Моей семье — новообращённым, изгнанникам и призракам.
A mi familia — conversos, exiliados, y fantasmas.
A mi famiya — konvertidos, surgunlis, i fantazmas.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Если бы хлеб не сгорел, это была бы совсем другая история. Если бы сын кухарки не запозднился прошлой ночью, если бы кухарка не знала, что он увивался вокруг той леди-драматурга, если бы она не лежала в ночи и не дрожала за его бессмертную душу и за судьбы будущих внуков, если бы потом она не была так утомлена и невнимательна, то хлеб бы не сгорел, и все последовавшие за этим невзгоды случились бы в каком-то другом доме, а не в Каса Ордоньо, на какой-то другой улице, а не на Калле де Дос Сантос.
Если бы тем утром дон Мариус остановился, чтобы поцеловать свою жену в щёку перед тем, как пойти по своим делам, эта история была бы намного счастливее. Если бы он назвал её «моя голубушка, дорогая моя красавица», если бы он заметил её новые серёжки или букет цветов, который она поставила в вазу, если бы дон Мариус не пренебрёг своей женой ради того, чтобы поехать в конюшни Эрнана Саравии осматривать лошадей, которых он не мог себе позволить, может, тогда донья Валентина не спустилась бы в кухню, и всю последовавшую за этим трагедию выбросили бы в сточную канаву и отправили прямиком в море. Тогда никто бы не пострадал, кроме горстки несчастных моллюсков.
Донью Валентину взрастили два холодных, безразличных родителя, не испытывавших к ней ничего, кроме лёгкого разочарования в отношении её непривлекательной внешности и сомнительных шансов на выгодный брак. И чуда не произошло. Дон Мариус Ордоньо владел скудным состоянием, землями, полными оливковых деревьев, которые уже давно не плодоносили, и приятным на вид, но скромным домом на одной из престижных улиц Мадрида. Для Валентины, с её невзрачным приданым и ещё более невзрачным лицом, он был лучшей партией, на которую она могла надеяться. Что же касалось Мариуса, то он уже был однажды женат на рыжеволосой наследнице, которая ступила под копыта запряженным в экипаж лошадям и была затоптана до смерти спустя всего несколько дней после свадьбы, оставив его без наследника и без гроша родительского состояния.
В день своей свадьбы Валентина надела фату из кружева цвета золота и заколола волосы гребешками из слоновой кости. Дон Мариус, увидев себя бок о бок с ней в зеркале, придвинутом к стене в прихожей его дома, испытал волну похоти, удивившую его самого и вдохновлённую, быть может, надеждой в глазах его невесты, а может, лишь его собственным отражением. Но вероятнее всего, его на это сподвигли вишни в ликёре, которые он жевал весь день, набивая ими щёку и медленно перемалывая их, дабы избежать общения со своим новоиспечённым тестем. Той ночью он набросился на свою невесту в порыве страсти, шепча ей на ухо обрывки стихов, но спустя всего пару неловких движений его замутило и вытошнило наполовину пережёванными вишнями прямо на белоснежные простыни, которые Валентина вышивала своими руками на протяжении нескольких недель.
В последовавшие за этим месяцы и годы Валентина вспоминала ту ночь почти что с тоской, ведь те порождённые вишнями объятия дона Мариуса оставались единственным признаком страсти или хотя бы интереса, которым он её удостоил. И пусть она просто сменила один холодный, лишённый любви дом на другой; это вовсе не означало, что она не жаждала ласки. Донья Валентина не могла дать этой жажде имя и не знала, как её утолить, а потому проводила свои дни, раздражая прислугу мелкими придирками, и в целом пребывала в состоянии хронической неудовлетворённости.
Вот почему она спустилась в кухню тем утром — и не один раз, а дважды.
Чем больше кухарка знала об одержимости сына драматургом Квитерией Эскарсега, тем более непредсказуемой она становилась, поэтому донья Валентина взяла за правило проверять её работу каждое утро. В тот день, спускаясь по ступеням и чувствуя жар, давивший на неё со всех сторон, она ощутила запах горелого хлеба, который ни чем нельзя было спутать, и голову ей вскружила возможность пожаловаться на что-то существенное.
Но кухарки не было на месте.
