«Но кони — всё скачут и скачут.
А избы — горят и горят…».
(Наум Коржавин)
Он почему-то никогда не сомневался, что является поэтом - даже в детстве. Не то чтобы станет им, когда вырастет и научится, нет. Стихи юного Эмки Манделя были «как будто бы настоящие», это признавали и в авторитетном литкружке при киевской газете «Юный пионер». Тогда же он озадачил дядю-раввина и благочестивых родителей заявлением, что Бога нет, но позже поменял точку зрения на противоположную и крестился в православие. Он вообще целиком состоял из противоречий самому себе: до войны был антисталинистом, потому что Сталин оскорблял революционную романтику, затем зауважал Сталина за победу в Отечественной войне, но получил срок по статье 7.35 как социально опасный элемент и после нескольких месяцев на Лубянке надолго отправился в Сибирь. Причём, за что посадили, мог только догадываться, предположительно, вот за эти строки из стихотворения «16 октября» (дата начала эвакуации в Москве 1941 года):
… И заграница, замирая,
Молилась на Московский Кремль.
Там, но открытый всем, однако,
Встал воплотивший трезвый век
Суровый жесткий человек,
Не понимавший Пастернака.
«Эмка, ты куда?»— спросил сонный Расул Гамзатов, сосед Коржавина по общежитию Литературного института, когда тот разбудил его, чтобы попрощаться. Эмку он увидит нескоро…
Непростое послевоенное время, когда каждое неосторожно сказанное слово могло очень дорого стоить, сперва благоприятствовало юному Науму Манделю. Студент стал своим в редакции газеты «Московский большевик», читал там свои стихи и однажды получил предложение: «Вам надо устроить вечер с публикацией в газете. Но не нужно никаких манделей, вы русский поэт, срочно придумайте псевдоним». Легко сказать! Но в коридоре редакции встретил своего друга - писателя из Сибири Елизара Мальцева, который тут же подарил ему замечательный «кряжистый» псевдоним Коржавин, приросший к душе.
«За успех нашего безнадежного дела»! (Афоризм Наума Коржавина)
Много лет спустя поэт Владимир Корнилов написал о Коржавине: «А ты ведь первою любовью Москвы послевоенной был». Его стихи ходили в отдельных листочках, переписанные от руки, перепечатанные на машинке, их учили наизусть и подбирали несложную музыку для трех гитарных аккордов.
«Его стихи я во множестве знал наизусть, хотя они тогда еще не были нигде напечатаны. Да разве я один! – вспоминал Евгений Евтушенко. – Есть строчки, которым тесно в литературе, и они покидают ее, ходят по улицам, трясутся в трамваях и поездах, летают на самолетах».
Коржавин писал что хотел и когда хотел, не оглядываясь на цензуру или важные партийные директивы, но никогда не считал себя провидцем или отчаянным храбрецом - он был просто искренним перед собой. Плата за искренность - всего две официальные публикации к сорока годам жизни, альманах «Тарусские страницы» и сборник стихов «Годы». На кусок хлеба приходилось зарабатывать переводами и созданием драматических постановок - с 1967 года в Московском театре им. Станиславского с постоянными аншлагами шла пьеса Коржавина «Однажды в двадцатом». Завзятые театралы помнили не только спектакль, но и замечательную «антрепризу», когда в финале на поклон выходили исполнитель главной роли Евгений Леонов и автор пьесы Наум Коржавин, похожие друг на друга, как родные братья.
Увидев Коржавина впервые, никому и в голову не приходило заподозрить в этом странном круглом человеке с носом-картошкой и глазами, почти не определяемыми за толстенными линзами очков, поэта. И совсем не случайно визитной карточкой Наума Коржавина стало стихотворение про овал:
Меня, как видно, Бог не звал
И вкусом не снабдил утонченным.
Я с детства полюбил овал,
За то, что он такой законченный.
На память многим тут же придут известные строки другого поэта Павла Когана:
Я с детства не любил овал,
Я с детства угол рисовал.
