Пролог: ограда и табличка
На старом кладбище в Телави стоит свежая оградка, указывающая строго в прошлое. На табличке написано уверенно, как в квитанции, — а в земле слышно тише, чем в бумагах.
Экскурсия и сторож
Туристы подходят, щурятся, верят табличке. Смотритель кладёт ладонь на холодный железный поручень, будто удостоверяет личность железа.
— Это точно он? — спрашивает кто-то с камерой.
— Раз так написано, — значит, так и лежит, — отвечает смотритель, поднимая метлу как печать.
— А документы?
— Документы лежат там, где нет цветов.
Сабелька слов прорастает поверх тишины, и экскурсия идёт дальше.
Письмо 1938 года: «Советую сжечь книжку»
В другой части истории — письмо, сухое как ведомость. Год тридцать восьмой: «Советую сжечь книжку» — детские главы выведены из оборота, как испорченная партия. Детство отдано огню, взрослое — редакторам и операторам. Взрослого героя можно было подать крупным планом и в праздничном звуке; детский текст попросили не развешивать.
— Так он же про себя, — шепчет читатель в очереди.
— Он про культы, — шепчет редактор, — но прежде всего — про монтаж.
Там, где дети исчезают из книги, отцы теряются на кладбище.
Сапожник Бесо: ремесло и дом
Сапожник Бесо — имя неофициальное, ремесло официальное. Он любил кожу, шило и порядок резьбы, как другие любят тосты и точные цитаты. Говорят, он знал Руставели наизусть и спорил с людьми, как с упрямой подошвой.
В мастерской пахло дёгтем и терпением, дома пахло усталостью и слишком прямыми словами. Рядом лежал сапожный гвоздик — маленький, уверенный, единственный в своём роде.
Холодный дом и соседские версии
Дом не держал тепло долго. Дела проседали, привычки крепли, обиды нарастали, как заплаты на старых сапогах. Соседи повторяли «сумасшедший Бесо» так, будто это диагноз и подпись.
Мальчик рос в домике, где тень от ремня была длиннее окна. Мать таскала воду, бельё и тишину, как камни. Порой болтовня соседей разливалась дальше фактов, как дождь по известковой стене.
— Кто отец? — любили спрашивать чужие.
— У ребёнка есть имя, — говорила Кеке и закрывала ставни.
Где заканчиваются справки, начинаются версии.
Бумаги и даты: Тифлис, август
С датами тоже образовалась вмятина. Официальные бумажки одними глазами — читали, другими — сомневались. Это бывает: старый и новый стиль спорят о дне, как двое дежурных у проходной.
Больничная строка перечисляла болезни без эмоций, будто компоненты для обувного клея. Город назывался Тифлис, что для некоторых — стилистика, для других — просто адрес. В графе «когда» цифры не дружили, но сходились в одно лето.
— И что в итоге? — спрашивает студент у архивистки.
— В итоге — август, — отвечает она. — Больница, отчёт, подписи.
Похороны и исчезнувшая могила
С похоронами всё и проще, и туманнее. Прощались в городе, где камень стар, а списки длинны. Похоронили на Кукийском кладбище, туда везут многих, туда возвращают тишину.
Потом дорожки переименовались, плиты переезжали, а учёт с возрастом стал как очки — не всегда попадает в фокус. Конкретная могила исчезла в общей топографии, как дом в квартале после перепланировки. Сторож там говорит коротко: «Была».
— Покажите место, — просит настойчивый.
— Покажу карту, — отвечает сторож, — места на ней ровно столько же.
У мифов транспорт лучше, чем у фактов.
Телави 1970-х: конструирование маршрута
А в Телави тем временем ограда росла, как аргумент. Семидесятые принесли желание навести порядок в прошлом кратчайшим путём. Нашли табличку, придумали адрес, добавили уверенности — и вышла экскурсионная тропа.