Валентина собиралась так её и ждать, покрываясь испариной вблизи печи, пока в её душе яростно кипела злость, а в голове проходила последнюю редакцию тирада на тему транжирства, небрежности и прочих личных качеств кухарки. Но наверху раздался стук в дверь, и Валентина знала, что это мог быть кто-то, кого интересовали оливковые деревья её мужа. Может, это было даже приглашение; вряд ли, но одна надежда заставила её сдвинуться с места. Кроме неё в Каса Ордоньо ответить на стук было некому. Её муж весьма недвусмысленно дал ей понять, что у них не было денег на то, чтобы нанять больше прислуги, и ей ещё повезло, что у неё в помощь была и кухарка, и служанка. Ей не оставалось ничего, кроме как отложить гневную отповедь на потом и тяжёлой поступью подняться по ступеням, промокая влажное лицо краем рукава.
Когда она вновь промаршировала вниз, с нераспечатанным и непрочитанным письмом от отца в рукаве, она услышала, как кухарка болтала о чем-то с нескладной коренастой служанкой, которая постоянно пахла сыростью и неуклюже толкалась по дому, устремив взгляд себе под ноги.
— Агеда, — воскликнула Валентина, вломившись в кухню, и её голос звенел от праведного гнева, так необходимого для того, чтобы должным образом кого-то отчитать, — ты можешь мне объяснить, почему ты считаешь допустимым тратить состояние моего мужа и моё собственное время на то, чтобы вновь и вновь оставлять хлеб гореть в печи?
Кухарка посмотрела на неё пустым взором тусклых глаз, красных от слёз по безголовому сыну, затем повернулась к столу в центре кухни, на котором стоял, ожидая своего часа, приготовленный ею хлеб.
Валентина даже не успела посмотреть в его сторону, как уже почувствовала горячую волну предстоящего унижения, пронёсшуюся по её телу, как ураган. Хлеб лежал, как небольшая подушка, в своей чугунной форме, а его приподнятая до идеальной высоты корочка отливала безупречным золотисто-коричневым румянцем.
Донье Валентине хотелось осмотреть его и изучить, ткнуть в него пальцем и объявить его лжецом. Она видела тот же самый хлеб чёрным и обугленным считанные минуты назад, корочка вся в трещинах от жара печи. И она ведь знала, она знала, что это была не какая-то другая буханка, спешно найденная на замену, потому что погнутый уголок чугунной формы был отпечатан в кирпичике хлеба, и она тут же его узнала.
Это было невозможно. Её не было всего пару минут. Это была злая шутка, подумала Валентина, эта глупая кухарка на пару с глупой, глупой служанкой измываются надо мной, пытаясь меня подловить и выставить дурой. У них ничего не выйдет.
— У тебя уже много раз горел хлеб, — сказала она с нарочитой небрежностью, — и я не сомневаюсь в том, что это произойдёт снова. Изволь на этот раз подать еду вовремя.
— Дон Мариус прибудет к обеду, сеньора?
Валентине так и хотелось сбить пощёчиной самодовольство с лица кухарки.
— Не думаю, — звонко отозвалась она. — Но ко мне присоединятся двое моих друзей. Что ты готовишь?
— Свинину, сеньора. Как вы и просили.
— Нет, — поправила её Валентина. — Я велела приготовить куропатку. Свинина должна быть завтра, разумеется.
Кухарка вновь уставилась на неё, и взгляд её глаз-угольков был жёстким.
— Разумеется, сеньора.
Валентина, конечно же, прекрасно помнила, что сегодня велела сделать свинину. Такие вещи она планировала заранее, на неделю вперёд. Но её прислуге следовало помнить, что это был её дом, и никто не имел права над ней насмехаться.
После того, как донья Валентина ушла, Люсия принялась ощипывать куропатку, вполуха слушая, как сердито бормочет кухарка, убирая тушёную свинину под грохот сковородок и кастрюль. Она разошлась не на шутку, но свинину можно было легко отложить до завтра. И без того дурное настроение ей окончательно испортило отношение доньи Валентины, а не её требования. Но Люсия была этому почти что рада. Она предпочитала сердитую Агеду унылой Агеде.
И всё же, недовольство доньи Валентины заражало всё кругом, и каждый раз, когда она наведывалась в кухню, Люсия ждала, что от этой желчи скиснет молоко или на глазах начнут гнить овощи. Её тётушка говаривала давным-давно, что несчастные люди порой приносили с собой несчастье, как плохая погода приносит дожди, и рассказывала историю Марты де Сан Карлос, которая, будучи брошенной своим любовником, гуляла по тенистым тропам возле Алькасара и рыдала так горько, что все птицы рыдали вместе с ней. И даже годы спустя, каждый, кто ходил той же дорогой, слышал горестное пение птиц и плакал, сам не зная, почему. Или по крайней мере, так утверждала тётушка Люсии.