Что это - плагиат, пародия? Ничуть не бывало - стихотворцы были большими друзьями, и Коржавин написал свой «Овал» просто в противовес, да еще и разместил стихи Когана в качестве эпиграфа к собственным.
«Главное — не обижайте Коржавина, он сам вас обидит» — эти строки из рассказа Довлатова стали ещё одной иллюстрацией к образу поэта, очень точной и, главное, всеми признаваемой:
Сергей Довлатов. Старик Коржавин нас заметил…
«До начала конференции меня раз сто предупреждали:
- Главное - не обижайте Коржавина!
- Почему я должен его обижать?! Я люблю стихи Коржавина, ценю его публицистику. Мне импонирует его прямота...
- Коржавин - человек очаровательный. Но он человек резкий. Наверное, Коржавин сам вас обидит.
- Почему же именно меня?
- Потому что Коржавин всех обижает. Вы не исключение.
- Зачем же вы меня предупреждаете? Вы его предупредите...
- Если Коржавин вас обидит, вы не реагируйте. Потому что Коржавин - ранимый.
- Позвольте, но я тоже ранимый! И Лимонов ранимый. И Алешковский. Все писатели ранимые!
- Коржавин - особенно! Так что не реагируйте...
Выступление Коржавина продолжалось шесть минут. В первой же фразе Коржавин обидел трехсот участников заседания. Трехсот американских славистов. Он сказал:
- Вообще-то я пишу не для славистов. Я пишу для нормальных людей...
Затем он произнес несколько колкостей в адрес Цветкова, Лимонова и Синявского.
Затем обидел целый город Ленинград, сказав:
- Бобышев - талантливый поэт, хоть и ленинградец...
Нам тоже досталось. Коржавин произнес следующее:
- Была в старину такая газета - "Копейка". Однажды ее редактора Пастухова спросили: "Какого направления придерживается ваша газета?" Пастухов ответил: "Кормимся, батюшка, кормимся...".
Действительно, была такая история. И рассказал ее Коржавин с подвохом. То есть наша газета, обуреваемая корыстью, преследует исключительно материальные цели... Вот что он хотел сказать.
Хорошо, Войнович заступился. Войнович сказал:
- Пусть Нема извинится. Пусть извинится как следует. А то я знаю Нему. Нема извиняется так: "Ты, конечно, извини. Но все же ты - го@но!"
Коржавин минуту безмолвствовал. Затем нахмурился и выговорил:
- Пусть Довлатов меня извинит. Хоть он меня и разочаровал».
Удивительно, но столь сложный характер поэта не мешал ему обрастать огромным количеством искренних друзей, любивших его беззаветно за жизнелюбие, мудрость, наивность и честность.
В семидесятых Коржавин эмигрировал в Америку, по причине «нехватки воздуха для жизни». Да, в Штатах воздух оказался несколько иным: «для них литература, история — вещи о которых говорят только в рабочее время. Нельзя говорить вещи, которые не приняты в этом кругу». Душновато, однако.
Спустя годы, когда он впервые приехал их эмиграции по личному приглашению Булата Окуджавы и выступал в переполненном зале Дома кино, все собравшиеся встали и аплодировали стоя.
Дон Кихот русской поэзии, легенда современной поэзии, он благодарил судьбу за все, даже за сталинские лагеря, в которых, по его признанию, он и «узнал страну». Сокрушался всегда только об одном - что ему выпало жить в то время, когда «стихи можно было писать, но нельзя было публиковать». Кто-то из литературных критиков дал Коржавину весьма однобокую характеристику: «наш еврейский Некрасов». Поэт с характеристикой не согласился:
Я не был никогда аскетом
И не мечтал сгореть в огне.
Я просто русским был поэтом
В года, доставшиеся мне...
***
Я с детства полюбил овал…
Меня, как видно, Бог не звал
И вкусом не снабдил утонченным.
