Лена Сомова в тот год оканчивала лицей. Она любила весну и писала стихи. Саша Галахов был студентом театрального факультета.
От советских времён осталась традиция: городами ездить друг к другу в гости на фестивали, праздники, концерты. И автобус с артистами, музыкантами, поэтами тронулся из родного города Ленки в неблизкий Смоленск – на фестиваль Великой Победы. Ленку взяли за её стихотворение. С ним она выступила на лицейском конкурсе чтецов, потом со сцены филармонии – для города. Саша ехал вместе с однокурсниками показывать номер о русских солдатиках. В номере они танцевали и пели, играли на гармони и перешучивались с девчатами, а главное – пели залихватские и бесстыдные частушки о Гитлере. Парни надели гимнастёрки и стали вдруг взрослыми, красивыми. Словно всё, чего им недоставало в обычной жизни, вдруг складывалось в историю и судьбу.
Саша приметил Ленку ещё на репетициях концерта. Изнурительные, как бесконечные киносъёмки, репетиции длились по восемь часов каждый день. Даже если артист великолепно исполнял свой номер, он не мог уйти и ждал, когда завершится общий прогон. «Так, из-за вас всё начинаем сначала! – грозно рычал бывший замначальника культуры Константин Константинович, замораживая стекленеющим взглядом неловкий дуэт самоучек-ложечников или давшую петуха молодую певицу. Несколько раз задерживались и по вине Ленки.
– Вам не хватает мужества. Не хватает голоса! – разрывался Константин Константинович. – Как вы это написали? Ведь это же вы писали?!
Ленка болезненно морщилась, словно извинялась, что писала, действительно, она. Голос её при этом всё равно был тише пыли, оседающей на плюшевые кресла зала. От волненья она начинала спотыкаться, то и дело что-нибудь случалось: то «ползли» прямо перед выходом колготки, то восставал, не желая выглаживаться, воротничок парадной блузки, то чересчур краснело истомлённое мукой лицо.
– Наденьте на неё шлем! – в отчаянье замахал руками Константин Константинович. – Танкистский шлем! Лена, у вас есть шлем?
В репетиционном угаре этот вопрос не был странным. Концерт готовили так, как будто был сорок первый и враг уже наступал. У артистов должно было быть всё, но шлема у Ленки трагически не имелось, и она совсем поникла под бременем неискупимой вины.
– Как же она будет смотреться? Белая блузка, чёрная юбка-карандаш, длинные русые волосы… - и шлем? – заступилась за неё помощница Константина Константиновича, которая и в ситуации культурного блицкрига, к счастью, всё-таки оставалась женщиной.
– Шлем! Я не знаю, как иначе добавить ей брутальности! Готовьтесь за сценой, Сомова! Мы к вам вернёмся позже. Ансамбль «Калинушка» - на выход!
Сомнамбулически спотыкаясь о красные подолы «Калинушек», Ленка добрела до кулис и рухнула на табурет в захламлённых декорациями потёмках.
– Что раскисла, сестра? – послышалось сверху.
Ленка подняла глаза. В них ударил свет случайного прожектора – ничего больше увидеть не удалось.
– Ку-ку! – повторилось с высоты.
Тогда она запрокинула голову выше, но и там не различила ничего, кроме ряда блестящих пуговиц. Пришлось вытянуться, откинувшись назад, и в полутьме Ленка вдруг различила смеющиеся на бледном худом с желваками лице - глаза.
– На каску – не соглашайся! – Глаза смотрели совершенно серьёзно, словно операция «каска» была военной тайной и не подлежала разглашению. – Какая тебе каска? Всю милоту испортят!
Ленка смутилась, хмыкнула в попытке рассмеяться. Лицо у парня, да и сам он были такими прозрачно-тонкими, что за него становилось страшно. В детском театре ему дали бы роль Кощея Бессмертного. Конечно, да! Если бы не ласковые, плещущие смехом глаза.
– Саша! – великан протянул с высоты костлявую длинную руку с продолговатыми пальцами, умными, словно отдельные существа.
– Лена, – слабым пожатием ответила она.
– Я уже понял, – он присел на корточки рядом, и лицо его оказалось совсем близко. Глаза были светло-голубыми, брови – бархатно-чёрными, при русых, ржаного оттенка, волосах. Этот печоринский контраст казался благородным, и Ленка тут же одобрила его, как и все прочие неторопливо и мужественно отточенные черты его лица. – Сама сочинила… стих-то?