Фотографии начали множить уверенность, уверенность — множить фотографии. На входе повис плакат: «Проход к могиле». Были буквы, был гравий, был маршрут — и никого не надо тревожить лишними справками.
— Снимите табличку, если не уверены, — говорит один.
— Сниму маршрут, — отвечает другой, — но тогда кому покажу ограду?
Происхождение и «чистые линии»
Где-то рядом шелестит ещё один сюжет — про корни. Одни уверяют: «грузин», другие напоминают о спорных деревнях, третьи раскладывают карты переселений, как выцветшие колоды. Все говорят уверенно, но по-разному расставляют ударения и интересы.
В старых домах крови и языки смешивают чаще, чем коньяк. Биографии любят чистые линии, а реальность — обочины. Впрочем, для ограды всё равно: она дружит с буквами, а не с оттенками.
Если нет точного факта, неизбежно растёт значение происхождения.
Полки мифа и экскурсовод
Картина повторяется по форме, как в зеркальном магазине: детство выведено, ограда введена, багаж разложен по удобным полкам. В одной полке — тоскливые ведомости больницы, в другой — уверенная табличка со стрелкой, в третьей — спорные «свидетельства очевидцев», которые в молодости что-то слышали.
Между полками ходит экскурсовод с голосом диктора и шуткой «без фанатизма». Сторож стучит по перилам в ритм речи — это как аплодисменты, только железные. Мы смотрим, слушаем, расплачиваемся мелочью за вход и выходим чуть тише.
Где миф удобнее, там правда работает вахтой.
Короткий спор у ограды
Иногда у могилы заводится спорный диалог, короткий и деловой.
— Почему здесь, если бумаги там?
— Потому что здесь — турист, а там — архив.
— Значит, это музей под открытым небом?
— Это бухгалтерия памяти, — отвечает смотритель и гасит взглядом пыль.
— А отец что бы сказал?
— Отец молчал бы. Ему нынче проще молчать.
Мастерская как школа вычитания
В соседнем кармане сюжета лежит мастерская. Ремесло учит честности, даже когда напитки учат обратному. Гвоздик в руке либо держит подошву, либо нет — без нюансов.
С биографией наоборот: держится вроде бы, а под пальцами — воздух. Мальчик учился вычитать лишнее: шум, ремень, чужие разговоры про «так говорят». Учился тщательно, как человек, который потом чётко скажет: «Советую сжечь». Школа у каждого своя, экзамены приходят позже.
Отмена детской книжки: контроль формы
Ещё одна сценка — кабинет, в котором отменяют детскую книжку. Бумага гладкая, формулировка без эмоций. Никаких «маленький Иосиф», никаких трогательных сцен у печки.
Детство — роскошь, когда строят крупные планы. Взрослая биография любит прямые линии, детская ломает монтаж. И вот уместно, и вот полезно, и вот список для уничтожения — как график на стене.
— Это про культ?
— Это про контроль формы, — отвечает голос из коридора. — А формы любят экономию.
Кладбищенская бухгалтерия: договор со взглядом
А рядом — кладбищенская бухгалтерия, тоже про форму. Там ценят таблички, потому что табличка — договор со взглядом. Ты пришёл за конкретикой — мы её нарисуем. Ты ушёл с фотографией — мы больше ничего не должны. И всем легче, даже если никому не яснее. История, как строгая портниха, снимает мерку не столько с тела, сколько с сюжета. В Телави сюжет сидит идеально.
Сухой остаток
Тихий абзац без шуток. Если собирать сухое в одну коробку, выходит так: сапожник Виссарион Джугашвили умер летом в Тифлисе; точная дата в источниках колеблется из-за стиля и неаккуратности записей, но показывает один сезон и один город.
Похоронили на Кукийском кладбище, конкретное место утрачено в общей истории некрополя. Ограда в Телави — поздняя инициатива, удобная для памяти, неудобная для точности. Споры о происхождении не добавляют адреса, как бы подробно ни спорили. Табличка — это компромисс между экскурсоводом и тишиной, не между документом и фактом.