Я не собиралась ни с кем разговаривать. Вышла на минутку — хлеба купить, пройтись, подышать. Осень выдалась особенная — не хмурая, нет. Золотая и... тихая.
У подъезда — всё как обычно. Та же скамейка, тот же лёгкий скрип, когда кто-то на неё садится. И на ней — Раиса Ивановна. В пальто, в платке, руки на коленях, взгляд — не ко мне, не к окнам, а куда-то в сторону клёна, который уже почти весь сбросил листву. Удивительно, но этот клён каждый год держится дольше остальных.
Я кивнула ей — привычно, на автомате. А она вдруг произнесла, не глядя:
— Осень, говорите? Красота? Да руки мёрзнут. Мне бы мамину душегрейку…
От этой фразы меня словно кольнуло — не холодом, а... чем-то другим. Теплом, что ли. Таким, забытым, как аромат бабушкиной каши из чугунка.
— Душегрейку? — я остановилась, неуверенно улыбаясь. — Это такая кофточка старинная, да? Я читала — их ещё в семнадцатом веке носили. С вышивкой, тёплые, материал дорогой...
Раиса Ивановна повернулась ко мне и хмыкнула:
— Ну, то и видно, что читала. У мамы не такая была. Фуфайка. Суровая, настоящая. Но... с вышивкой. А мы в семье называли — душегрейка.
Она посмотрела на меня чуть сбоку, прищурилась.
— Садись уж. Всё равно дождь моросит, лучше переждать.
Я присела. Не потому что устала. Просто эта фраза — "душегрейка" — уже звенела внутри, как ложечка о бочок чашки.
Раиса Ивановна заговорила сразу, будто только и ждала, когда кто-то сядет рядом и можно начать.
— Это была мамина телогрейка. Фуфайка по сути, да. Серая, грубая, стеганая, с подкладкой на вате. Таких сотни были. Но наша особенная. Потому что мама на ней вышила цветы.
— Цветы? — переспросила я, удивлённо.
— Ага. Васильки. Синенькие, простые. Нитки где-то достала такие синие и голубые, да и вышила. На груди, у самого сердца. Смешно смотрелось — фуфайка зимняя, а цветы — нежные, летние.
Она усмехнулась — тихо, по-доброму.
— Папа перед уходом на фронт принёс ей букет. Самый простой: васильки, парочку колосков. Лето было, июль. Он тогда пошутил: "Чтобы не забыла про наши семейные цветы". Фамилия то наша родовая - Васильковы. А потом... не вернулся. Ни письма, ни весточки.
Так мама не в книжку цветы положила, а взяла и вышила их на фуфайке. Потом эвакуация. Так вот и получилось - всё, что от папы тогда осталось маме, мне, да сестрёнке — рисунок этот, да фамилия красивая.
Я молчала. Что тут скажешь.
— Мы её потом душегрейкой звали. И за вышивку, и за то, как в ней тепло было. Подружка помню просила: "Райка, дай хоть на минуту в ней постоять". Все верили, что она особенная.
— А вы носили?
— Редко. Мама всегда. И дома, и в огород, и в лавку. А потом… ну, потом она в ней и ушла.
Раиса Ивановна не изменилась в лице, только чуть глубже вдохнула.
— Я спорила тогда. Хотела сохранить. Но сестра сказала: «Так ей теплее будет».
Нам обеим на минуту стало тихо. Даже дождь будто отошёл в сторонку.
— Мама умела тепло хранить, — продолжила она уже мягко. — Не как мы. У нас в смс-ках. А у неё — в ладонях, в голосе, в этой душегрейке.
— Фото не осталось?
Раиса Ивановна покачала головой.
— Может и есть. Но в памяти-то ярче. И еще, знаешь, помню отчётливо. Как сама однажды в ту телогрейку влезла.
Она оживилась, и в голосе появилась та самая нотка нашей главной по подъезду — энергичная, бодрая, весёлая.
— Мне лет двенадцать было. Мы тогда на окраине жили, а надо было в центр города. Мама наказала срочно телеграмму поздравительную бабушке передать (забоялась, что открытка не дойдет). Зима, метель, автобус не ходит, так она говорит: "Надень душегрейку". А я — губы поджала. Мне бы пальто, как у Гали на соседней улицы: шерстяное, с пуговками. А тут — телогрейка ватная. Она мне, между прочим, до колен и такие плечи, как будто я в армию собралась.
Я засмеялась:
— И что, пошли?
— А куда денешься! Пошла. Три остановки пешком, а снега по колено. Зашла на почту — вся красная, пар изо рта валит, пальцы в рукавицах совсем деревянные. Стою, снег отряхиваю (облепил всю). Первым делом василькт очистила. Так в зале все притихли.
Мужчина один фасонистый, в пальто и с шарфом, глянул и говорит с ухмылкой:
— Гляди-ка, ну и боец прибыл! Прямо с полей летних, васильковых, не иначе.
А почтальонша за окошком хихикнула:
— Вот так маскировка! Не девка, а сугроб на ножках.
— Обиделись?
— Ну ещё бы. Стою, сама не своя. Все взрослые, чинные, кто в пальто, девочка в шубке, а я в этой телогрейке — рукава длинные, талии нет.
Домой шла злющая. На них, на маму, на телогрейку. А дома — мама. Только взглянула, сразу обняла. В плечо поцеловала: меня и фуфайку. И говорит:
— Душегрейка, спасибо, согрела дочку!
И засмеялась.
А я стою — вроде всё ещё сердитая, но уже не дрожу. И не заболела, кстати. С того дня уже сама просила: дай душегрейку, теплая она.
Раиса Ивановна замолчала, но улыбка не исчезла.
— Столько с ней связано… И на санках катались, и картошку копали. В ней пахло мамой.
Я чувствовала, как всё это входит в меня — тихо, без стука. Просто садится рядом. Словно что-то очень важное, что было всегда, но только сейчас стало видно.
Раиса Ивановна вдруг поднялась.
— Пойдём. Вспомнила! Покажу тебе кое-что.
Мы вошли в её квартиру — просторную, с кружевными занавесками и домотканым ковриком у двери. Всё было чисто, сдержанно, но очень по-домашнему. Она открыла старый шкаф, достала коробку — не новую, заклеенную лейкопластырем, и сняла крышку.
— Давно не открывала.
Сверху — письма, старые нитки, пяльцы. И вдруг — карточка. Чёрно-белая. На ней женщина с прямой спиной, в платке, и с тем самым рисунком на фуфайке — васильки. Простые, милые.
— Это она? — спросила я.
Раиса Ивановна кивнула.
— Мама. Уже после войны. Сад у нас был — вон, на заднем плане видно яблоню.
Я смотрела на фото и чувствовала, как внутри что-то расправляется. Как будто то самое тепло, о котором она говорила, пробирается ко мне — не от слов, а оттуда, из глубины жизни.
— Ты оставь, если хочешь, — тихо сказала она.
Я не взяла фотографию. Просто запомнила. И запах в комнате — яблочный, слегка сухой.
На улице дождь совсем прекратился. Клён у подъезда держал ещё пару красноватых листьев — будто специально, чтобы попрощаться.
И я подумала:
может, тёплые чувства не всегда нужно сохранять как вещи. Может, их важнее просто передавать — вот так: мама хранила тепло папы в вышивке, Раиса — в воспоминании, а я — в этом рассказе.
@Дорогою цветов