Ей бы просто ловить этот ласковый-ласковый, тёплый речной плеск его глаз, слушать затаённо-грудной весёлый голос, улыбаться в ответ на его – тонкогубую и мгновенную – улыбку. Но она пошла в оборону, принялась колоться всеми шипами, взъерошилась:
– Не стих, а стихотворение. Стих – это одна строчка.
– А… Ну, извините! – он даже привстал. – Как там у вас?.. сонаты?
– Сонеты! – Ленку охватило каким-то животным страхом.
– И о чём же вы пишите сонаты? – он настаивал на своём и не переставал улыбаться блестящими, чуть насмешливыми глазами.
– О жизни, о судьбе, о людях, - напыщенно, словно нобелевский лауреат перед неопытным журналистом, выдала Ленка, одновременно ужасаясь собственной глупости.
– А о любви – пишете? – не унимался лукавый Саша.
– Нет.
– Как же так? В столь юном возрасте? Сколько вам лет?! – казалось, он делает в воздухе невидимый актёрский реверанс.
– Шестнадцать.
– Ах, звучит как весна! А мне – восемнадцать.
– О любви я не пишу, так как предпочитаю молчать о том, чего не испытала.
– О-о-о! – он восторженно подпрыгнул. – Тогда я могу вам помочь! А если серьёзно…
– Театра-а-алы! – громом послышалось из-за кулис.
– Санёк, пошли! – шепнули откуда-то из-за Ленкиного плеча. И Саша исчез так же внезапно, как появился.
Пока они репетировали, Ленка вслушивалась в их голоса. Она без труда узнала надрывно-залихватский Сашин:
С неба звёздочка упала
Прямо Гитлеру в штаны.
Хоть бы всё там разорвало,
Лишь бы не было войны!
«У-ууух!» – визгливо подхватили театралы, и по деревянной сцене застучали девичьи каблучки, затопали керзачи парней. И Саша мгновенно стал родным, словно ушёл не на сцену, а на всамделешнюю войну.
Вторую атаку он предпринял только на следующий день, после того, как Ленку снова с треском прогнали репетировать за сцену, пригрозив, к тому же, что её стихи отдадут для исполнения умелице-актрисе. Ленка была бы счастлива не показываться перед зрителями, но отдать своё дитя актрисе, пусть даже и умелице, было боязно. Ведь Ленка не лгала, когда писала его, а актриса, наверняка, солжёт – хотя бы в строчке, в интонации, в ненужной паузе.
Она вернулась за кулисы раздавленной. Вдобавок чуть позже обещали принести все обнаруженные в театральных и музейных запасниках танковые шлемы, а значит, предстояла примерочная пытка с выходом к залу и вместе с ней - новый виток позора.
– Наори на меня! – резко, будто имел на это право, рявкнул из полумрака Саша.
Ленка протестующе замотала головой.
– Я сказал: наори! – он рванул её за локоть и вывел за дверь в большую и совершенно пустую парадную залу, где обычно толпились зрители в ожиданье первого звонка. До революции здесь давались балы, и старые, в пять метров высоты, зеркала в витых золочёных подрамниках помнили об этом.
– Не могу я! – Ленка стояла в самом центре зала и отражалась сразу во всех зеркалах.
– Тогда представь, что война. – Саша принялся мерить комнату двухметровыми шагами. Голос его продлевался гулким эхом и казался от этого громадным. – Представь ещё, что твои стихи – как пулемётная атака. Я – враг. И ты должна меня уничтожить. Ты должна палить изо всех сил, понимаешь?!
Ленка кивнула.
– Завтра может не наступить, сегодня может не закончиться. От твоей атаки зависят жизни всех этих людей – он махнул рукой в сторону зала, откуда неслись звуки рахманиновского «Реквиема», - и всего города, всей страны! Пали!
Он ещё раз качнул рукой, словно дал отмашку: «Камера. Мотор!». И с Ленкой что-то случилось. Она читала и не узнавала собственного голоса. В нём словно зазвенела сталь:
Шли на фронт. Миллионными ратями.
Сросшись душами, сделавшись братьями.
Монолитно и тесно - стеной
Шли, изломанные войной.
Шли рядами, тугими колоннами,
Караванами и эшелонами,
Чтобы горькое право иметь –
Разбудить колокольную медь.
Чтобы солнце вставало над нивами,
Чтобы дети рождались счастливыми,
Чтоб у девушек очи цвели
Ярче трав с опалённой земли…
Шли на фронт. И, увы, не вернулись.
Одинокими жёны проснулись.