Я с детства полюбил овал,
За то, что он такой законченный.
Я рос и слушал сказки мамы
И ничего не рисовал,
Когда вставал ко мне углами
Мир, не похожий на овал.
Но все углы, и все печали,
И всех противоречий вал
Я тем больнее ощущаю,
Что с детства полюбил овал.
Мне без тебя так трудно жить...
Мне без тебя так трудно жить,
А ты — ты дразнишь и тревожишь.
Ты мне не можешь заменить
Весь мир… А кажется, что можешь.
Есть в мире у меня свое:
Дела, успехи и напасти.
Мне лишь тебя недостает
Для полного людского счастья.
Мне без тебя так трудно жить:
Все — неуютно, все — тревожит…
Ты мир не можешь заменить.
Но ведь и он тебя — не может.
Вариации из Некрасова
… Столетье промчалось.
И снова,
Как в тот незапамятный год —
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет.
Ей жить бы хотелось иначе,
Носить драгоценный наряд…
Но кони — всё скачут и скачут.
А избы — горят и горят.
Зависть
Можем строчки нанизывать
Посложнее, попроще,
Но никто нас не вызовет
На Сенатскую площадь.
И какие бы взгляды вы
Ни старались выплескивать,
Генерал Милорадович
Не узнает Каховского.
Пусть по мелочи биты вы
Чаще самого частого,
Но не будут выпытывать
Имена соучастников.
Мы не будем увенчаны…
И в кибитках, снегами,
Настоящие женщины
Не поедут за нами.
Я не был никогда аскетом…
Я не был никогда аскетом
И не мечтал сгореть в огне.
Я просто русским был поэтом
В года, доставшиеся мне.
Я не был сроду слишком смелым.
Или орудьем высших сил.
Я просто знал, что делать. Делал,
А было трудно - выносил.
И если путь был слишком труден,
Суть в том, что я в той службе служб
Был подотчётен прямо людям,
Их душам и судьбе их душ.
И если в этом главный кто-то
Откроет ересь -
что ж, друзья!
Ведь это всё - была работа.
А без работы - жить нельзя.
16 октября
Календари не отмечали
Шестнадцатое октября,
Но москвичам в тот день — едва ли
Им было до календаря.
Все переоценилось строго,
Закон звериный был как нож.
Искали хлеба на дорогу,
А книги ставили ни в грош.
Хотелось жить, хотелось плакать,
Хотелось выиграть войну.
И забывали Пастернака,
Как забывают тишину.
Стараясь выбраться из тины,
Шли в полированной красе
Осатаневшие машины
По всем незападным шоссе.
Казалось, что лавина злая
Сметет Москву и мир затем.
И заграница, замирая,
Молилась на Московский Кремль.
Там, но открытый всем, однако,
Встал воплотивший трезвый век
Суровый жесткий человек,
Не понимавший Пастернака.
Дети в Освенциме
Мужчины мучили детей.
Умно. Намеренно. Умело.
Творили будничное дело,
Трудились - мучили детей.
И это каждый день опять:
Кляня, ругаясь без причины...
А детям было не понять,
Чего хотят от них мужчины.
За что - обидные слова,
Побои, голод, псов рычанье?
И дети думали сперва,
Что это за непослушанье.
Они представить не могли
Того, что было всем открыто:
По древней логике земли,
От взрослых дети ждут защиты.
А дни всё шли, как смерть страшны,
И дети стали образцовы.
Но их всё били.
Так же.
Снова.
И не снимали с них вины.
Они хватались за людей.
Они молили. И любили.
Но у мужчин "идеи" были,
Мужчины мучили детей.
Я жив. Дышу. Люблю людей.
Но жизнь бывает мне постыла,
Как только вспомню: это - было!
Мужчины мучили детей!
