Соседи уличили его в хищении хлебного пайка и стали подвергать зверскому избиению, пока не убедились в его безумии. На владивостокской транзитке сумасшествие О.Э. приняло ещё более острые формы. Он боялся отравления, похищал продукты у соседей по бараку (он считал, что их пайки не были отравлены), его стали снова зверски избивать. Кончилось тем, что его выбросили из барака, он жил около сорных ям, питался отбросами. Грязный, заросший седыми волосами, длиннобородый, в лохмотьях, безумный, он превратился в лагерное пугало. Изредка его подкармливали врачи из лагерного медпункта, среди которых был один известный воронежский врач, любитель стихов, хорошо знавший Мандельштама».

Часть пятая

Как Борис Пастернак открыл кровавую эру тридцатых годов



...О сколько нам открытий чудных готовят открытые, наконец, архивы ГПУ - НКВД.

Хочу в связи с этим поведать вам одну интереснейшую и сильно поразившую меня штучку. В начале августа 1936-го года закончился Первый московский процесс — «процесс шестнадцати» — первый из так называемых «московских процессов», показательный суд над группой бывших руководителей партии, ставших вдруг активными участниками оппозиции, возглавляемой известным Львом Троцким. Поразительное не в этом, это, скорее печальное.

А черезвычайно поразило меня лично вот что.

21 августа в газете «Правда» выходит коллективное письмо с заголовком —
«Стереть с лица земли!», подписанное именно и тоже шестнадцатью самыми идейными и известными тогдашними писателями. Подчеркну ещё раз — и заговорщиков из врагов народа в том списке было ровно шестнадцать.
Тут представляется мне такая картинка, достойная, может быть, гротескного, подтверждающего непостижимость здравого смысла пера Эжена Ионеску или даже Франца Кафки. Являются в соответствующее учреждение шестнадцать цветов новой русской литературы. Им дают список из шестнадцати же имён вполне ещё живых людей и говорят — поставьте пожалуйста галочку против того, кому не стоит дальше коптить социалистическое небо, или на которого, может, имеете особо сердитый зуб. Или, лучше, распишитесь против нужной фамилии, а мы уж знаем, что с ними сделать.

«А что вы с ними сделаете?», — любопытствуют, наверное, ведущие писатели нового времени.

«Ну, знаете ли, вы прямо, как дети малые, — отвечают им. — Наше дело известное, в ЦК, к примеру, цыкают, а в ЧК, соответственно, чикают».

И вот интересно мне, против которой фамилии расписался непревзойдённый Борис Леонидович Пастернак?

Впрочем, может быть и даже скорее всего дело совсем не так было. Но как бы оно ни было, подписью будущего нобелевского лауреата в том числе тоже открывается кровавая эра тридцатых годов:
«Пуля врагов народа метила в Сталина. Верный страж социализма — НКВД схватил покушавшихся за руку. Сегодня они — перед судом страны. <...> Но кто же так нагло покушается на наши судьбы, на душу и мудрость наших народов — на Сталина? Агент фашистской охранки Фриц Давид. На что он способен? Из-за угла убить вождя человечества, чтобы открыть дорогу к власти диверсанту-террористу Троцкому, диверсантам-террористам, лжецам Зиновьеву, Каменеву и их подручным. Наш суд покажет всему миру, через какие смрадные щели просовывалось жало гестапо, этого услужливого покровителя троцкизма. Троцкизм сделался понятием, однозначным подлости и низкому предательству. Троцкисты стали истинными служителями чёрного фашизма. <...> История справедлива. Она отдает социализму лучшие человеческие силы, создавая гениев и народных вождей. Фашизму история оставляет самые низкие отбросы, подобных которым не знал мир. <...> Гнев народа поднялся великим шквалом. Страна наша полна презрения к подлецам. Старый мир собирает последние свои резервы, черпая их среди последних предателей и провокаторов мира. Мы обращаемся с требованием к суду во имя блага человечества применить к врагам народа высшую меру социальной защиты».

Написано остро, с блеском, весь гнев и негодование ярко и талантливо выражены. Кто-то из этих подписантов и сочинил, понятное дело, этот великолепный текст. Нет, не Пастернак, конечно, поскольку текст составлен ясно, чётко и понятно. Пастернак так писать не умел.

Говорят, после того, как он, Борис Леонидович, предал Мандельштама, он необыкновенно переживал. Ложка ему в рот не лезла. Что-то сомневаюсь я. Он к тому времени уже пообвыкнуть должен был к угрызениям совести.

Вот, например, как пишет об этом в своём дневнике литературный критик Анатолий Тарасенков:
«Выступая на активе "Знамени" 31 августа 1936 года, я резко критиковал Б.Л. за это. Очевидно, ему передал это присутствовавший на собрании Асмус. Когда после этого я приехал к Б.Л., холод в наших взаимоотношениях усилился. И хотя Б.Л. перед наступавшей на меня Зинаидой Николаевной, которая целиком оправдывала поведение мужа в этом вопросе, даже несколько пытался "оправдать" моё выступление о нём, видно было, что разрыв уже недалёк».

И нет тут ни слова о том, что он, Пастернак, как-то особенно переживал это событие, отзывал свою подпись, хотел выпить пузырёк йоду. Есть только желание оправдать себя, опять явиться чистым из довольно мутных обстоятельств. Есть даже некоторая слабая попытка стать на сторону критиковавшего, мол, действительно, погорячился я с этой подписью, может и не стоило ставить её под смертным приговором. Говорят так же, что ну никак не можно было в этом деле увернуться Пастернаку, мол и к стенке можно было угодить. Почему же тогда цитируемый критик Тарасенков не побоялся
«резко критиковать» Пастернака за подпись под убийственным письмом, да ещё и публично, на писательском активе. Ведь он понимал, наверное, что это его выступление бросает тень и на само письмо. Как и на методы официального воздействия на общественное мнение. О том, что он никакого отношения к своей подписи под расстрельным письмом не имеет, что ничего не знал о нём, пока не увидел в газете, когда уже поздно всё было, стал Пастернак публично утверждать только через двадцать лет. А прежде, есть такие свидетельства, успокаивал себя тем, что подпись под подобными письмами считалась знаком официаль­ного доверия и милости. Опять возобладал инстинкт выживания?