Стали мамы серебряней лун.
Но не кончилась ваша дорога,
И теперь нам завещано Богом
Жить за тех, кто когда-то был юн.
Не вернутся – останутся в камне.
Но тянусь – и душой, и руками
К вам, ушедшие братья мои!
Нынче нет вот таких – настоящих.
В новом сонме больных и пропащих
Не горят - и не верят любви.
Мы о вас узнавали с экрана,
Со страниц фронтового романа,
Из потрёпанных жёлтых газет…
Но забыть вас – жестоко и странно.
Вот вам сердце – открытая рана,
Вот вам юности нашей рассвет!
Дочитав до конца, Ленка низко уронила голову, покачнулась, и тут же отошла к стене.
- Отстрелялась? – усмехнулся Саша, снова с лаской оглядывая её. – Уже намного лучше. Я бы на твоём месте вот так читал первую часть, а во вторую добавил бы нежности. Ну, такой… какая у тебя была раньше. Только не меняй тембр...
- Громко было?
– Не то слово! Ну, как противник должен признать, что ты, если не расстреляла меня, то как минимум – ранила.
– А давай ещё!
Он кивнул. Ленка прочитала так, как советовал Саша. Закончила. Мельком увидела себя в зеркалах: бледную и как будто похудевшую.
– Отлично! – послышался голос Ивана Николаевича, весёлого и благодушного чиновника, который помогал Константину Константиновичу справляться с молодым бестолковым народом. – Отлично. Хоть сейчас на сцену! Что значит раскрепощённость…
Он многозначительно покивал, погасил зажжённый окурок и вернулся в закулисье.
– Спасибо, - тихо сказала Ленка, сделав шаг в сторону Саши.
– Да я-то что… - так же тихо ответил он.
– Галахов, мать твою! Где тебя носит? – вырвался из зала растрёпанный худрук. театралов. – Там наш второй выход. Живо на сцену!
Когда очередь дошла до Ленки, никто не остановил её и не обругал. То ли просто устали, то ли и в самом деле остались довольны. Репетиция подходила к концу. И даже вопрос о шлеме разрешился счастливо: помощница Константина Константиновича настояла на том, что образ Ленки должен олицетворять нежную женственность и не дополнять военный антураж, а контрастировать с ним. Поездка была назначена на послезавтра.
Заключительная репетиция проходила в бешеном ритме, артисты летали как пули, зал гремел залпами "тысячи орудий», голос режиссёра проникал даже в гримёрки, всё шипело, трещало и билось током высочайшего напряжения.
А утром, сонным и по-сентябрьски тёплым, два рейсовых автобуса тронулись в Смоленск. Ленку и Сашу разделял только проход между креслами, и Саша всю дорогу пытался завязать разговор. Он подсовывал Ленке то шоколадку, то пирожок, то бутылку колы, то анекдот, то комплимент – она не реагировала ни на что.
– И главное, ты понимаешь! Она такая… какую я всю жизнь мечтал встретить. Вот именно такая! – громким шёпотом - так, чтобы Ленка слышала, рассказывал он сидящему рядом приятелю. – Но только замороженная какая-то…
– Ты ей не нравишься. Неясно что ли? – отвечал приятель. И Ленка смотрела на него с благодарностью.
– Ты не ешь, не пьёшь, не разговариваешь, в туалет на остановках не выходишь! – с досадой всплеснул руками Саша после пяти часов езды. – Ты вообще – живая?
Ленка сама не знала, что на неё нашло. Но краешком сердца она как будто чувствовала: нет, не сейчас, ещё не время взрываться и лететь. И это смешное со стороны, надутое, необъяснимое для других молчанье было похоже на твёрдость зелёного яблока, старательно прячущего себя под листья.
Саша, казалось, смирился. В Смоленске его закрутили какие-то барышни. А после концерта они уединились с приятелями и вином в чьём-то просторном дружном номере. Ленка жила вдвоём с интереснейшей пожилой женщиной, ведавшей народными промыслами, и это соседство совершенно устраивало обеих.
Утром следующего дня в гостиничном холле, когда Ленка пересказывала своей соседке какую-то историю из детства, кто-то подошёл сзади и закрыл ей глаза руками. Она вскрикнула и тут же узнала: пальцы были длинные и умные – Сашины. Ленка стыдилась той сцены с репетицией на двоих и, мгновенно вспомнив её, оттолкнула Сашины руки.
– Ну что же ты так? – с сочувствием глянув на Сашу, упрекнула соседка.
А он лишь пожал плечами и отошёл.