Когда Люсия увидела сгоревший хлеб, она даже не подумала дважды перед тем, как провести над ним рукой, пропев слова, которым научила её тётя. Aboltar kazal, aboltar mazal. Переменится картина, переменится удача. Она пропела их очень тихо. Они были не совсем испанскими, но ведь и Люсия была не совсем испанкой. Но донья Валентина никогда не позволила бы ей остаться, даже в жаркой и тёмной кухне без окон, если бы заподозрила в ней хоть каплю еврейской крови.
Люсия знала, что ей нужно быть осторожнее, но так тяжело было удержаться и не сделать свою жизнь чуточку проще, когда вокруг неё всё было так нелегко. Каждую ночь она спала на полу в подвале, ютясь на матрасе из лохмотьев, который сшила сама, с мешком из-под муки вместо подушки. Она просыпалась до рассвета, облегчалась в холодной аллее, потом возвращалась и разводила огонь, а затем отправлялась на Плаза дел Аррабал, чтобы набрать воды из фонтана на площади. Там, где служанки, прачки и домохозяйки обменивались утренними приветствиями, она наполняла свои вёдра и несла их на плечах обратно, на Калле де Дос Сантос. Там она кипятила воду и ставила в печь хлеб, если Агеда не успевала это сделать до неё.
Ходить на рынок было заботой кухарки, но поскольку её сын влюбился в ту удалую леди-драматурга, Люсии приходилось самой брать сумочку с деньгами и ходить по лавкам в поисках самого дешёвого ягнёнка, головок чеснока и лесных орехов. Она не умела торговаться, а потому иногда, возвращаясь в Каса Ордоньо пустыми улицами, она трясла корзинку и припевала: «Onde iras, amigos toparas», — куда б ты ни шёл, найдешь там друзей, — и вместо шести яиц в корзинке оказывалась дюжина.
При жизни мать Люсии всегда сетовала, что она хотела слишком многого от жизни, и винила в этом то, что Люсия родилась в день смерти третьей жены короля. Когда королева скончалась, придворные бились об стены в горестных рыданиях, и их причитания были слышны по всему городу. Было не принято оплакивать мертвецов; считалось, что тот, кто много плакал, не верил в чудо воскрешения. Но смерть королевы была другим делом. Горожанам было положено горевать, и её похороны были спектаклем, сравнимым лишь с похоронами её пасынка Карлоса годом ранее. Первые крики Люсии совпали со стенаниями каждого мадридца по ушедшей из жизни королеве. «Это ударило тебе в голову», — говорила ей Бланка. — «Ты решила, что весь город плачет вместе с тобой, и от этого у тебя так много амбиций».
Однажды, хотя тетушка предупреждала её, что этого делать нельзя, Люсия спела песенку о дружбе монетам. Кошелёк весело забренчал, но стоило ей потянуться внутрь, что-то укусило ее за палец. Дюжина медных пауков высыпалась наружу, и все они разбежались в разные стороны. Ей пришлось снова петь песню и сыру, и капусте, и миндалю, чтобы хоть как-то возместить потерянное, и всё равно Агеда назвала её бесполезной дурочкой, когда увидела жалкое содержимое корзины. Вот куда могли завести амбиции.
Тетя Хуалит только рассмеялась в ответ на жалобы Люсии.
— Если бы щепотка магии могла превратить нас в богачей, твоя мама умерла бы во дворце, полном книг, а мне не пришлось бы платить натурой за дом, в котором я живу. Тебе ещё повезло, что тебя только паук укусил.
Её тётя научила её нужным словам, выученным по письмам из заморских стран, но мелодия всегда принадлежала Люсии. Песни рождались у неё в голове, ноты нежной дрожью слетали с языка, — чтобы получить вдвое больше сахара за те же деньги, чтобы развести огонь, когда угли уже остыли, чтобы горелый хлеб вновь сделать целым. Маленькие хитрости, чтобы избежать маленьких невзгод, когда долгие трудовые дни становились невыносимы.
Она никак не могла знать, что донья Валентина уже заглядывала в кухню тем утром, или что она уже видела сгоревший в печи хлеб. У Люсии было много талантов, но ясновидения не было в их числе. У неё не было видений или вещих снов. Она не могла увидеть будущее в рисунках просыпанной соли. Если бы она знала, она бы не тронула этот хлеб, и ярость доньи Валентины была бы для неё менее опасна, чем её пристальное внимание.
Любительские переводы публикуются исключительно в ознакомительных целях, авторские права принадлежат авторам и агентствам. При поступлении жалоб от заинтересованных лиц перевод может быть удален.