Его тогдашнее облегчение от мысли, что он по-прежнему нужен, что не отстранён от кормушки, выразилось в письме к родителям, написанным в сентябре 1936-го года вот в таком, совершенно недвусмысленном виде:
«Правительство относится ко мне так же, как относились когда-то вы...; оно мне верит, прощает мне, меня поддерживает. Но у вас я забирал десятки или сотни, а у него — десятки тысяч без какой бы то ни было для него от меня пользы».

Или вот Шолохов, он не только не ставил тогда где попадя свою подпись, но, наоборот, не боялся писать Сталину необычайно дерзкие письма в защиту жертв начавшегося убийственного политического беспредела. Вот одно из его писем той поры:
«Т. Сталин! Такой метод следствия, когда арестованный бесконтрольно отдается в руки следователей, глубоко порочен; этот метод приводил и неизбежно будет приводить к ошибкам. Тех, которым подчинены следователи, интересует только одно: дал ли подследственный показания, движется ли дело… Надо покончить с постыдной системой пыток, применяющихся к арестованным. Нельзя разрешать вести беспрерывные допросы по 5–10 суток. Такой метод следствия позорит славное имя НКВД и не даёт возможности установить истину».

Между тем подоспел второй Московский процесс так называемого Троцкистского параллельного центра. На сей раз перед Военной коллегией Верховного суда СССР предстали уже семнадцать человек, в том числе первый заместитель наркома тяжёлой промышленности, член ЦК ВКП(б) Георгий (Юрий) Пятаков, первый после Октябрьской революции командующий войсками Московского военного округа Николай Муралов, партийный публицист Карл Радек (Собельсон). В этот раз Пастернак несколько замешкался с предоставлением своей подписи под новым убийственным документом. А, может, про него просто забыли? Похоже, это его сильно взволновало, неужели он уже не так ценен верхам?

Он незамедлительно отправил этим верхам письмо с настоятельной просьбой присоединить его имя к «подписям товарищей»:
«Прошу присоединить мою подпись к подписям товарищей под резолюцией президиума Союза советских писателей от 25 января 1937 года. Я отсутствовал по болезни, к словам же резолюции нечего прибавить».
Он был настолько при том взволнован, что дальше понёс вовсе невразумительное:
«Родина — старинное, детское, вечное слово, и родина в новом значении, родина новой мысли, нового слова поднимаются в душе и в ней сливаются, как сольются они в истории, и всё становится ясно, и ни о чём не хочется распространяться, но тем горячее и трудолюбивее работать над выраженьем правды, открытой и ненапыщенной, как раз в этом качестве недоступной подделке маскирующейся братоубийственной лжи».
К его просьбе верхи снизошли, его подпись под новым требованием немедленной расправы над отступниками от генеральной линии партии опять появилось в печати. Пастернак, наверное, вздохнул с облегчением. Это было подтверждением того, что он по-прежнему в фаворе.

Между прочим, в истории с о скандалом вокруг Нобелевской премии больше всего умиляет то, что Пастернак особенно переживал, что у него отнимут переделкинскую шикарную дачу. Одной роскошной московской квартиры ему было бы маловато.

Ну, а вот и тот список, к которому приложил руку товарищ Пастернак, о коем товарищ Сталин сказал: «Вы очень плохой товарищ, товарищ Пастернак»:

Зиновьев, Григорий Евсеевич
Каменев, Лев Борисович
Евдокимов, Григорий Еремеевич
Бакаев, Иван Петрович
Мрачковский, Сергей Витальевич
Тер-Ваганян, Вагаршак Арутюнович
Смирнов, Иван Никитич
Дрейцер, Ефим Александрович
Рейнгольд, Исаак Исаевич
Пикель, Ричард Витольдович
Гольцман, Эдуард Соломонович
Круглянский, Илья-Давид Израилевич (Фриц-Давид)
Ольберг, Валентин Павлович
Берман-Юрин, Конон Борисович
Александр Эмель
Лурье, Натан Лазаревич


Через четыре дня, после того как в «Правде» появилось жаждущее крови письмо шестнадцати литераторов, потребовавших стереть с лица земли шестнадцать же террористов и врагов народа, все они были расстреляны. Страна вплотную приблизилась к тридцать седьмому году. Запомним имена тех, кто перерезал ленточку предстоящему кошмару...

В.П. Ставский,
К.А. Федин,
П.А. Павленко,
В.В. Вишневский,
В.М. Киршон,
А.Н. Афиногенов,
Б.Л. Пастернак,
Л.Н. Сейфуллина,
И.Ф. Жига,
В.Я. Кирпотин,
В.Я. Зазубрин,
Н.Ф. Погодин,
В.М. Бахметьев,
А.А. Караваева,
Ф.А. Панфёров,
Л.М. Леонов.

Впрочем, тут как взглянуть. Ведь тридцать седьмой год можно считать и мерой возмездия тем, кто славно порезвился и попил народной кровушки, начиная с семнадцатого года... Но не думаю, что Пастернак подписывал кошмарный текст именно с этими мыслями. Подозревать шкурный интерес гораздо логичнее. Повторим тут бессмертные слова товарища Троцкого: эволюция щадит лишь тех, кто более приспособлен...