Делегация их города получила несколько десятков дипломов в разных номинациях. Это была оглушительная победа, и сидящие в голове автобуса начальники выглядели счастливыми. Обратный путь оказался весёлым, победоносным, с песнями. В салоне было душно от шуток, откровений, признаний. На каждой остановке молодёжь всем скопом высыпала на улицу, под дразнящие знобким холодком осенние звёзды. Джинсы быстро намокали в придорожной траве, а серебристое шоссе со скользящими по нему машинами шумело как море.
– Ну, поговори со мной, - робко взяв Ленку за руку, попросил Саша. – Пожалуйста, поговори. Ну… я тебя очень прошу. Поговори со мной, поговори со мной, поговори со мной!
Она опять подняла голову высоко-высоко, чтобы увидеть его глаза, опять поразилась худобе его лица, подвижности и правильности черт, мягкости и доброте светящихся глаз.
– Я, конечно, не такой, как те мужчины, о которых ты стихи написала… - он указал пальцем вверх, словно души солдат тысячами глаз смотрели на Сашину и Ленкину юность. – Но поговорить-то со мной – можно?
– Можно. Но я… прости меня… Я не знаю, о чём говорить!
– Просто поговори. У тебя… такой голос!
Ленка прислушалась: какой «такой» голос? Обыкновенный!
– Лучше ты что-нибудь расскажи.
– У меня сестра во Пскове. Псков – знаешь, какой город? Необыкновенный… Вот бы там жить, а?..
Ленка молчала, внимательно и смущённо глядя в его лицо.
– А как тамошняя река называется, знаешь?
Она бы вспомнила, но в такие минуты Ленка всегда делалась совершенно глупой, тупой:
– Нет, не знаю.
– Река Великая. Красиво, правда?
– Правда.
– И ты красивая.
– Поехали! – закричал водитель.
На этот раз Ленка и Саша ехали в разных автобусах и виделись только на остановках. Поэтому разговор каждый раз приходилось начинать сначала.
– Ну, поговори со мной…
Лицо Саши совсем утратило насмешливость и резкость: так делает ночь. Стрекотали сверчки, мягко плыли над горизонтом низкие тёмно-синие облака. А глаза его всё мерцали высоко над Ленкой, просили, умоляли, ждали, тревожились. И холодные умные пальцы робко касались её - тёплых.
– Ты что, не понимаешь? – спросил Саша, и Ленка увидела, как быстро бегут по его лицу вечерние тени.
– Понимаю, - ответила она одними глазами и опустила голову.
– Ты мне нравишься, - касаясь взглядом и глаз её, и скул, и бровей, сказал он. – Не просто нравишься. Очень, очень!..
Она взглянула на него умоляюще, словно просила замолчать. Сердце ёкнуло, сжалось, упало.
– У тебя кто-нибудь есть? – сглотнув, спросил он.
– Нет, - ответила Ленка, и это была сущая правда.
– Тогда - почему?
– Ты мне… не нравишься.
Она ещё не знала, что такие слова не произносятся вслух, но поняла это тут же, едва произнеся их. Саша отдёрнул руку, окаменел лицом, отшатнулся. Несколько минут он смотрел на Ленку, словно не понимая, а ей в ту мену было так больно, словно это не она оттолкнула его, а весь большой кипучий человеческий мир с его скорбями и радостями только что оттолкнул её.
– А… ну, ладно. Ладно…. Я тогда пошёл.
Она выходила и потом, на глухих ночных остановках, на сонных, с комариным звоном, рассветных: он больше не подходил, – только странно мерцал по другую сторону автобуса огонёк его сигареты. «Не такой, как те, о которых ты писала… А какой, какой? Те мужчины, которые там… может, там его, и мой прадед. Его убило в начале войны, на границе. И когда прабабушке прислали казённое «…без вести пропал», она не обманывалась, не ждала. Вот только замуж больше не вышла. Перед глазами стоял, светлый, осиянный, весь распахнутый словно – лейтенант Павел Гомыров, Паша, Пашенька...»
"А что если и нам – так? – подумалось Ленке. – Сдюжим?!.."
За тёмными пятнами теней она увидела издали, в свете фар, тонкий-тонкий Сашин силуэт. Вот он бросает окурок на землю, вот сплёвывает, вот смеётся в ответ на чью-то шутку… Брошенная на землю спичка горит ещё секунду-другую - и гаснет в темноте мягко и печально.
Им обоим нет ещё двадцати. Они ни о чём ещё не знают.