От созидательных идей
От созидательных идей,
Упрямо требующих крови,
От разрушительных страстей,
Лежащих тайно в их основе,
От звезд, бунтующих нам кровь,
Мысль облучающих незримо, -
Чтоб жажде вытоптать любовь,
Стать от любви неотличимой,
От Правд, затмивших правду дней,
От лжи, что станет им итогом,
Одно спасенье — стать умней,
Сознаться в слабости своей
И больше зря не спорить с Богом.
За последнею точкой...
За последнею точкой,
За гранью последнего дня
Все хорошие строчки
Останутся жить без меня.
В них я к людям приду
Рассказать про любовь и мечты,
Про огонь и беду
И про жизнь средь огня и беды.
В книжном шкафе резном
Будет свет мой — живуч и глубок, Обожженный огнем
И оставшийся нежным цветок.
Пусть для этого света
Я шел среди моря огня,
Пусть мне важно все это,
Но это не все для меня!
Мне важны и стихии,
И слава на все голоса,
И твои дорогие,
Несущие радость глаза.
Чтобы в бурю и ветер
И в жизнь среди моря огня
Знать, что дом есть на свете,
Где угол, пустой без меня.
И что если судьбою
Подкошенный, сгину во рву,
Всё ж внезапною болью
В глазах у тебя оживу.
Не гранитною гранью,
Не строчками в сердце звеня:
Просто вдруг недостанет
Живущего рядом — меня.
Трубачи
Я с детства мечтал, что трубач затрубит,
И город проснется под цокот копыт,
И все прояснится открытой борьбой:
Враги — пред тобой, а друзья — за тобой.
И вот самолеты взревели в ночи,
И вот протрубили опять трубачи,
Тачанки и пушки прошли через грязь,
Проснулось геройство, и кровь пролилась.
Но в громе и славе решительных лет
Мне все ж не хватало заметных примет.
Я думал, что вижу, не видя ни зги,
А между друзьями сновали враги.
И были они среди наших колонн,
Подчас знаменосцами наших знамен.
Жизнь бьет меня часто. Сплеча. Сгоряча.
Но все же я жду своего трубача.
Ведь правда не меркнет, и совесть — не спит.
Но годы уходят, а он — не трубит.
И старость подходит. И хватит ли сил
До смерти мечтать, чтоб трубач затрубил?
А может, самим надрываться во мгле?
Ведь нет, кроме нас, трубачей на земле.
Поэзия - не книга жалоб
Пусть с каждым днём тебе труднее
И сам ты плох, и всё — не так,
Никто тебя не пожалеет,
Когда прочтёт о том в стихах.
Как жить на свете ни мешали б,
Как дни бы ни были трудны,
Чужие жалобы смешны:
Поэзия — не книга жалоб.
Пусть рвутся связи, меркнет свет…
Пусть рвутся связи, меркнет свет,
Но подрастают в семьях дети…
Есть в мире Бог иль Бога нет,
А им придётся жить на свете.
Есть в мире Бог иль нет Его,
Но час пробьет. И станет нужно
С людьми почувствовать родство,
Заполнить дни враждой и дружбой.
Но древний смысл того родства
В них будет брезжить слишком глухо —
Ведь мы бессвязные слова
Им оставляем вместо духа.
Слова трусливой суеты,
Нас утешавшие когда-то,
Недостоверность пустоты,
Где зыбки все координаты…
…Им всё равно придётся жить:
Ведь не уйти обратно в детство,
Ведь жизнь нельзя остановить,
Чтоб в ней спокойно оглядеться.
И будет участь их тяжка,
Времён прервется связь живая,
И одиночества тоска
Обступит их, не отставая.
Мы не придем на помощь к ним
В борьбе с бессмыслицей и грязью.
И будет трудно им одним
Найти потерянные связи.
Так будь самим собой, поэт,
Твой дар и подвиг — воплощенье.
Ведь даже горечь — это свет,
И связь вещей, и их значенье.
Держись призванья своего!
Ты загнан сам, но ты в ответе:
Есть в мире Бог иль нет Его —
Но подрастают в семьях дети.